Моцарт

- -
- 100%
- +

Князь-архиепископ зальцбургский граф Иероним фон Коллоредо.
Художник И. Грайтер. Около 1780 г.
Разумеется, Леопольд смертельно, до отвращения ненавидел своего патрона, поскольку архиепископ не назначил его главным капельмейстером, когда эта должность была вакантной. Год следовал за годом, и все это время Вольфганг мог бы иметь какую-то почетную должность. Вместо этого занимал позорное положение придворного концертмейстера за 150 гульденов в год. За это весьма скромное жалованье он написал громадное количество великолепных произведений: мессы, литании, каноны, сюиты и всевозможного рода дивертисменты, множество концертов и симфоний. Его творчество заметно совершенствовалось.
Когда появлялось что-то, стоящее творческих усилий, это означало поездку. Таким образом, он написал «Луция Суллу» (К. 135) в Милане, в следующем году – замечательно яркий мотет «Exsultate, jubilate» («Радуйтесь, ликуйте») (К. 165) для великого кастрата Рауццини, в Мюнхене – «Мнимую садовницу» (К. 196) и «Царя-пастуха». Ничто так не выделяется из написанного в этот период, как ария «Аллилуйя» из мотета, по существу и по качеству являющаяся бессмертной, почти непостижимой как произведение 17-летнего юноши. Но при Иерониме всё это не принесло Вольфгангу ничего. Когда ему исполнился 21 год, он, чудесным образом одаренный и замечательно образованный композитор и великий пианист-виртуоз, оставался почти неизвестным, без достойного места и без перспектив.
Проблема оказалась сложнее, чтобы Леопольд или Вольфганг могли с ней справиться. Леопольд пытался с помощью писем или людской молвы ухватить какую-нибудь должность для Вольфганга. Он трепетал от ужаса, зная, что Иероним выгонит обоих, как только узнает об этих его попытках. Но Леопольд мог бы избавить себя от волнений, ибо никто не откликнулся на его предложения. Эта невозможная ситуация не могла длиться вечно, и в доме часто велись долгие беседы в гостиной, Вольфганг и Леопольд пристально глядели друг на друга через стол, а мама и Наннерль сидели рядом с шитьем и качали головами. Вольфганг думал, что они с отцом должны взять отставку, оставив службу при дворе, и уже вчетвером всей семьей упаковать вещи и отправиться в большой тур по Европе. Он думал, что это будет триумфальное путешествие вроде тех, что были в его детские годы. Леопольд был достаточно умен, чтобы понимать: повториться ничто не может. Гораздо проще было сделать сенсацию с чудо-ребенком, нежели собрать платежеспособную публику ради двух одаренных, но никому не известных молодых пианистов.
Стало очевидно, что назначение на постоянное место капельмейстера при каком-нибудь важном дворе – единственный выход для Вольфганга. Сам он очень обрадовался бы такой должности, если бы она совмещалась с возможностью писать оперы. Начиная со своих ранних, слабеньких попыток и до последнего времени Вольфганг обожал оперу. Он никогда еще не был так близок к отчаянию, думая о своей карьере, как в нынешние времена, когда ему хотелось писать оперы, а он был вынужден добывать себе средства для жизни. Но вот теперь, напомнил ему Леопольд, стало, как никогда, важно получить известность, а опера никуда не денется. Вольфганг не должен был забывать, что он пианист, а не только композитор. Вольфганг и не забывал. В предшествовавшем году он потратил много времени, совершенствуя свою фортепианную технику и записывая фортепианные пьесы в маленькую чистенькую тетрадку, которую брал с собой в поездки. К тому же он написал очень быстро одну за другой шесть сонат для фортепиано (K. 279–284). Все это теперь стало частью любой нототеки для пианистов, обрело известность во всем мире.
Леопольд, в конце концов, пришел к выводу, что они с Вольфгангом должны будут предпринять еще одно путешествие. На этот раз все возможные усилия должны быть направлены на то, чтобы Вольфганг смог устроиться при каком-либо дворе, чтобы там и остаться. И отец обратился к Иерониму с просьбой об отпуске для себя и Вольфганга. Недоброжелательный епископ категорически, с недовольным видом отказал. Леопольда это повергло в изумление. Он не ждал, что за ним останется его жалованье, пока он путешествует. Но отказать в отпуске! Вольфганг тем временем впервые в жизни постоял за себя. К крайнему изумлению Леопольда и прежде чем кто-либо попробовал его остановить, он подал прошение об отставке, чем захватил Иеронима врасплох. Тот рассчитывал, что сможет запугать Моцартов, и для него стало шоком, что Вольфганг, с виду беспечный и легкомысленный юнец, способен бросить ему вызов. Он принял прошение об отставке с презрением. Леопольд пережил несколько невыносимых часов в ожидании, как решится его судьба, – он думал, что тоже будет уволен. Но Иероним самым оскорбительным тоном сообщил, что Леопольд остается. Бедняга оказался в западне. Как все люди с большим самомнением, он был большим говоруном и потому настоящей гордостью не отличался, но тут ему волей-неволей пришлось бы остаться, обладай он даже надменностью жителя Кастилии. Ведь семья должна как-то жить. А вот как, если никто в ней не имеет постоянного источника дохода?
Вольфганг думал, что проблема полностью решена. Он попросту поедет один, направившись сперва в Париж, с остановками при каждом подходящем монаршем дворе. Но тут Леопольд воспрянул духом и проявил свою отцовскую власть. Вольфганг не совершит ничего подобного – это немыслимо!
Уехать в одиночку и самостоятельно искать свою дорогу в жизни он мог не в большей степени, нежели когда был младенцем. По словам отца, Вольфганг теряет здесь свои возможности, портит успешно начатое, не умеет выразить почтение, тратит впустую слишком много сил! Личные же черты характера Вольфганга еще больше испортили бы дело. Он станет проводить время, занимаясь чепухой в компании молодых дурней, которых повстречает в пути. Он будет общаться не с теми людьми. Он начнет танцевать, пить, не спать допоздна, волочиться за девицами… И не только за девицами, но и зрелыми дамами… Он может дать какой-нибудь из них себя одурачить. Он даже может – о Господи! – запутаться и жениться. Даже хуже (какой скандал!) – подхватить дурную болезнь.
Леопольд в ожесточении топал ногами, сжимая ладонями голову. Вольфганг удалился в свою комнату в самом мрачном расположении духа, какого за собой не знал. Он возражал, упрашивал, клялся, но всё было бесполезно. По мнению отца, он достаточно уже натворил этой своей выходкой с Иеронимом. И вот теперь отец требовал, чтобы сын замолчал. Вольфганг счел, что самое лучшее будет подчиниться. И так ничего хорошего – видеть отца в подобном состоянии. И всё-таки будет еще хуже, если задуманное путешествие сорвётся полностью. Ничего не было сейчас важнее, чем шанс уехать из Зальцбурга. Пусть отец предпринимает всё, что угодно, не важно что, лишь бы только выбраться отсюда!
В конце концов, подходящий план был выработан. Вольфганг не мог поехать один, об этом не могло быть и речи. Юноша ни разу в жизни не провел и суток вне общества своего отца. Его нельзя выбросить в этот мир, как какого-нибудь бродягу. Решение было принято, наконец, оно напрашивалось само собой: ехать должна мать. От нее не будет никакой пользы в тонких делах дипломатии, относящихся к получению постоянной должности. Но отец мог бы руководить при помощи писем. Он будет писать ежедневно, а Вольфганг обязан посылать ему каждое утро ежедневные отчеты. «И мать – она составит тебе компанию, Вольфганг, она устроит, чтобы тебе было удобно, и ты был всем доволен, так что ты будешь чувствовать себя совсем как дома! (О Боже, помоги ей уберечь его от невзгод! Пусть следит за ним каждое мгновение. Пусть никогда не выпускает из виду!)»
Вольфганг не возражал. У него еще не было необузданной тяги к одиночеству и независимости. Гораздо больше он рвался покинуть Зальцбург – и лучше вместе с матерью, чем вовсе отказаться от этой мечты. К тому же он обожал свою матушку, и в то время как приступы внезапного страха время от времени охватывали его, он еще не мог понимать всей силы необоримого стремления человека к свободе. Он даже не вдыхал аромата независимости, не испил и капли волнующего вина из этой чаши. Но он уже был ближе к ней, чем когда-либо раньше. Да и мама оставалась бы при нем не долее, чем он нашел бы себе место и обосновался там. Тогда она вернется домой, а он приступит к работе – как светский человек и как художник.
Мать так горевала из-за необходимости покинуть дом, что едва могла собраться и упаковать вещи. Она не выносила долгие, скучные поездки, когда дети были малы, ненавидела все эти огорчения, перемены и неудобства. Она не выносила протестантскую Германию, через которую им предстояло проехать, с ее языческим народом и мясными блюдами, которые ей подсовывали по пятницам. Но она была хорошей женой и матерью прежде всего остального, и она исполняла свой долг, даже когда слезы застилали ей глаза. Вместе с Наннерлью она посетила мессу и горячо помолилась за всех своих, за успехи Вольфганга, за утешение мужа и дочери. Тем временем Леопольд бегал по округе, собирая деньги и готовя наряд, достойный молодого художника, вступающего на новое поприще, что со временем должно привести к триумфу. Нужны отличная, хорошо устроенная дорожная карета и аккуратный багаж, красивая одежда, самый лучший клавир. Леопольд пошел на тяжелые финансовые жертвы, и, хотя Вольфганг постоянно остро осознавал их, у него никогда не было повода сомневаться в привязанности отца.
Они отправились в путь 23 сентября 1777 года, и мать тонула в слезах и жалась на подушках в углу раскачивавшейся кареты. Но Вольфганг, пережив боль расставания, тут же выпрямился и стал смотреть в окно на удаляющиеся вершины и шпили Зальцбурга. Ему было жаль оставлять отца, «крайне ослабевшего и подавленного», и Наннерль, рыдающую так горько, что он чувствовал себя обязанным сделать все, что в его силах, чтобы утешить ее.
Но он был счастлив и рад, что уже в пути.
VI
1777–1778
После краткой остановки в Мюнхене, где Вольфганг сделал неудачную попытку «сложить самого себя и свои услуги к ногам курфюрста», они с матерью направились в Аугсбург. Несмотря на то что Вольфганг сочинил для Мюнхена несколько опер и что он появлялся там множество раз, а Максимилиан[17] знал его в течение 15 лет, им было отказано, потому что курфюрст считал, что вначале следует «поехать в Италию и там сделать себе имя». Тогда они поехали в Аугсбург, родной для их семьи город, не подготовленные к встрече, но счастливые. Отец наказывал им остановиться у «Агнца» на улице Святого Креста, но они предпочли погостить у дяди Йозефа Игнаца, брата Леопольда. Вольфганг совершил по городу несколько экскурсий без Басле, простенькой дочери дяди Игнаца. У неё широкий плебейский нос, довольно глупое квадратное лицо, большие мутные глаза, слишком широко расставленные и коренастое тело. Не красавица, однако себе на уме.
Семнадцатого октября их пригласили на обед к богатому молодому вдовцу по фамилии Гасснер. «Нас угощали на славу», а это значит, что еда была хорошая, вино превосходное да и общество отвечало вкусам Вольфганга. Присутствовали двое церковных музыкантов, отличавшихся широкими взглядами, хорошенькая свояченица Гасснера и, конечно, неотразимая Басле. За столом, сидя с ней рядом, Вольфганг решился провести рукой по ее предплечью, коснуться кончиками пальцев пухлого бедра и тут же, с серьезным видом обсуждая с отцом Герблом сравнительные достоинства фортепиано и органа, втихомолку доводить до Басле отдельные детали мелкой техники правой руки. Ей это нравилось, но она была умнее, чем ее физиономия, и не подала виду. С полным спокойствием она сдерживалась до конца дня, пока вопросы музыки не были исчерпаны, после чего удалилась с Вольфгангом в свою комнату под крышей отцовского дома. Дядюшка Игнац не был таким бдительным отцом, как его брат Леопольд, и подобное положение дел в значительной степени способствовало продвижению Вольфганга в искусстве некой «другой» игры.
После обеда все пошли повидать г-на Андреаса Штайна, внешне неказистого, но интересного человека, который проводил важные эксперименты по совершенствованию фортепиано (или pianoforte). Полный благодушия и под воздействием хорошего обеда – для него весьма немаловажный факт – Вольфганг уселся за новейшее создание Штайна и сыграл сонату Беке (von Beecké, местной знаменитости) с листа, «довольно сложную, miserabile al solito. Удивление капельмейстера и органиста не описать словами! И здесь, и в Мюнхене я часто играл все мои сонаты наизусть. Я сыграл № 5, соль мажор (К. 283), на праздничном концерте для избранных крестьян. Последняя, ре мажор (К. 284), прекрасно звучит на фортепиано Штайна». Что ж, всё возможно, ибо двенадцать чудесных вариаций с дополнительными оттенками благодаря умелому использованию Вольфгангом коленного рычага (педали) были прелестны. «Я могу привести его в действие легчайшим прикосновением, а когда немного ослабляешь нажатие коленом, не возникает ни малейшего признака эха».
Штайн сделал себе имя на создании органов, но свое фортепиано (pianoforte) он считал движителем истинной музыки. Органы же он относил к необходимому оборудованию церквей. Вольфганг закончил исполнение сонаты и, прежде чем утих гул одобрения, повернулся к мастеру и сказал: «Господин Штайн, мне бы очень хотелось поиграть на одном из ваших органов». Штайн был поражен:
– Как! На органе? Может ли такой человек, как вы, великий пианист, желать сыграть на инструменте, лишенном douceur (мягкости. – фр.), выразительности, piano и forte, звук которого всегда одинаков? Невероятно!
– Ох, – отвечал Вольфганг, – тут нет ничего особенного. Орган, для моих глаз и ушей, всё ещё остается королем музыкальных инструментов.
Штайн покачал головой.
– Всё, как ты скажешь, мой мальчик.
«И тогда мы уселись вдвоем. Из его слов я сразу понял, что он думал: я мало что сыграю на органе… Мы дошли до хора. Я начал прелюдию – он улыбнулся. Потом перешли к фуге. Старик сказал:
– Вот теперь я охотно верю, что ты любишь играть на органе. Когда играют так, как ты!»
Перед тем как они вышли из церкви, состоялся краткий симпозиум в приемной, где «некий отец Эмилиан, напыщенный осёл, слабоумный тип с претензиями в своей профессии, повел себя очень фамильярно. Он постоянно пытался подшутить над моей кузиной, но она подшучивала над ним. В конце концов, когда он немного выпил (что случилось довольно скоро), он принялся говорить о музыке… Я сказал: “Сожалею, но я не могу петь с вами, поскольку совершенно неспособен говорить нараспев”.
– Это неважно, – ответил он и запел.
Я пел в терцию. Но я вставил совсем другие слова и пел: “Отец Эмилиан, о дуралей! Leck Du mich im Arsch”, вполголоса своей кузине. Следующие полчаса мы дружно смеялись, и он заметил:
– Если бы мы провели с вами больше времени вместе, я бы с удовольствием обсудил с вами искусство композиции.
– Мы вскоре должны подойти к концу дискуссии, – возразил я. – Schmecks Kropfeter. Продолжим в следующий раз».
Отец и Наннерль от души посмеялись, читая десятки подобных писем, но Леопольд втайне чувствовал недоброе. Как молодой человек устроит свою судьбу, если, вместо того чтобы протискиваться во дворцы вельмож, он проводил время, распевая «Поцелуй меня в ж…, дуралей», выпивая вместе со священниками и занимаясь непозволительными шалостями (до каких пределов, папа понять не мог) с молодой девушкой-кузиной? Маму послали, чтобы следить за ним, однако Леопольд прекрасно видел границы ее возможностей (она, к примеру, не могла стеречь его целомудрие). Словом, Леопольд не находил себе места. Он писал пространные отчеты о том, как он сам вел себя когда-то в своих первых поездках, – Вольфгангу надлежало теперь следовать его примеру. «Я избегал всяческих знакомств, но искал дружбы только с людьми состоятельными, а среди таковых – главным образом с людьми определенного возраста, а не с юнцами, невзирая на какой угодно высокий ранг». К сожалению, он был прав. Каждый его совет, всё, что он требовал от Вольфганга к исполнению, было в точности тем поведением, каким оно должно быть у благоразумного молодого человека. Леопольд был совсем как Полоний: «Великие дела (серьезные оперы) должны совершаться в великом и возвышенном состоянии духа».
И вот наступает пора в жизни каждого молодого человека, когда груз отцовской мудрости попросту невыносим. Вольфганг как раз входил в эту пору, только в его случае нормальные реакции усложнялись его лояльным и мягким нравом. Знакомые проявления темперамента – вырванные волосы, горящие глаза, стенания, выбрасывание рукописей в огонь – для него полностью неприемлемы. Пресловутая кротость его характера заставила некоторых критиков интерпретировать его мягкость как слабость, вследствие чего и его музыку начинали интерпретировать как поверхностную. Во всем мире музыкальное образование в основном брало свое начало от романтиков, в чьих глазах бунт был ярким деянием, а сами они превращали свою бурную личную жизнь в партитуры. Моцарт жил раньше романтиков, в эпоху гораздо более объективную. Ни в его жизни, ни в его музыке нет намерения что-либо доказывать. На первом месте – удовольствие, самая очевидная реакция на творчество. Это ему было свойственно: он верил, что музыка должна радовать. И потому, хотя он и был подавлен трепетным присутствием матери и раздражен мудрыми сентенциями отца, он не взбунтовался против них; он не видел причин для бунта. Его реакцией было замешательство с некоторой укоризной. То, что подготовленный слух различает в ученической музыке Моцарта нечто большее, нежели «удовольствие», отчасти, возможно, и есть результат его внутренней терпеливой борьбы.
Тем не менее эта борьба сулила стать более острой в течение следующего года, и первые признаки подобного обострения обнаружились в Мангейме, куда они переехали из Аугсбурга по настоятельному требованию отца в письмах. В Мангейм они прибыли 1 ноября. Листья уже опали, небо было серым, в воздухе летали снежинки, тем не менее Вольфганг ждал этого визита с удовольствием. Резиденция пфальцских курфюрстов была самым блистательным аристократическим двором в Германии, а герцог Карл Теодор пользовался славой доброго малого – повесы, своеобычного остроумеца, образованного покровителя музыкантов. Все эти качества требовались от человека, желавшего получить должность при его дворе, если только удастся ее получить. По этому поводу отец изошел советами, доходя до невыносимых мелочей: как Моцартам следует паковать ящики с вещами, что есть на завтрак, что сказать тому-то или тому-то, чтобы зацепиться при дворе.
В Мангейме одной из главных достопримечательностей был придворный оркестр, тот самый необыкновенно прекрасный, который Вольфганг слышал 13 лет тому назад во время поездки всей семьей в Париж. Вендлинг всё ещё был первым флейтистом. Теперь он был интереснее Вольфгангу не только в музыкальном смысле, но и своим открытым и весьма свободным домом. Его дочь была в прошлом любовницей курфюрста. Из Вендлингов никто не посещал церковь, зато все они любили развлечения. Благодаря дружбе с Вендлингом Вольфганг преодолел природную неприязнь к флейте и написал два концерта для этого инструмента, соль мажор и ре мажор (К. 313 и 314). Второй в особенности может служить славным образцом виртуозного стиля Моцарта, блестящего, подвижного и живого, при этом мелодичного.

Кристиан Каннабих.
Гравюра Эгида Верхельста. 1779 г.
Через 2–3 дня после прибытия в Мангейм Вольфганг был с энтузиазмом принят в круг музыкантов – Рамма, Ланга, Шацмайстера, Раафа – старого знаменитого тенора, и Кристиана Каннабиха – дирижера. Каннабих проникся к Вольфгангу огромной симпатией и почти ежедневно приглашал к себе на обед. Существовало множество приятных причин, чтобы пойти, причем не последней была Роза Каннабих, прелестная дочка дирижера, для которой Вольфганг написал несколько сонат. В то время их занимала музыка, но однажды Леопольд прочел вот это письмо:
«Я, Амадей Вольфганг Моцарт, признаю свое прегрешение, состоящее в том, что третьего дня (и много раз в прежние дни) я возвращался домой не ранее 12 часов ночи, и что с 10 часов вечера вплоть до указанного выше времени в доме Каннабиха, в присутствии оного и в компании Каннабиха, его жены и дочери, г-на Шацмайстера, Рамма и Ланга, я часто – не всерьез, но довольно фривольно – сочинял стишки, в том числе неприличные, про навоз, экскременты и “поцелуй меня в задницу” в мыслях и на словах – но не в действиях. Но я не вел бы себя столь непристойно, если бы зачинщица, означенная Лизель (Елизавета Каннабих), не подстрекала меня и с готовностью не подталкивала меня к этому; а я должен признать, что получал от этого огромное удовольствие. Я признаюсь в этих своих грехах и проступках от всего своего сердца и, в надежде чаще исповедоваться в них, я твердо намерен заняться постоянным исправлением моего порочного образа жизни, который я начал. Поэтому я прошу о священном дозволении, если это возможно, а если нет, тогда пусть всё это останется на моей совести, и игра всё равно будет продолжаться».
Нужно отдать отцу должное: отец сумел снискать доверие подобного бездельника! Он принял это спонтанное признание так же легко, как и предполагалось. Но в иных случаях он терял своё чувство юмора и донимал Вольфганга придирками, до тех пор пока бедный мальчик не написал однажды в отчаянии: «Ты упрекаешь нас незаслуженно во многих вещах. Мы не делаем ненужных расходов; а что является необходимым, когда путешествуешь, ты знаешь не хуже нас, или даже лучше, чем мы… Что касается нашего двухнедельного пребывания в Аугсбурге (где не было подходящего двора, чтобы Вольфганг мог ходатайствовать о должности), на самом деле, я почти готов заключить, что ты не получил моего письма из Аугсбурга. Я не беспечен, я просто готов к чему угодно – я могу перетерпеть всё, что угодно, и сколь угодно долго, пока моя честь и само имя Моцарта не пострадают». В промежутках между написанием этих увещеваний своему отцу и попытками успокоить мать, которая беспокоилась по любому поводу, Вольфганг продолжал делать главное дело – он взрослел.
Однажды, собираясь отдать на переписку копии каких-то нот, подготовленных для выступления, Каннабих пригласил Вольфганга на встречу с человеком по имени Фридолин Вебер, бедняком, который совмещал необычные должности копииста, суфлера и певца в придворной опере. Он получал жалкие гроши, на которые его большая, сварливая жена и дети жили впроголодь. Его вторая дочь Алоизия уже пела в опере. Её голос, исключительно чистый и сильный, был почти совсем не развит, но врожденная музыкальность была такова, что она уже привлекла к себе внимание ценителей. Вольфганг, обычно настроенный до крайности критически к вокалистам, на этот раз даже не попытался анализировать пение девушки с позиции обычных профессиональных требований. Он был попросту заворожен каждой исполненной ею нотой, следил за каждым её движением, очарованный игривой юной грацией. Теперь им предстояло встретиться. Каннабих посмеивался над его горячностью, но, когда он поддел Вольфганга каким-то неуместным замечанием на лестнице, ведущей вверх, его удивило, что юноша ответил ему укоризненным взглядом. Что это означало? И это был Вольфганг, обычно первый начинавший Dreckigkeit (похабные разговоры, непристойности)!
Они застали Вебера дома с его супругой Цецилией и четырьмя черноглазыми дочерьми. Йозефа хорошо готовила, ее голос пока не сулил ничего особенного, но 14 лет спустя именно она споет Царицу ночи[18]; Алоизия выглядела старше своих 15 лет; за ней по порядку шла смешливая Констанция, а малышке Софии (Зофи) с круглыми глазенками было всего десять. Поскольку их отец был Musiker (музыкант), они часто сидели голодными, случалось, и башмаки были дырявыми, но именно благодаря своему столь счастливому происхождению они все умели играть и петь.
Последовала непродолжительная и неловкая процедура знакомства, стулья сдвинули, Цецилия дала знак Йозефе, чтобы та приготовила кофе, Вольфганг, заикаясь, делал неловкие замечания Фридолину, украдкой бросая быстрые взгляды на Алоизию, которая гремела чашками и блюдцами и выглядела предельно занятой. Старалась казаться хладнокровной и сдержанной, хотя примадонной еще не была. Возможно, догадывалась, что г-н Моцарт знает об этом, и потому почувствовала себя неуверенной девочкой, когда он, наконец, прервал разговор с Фридолином и направился прямо к ней. Не было никаких причин, чтобы так смущаться! Он был не намного старше, правда… у него была репутация, за место для него при дворе хлопотали, и она слышала от отца, что этот господин – прекрасный композитор. Она подняла глаза и увидела, что Вольфганг улыбается ей.
– С каким удовольствием, мадемуазель, – произнес он, – я слушал в опере ваше пение.








