- -
- 100%
- +

Переводчик Павел Соколов
© Нацумэ Сосэки, 2026
© Павел Соколов, перевод, 2026
ISBN 978-5-0070-8184-9
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Свет и тьма Нацумэ Сосэки: трагедия невысказанного
В литературе существует особый жанр — незаконченный роман. «Человек без свойств» Роберта Музиля, «Последний магнат» Фрэнсиса Скотта Фицджеральда, «Первый человек» Альбера Камю. И, разумеется, шедевры Франца Кафки. Достойное место в этом ряду занимает и произведение Нацумэ Сосэки «Свет и Тьма».
Роман печатался в газете «Асахи Симбун» с 16 мая по 14 декабря 1916 года. Сам автор умер 9 декабря того же года в возрасте 49 лет. Нацумэ Сосэки тяжело болел в последние годы жизни и знал, что осталось ему недолго. Тем не менее, вплоть до последних дней он неустанно работал над своим детищем. Увы, точку в этом произведении поставила сама смерть.
Уход писателя стал ударом для литературной жизни тех лет. Это событие особенно глубоко повлияло на учеников мастера: Акутагаву Рюноскэ и Кумэ Масао. Последние не раз в своих воспоминаниях и произведениях так или иначе возвращались к своему учителю. Особенно Акутагава.
Нацумэ Сосэки ещё при жизни получил статус мэтра, а впоследствии стал национальным гением. Его портрет даже украшал ассигнацию в 1000 иен. Произведения классика входят в обязательную школьную программу в Японии, изучаются в университетах по всему миру и переводятся на иностранные языки.
Роман Нацумэ Сосэки «Свет и тьма» занимает уникальное место не только в национальной, но и в мировой литературе. Его незавершенность, продиктованная не волей автора, а трагическим стечением обстоятельств превращает финал произведения в мощный художественный жест. Подобно тому, как обрыв сюжетной линии у Кафки или Музиля становится частью их философской эстетики, здесь обрыв повествования не является дефектом, а превращается в сильное высказывание. Роман «Свет и тьма» представляет собой не просто историю взаимоотношений внутри молодой семьи, но и глубокое психологическое исследование самой природы японского общества в эпоху модерна, исследование, которое из-за смерти автора так и не было закончено. И диагноз социуму поставила сама история много лет спустя.
Фабульная канва произведения обманчиво проста: молодая супружеская пара, Цуда и О-Нобу, переживает кризис первого года совместной жизни. Однако Сосэки превращает эту, казалось бы, бытовую (почти сериальную) историю в многомерное полотно, где каждый диалог, каждая пауза и каждое недомолвленное слово — это свидетельство крушения старого мира и мучительного рождения нового, мира, где индивид оказывается запертым в клетке собственного «я». Действие романа, сжатое до нескольких дней — от визита Цуды к врачу до его отъезда на курорт, — становится микроскопом, позволяющим рассмотреть анатомию душевных движений персонажей.
Центральная художественная задача Сосэки — показать процесс отчуждения между людьми, которые, казалось бы, должны быть наиболее близки. Роман построен как система «зеркал», где каждый персонаж видит лишь отражение своих собственных страхов и желаний. Цуда видит в О-Нобу женщину, которую тот обязан «воспитывать» и которой должен управлять. При этом сама она оказывается для него непредсказуемой и неуправляемой. О-Нобу видит в Цуде идеал мужа, созданный её же тщеславием, и одновременно тайного незнакомца, носящего в себе ложь и недомолвки.
Особое значение в этой системе имеет мотив «дневного» и «ночного» сознания. Сцена в больнице, где Цуда и Хидэ спорят, а О-Нобу подслушивает, является ключевой не только сюжетно, но и метафизически. Это тот момент, когда тьма (сомнения, невысказанные обиды, тайные планы) впервые отчетливо проступает сквозь свет (внешнюю благопристойность, семейные узы, социальные обязательства). Именно в этой сцене скрытые линии напряжения между персонажами обнажаются до предела. Сестра главного героя, Хидэ, используя язык морали, на самом деле обнажает перед братом и его женой их главный страх: что они являются людьми, утратившими способность к искренней благодарности, то есть существами, лишенными подлинной человечности.
Сосэки с беспощадной точностью фиксирует тот факт, что внешние атрибуты счастья и благополучия становятся орудием пытки и социального контроля. О-Нобу пытается купить любовь мужа демонстративной щедростью (чек от Окамото, манипуляция с деньгами Хидэ), тогда как Цуда пытается купить покой, уступая давлению госпожи Ёсикава и планируя поездку на курорт. Эта «экономика» чувств пронизывает весь роман. Самое страшное, что персонажи уже не могут отличить подлинные эмоции от их товарного эквивалента — будь то деньги, социальное положение или услуга.
Персонаж Кобаяси выступает в романе как своего рода провокатор, разрушающий эту систему «двойных бухгалтерий» души. Его появление в доме Цуды, требование пальто и откровенно провокационные разговоры с О-Нобу — это вторжение «тьмы» в освещенный уютный мир семьи. Кобаяси — человек, который находится вне системы координат, заданной капиталистическим Токио. Он не притворяется, а просто говорит правду, но именно эта правда для Цуды и О-Нобу оказывается худшим из зол. Кобаяси не оскорбляет их, а просто показывает им их же собственное отражение в «кривом» зеркале бедности и отверженности. Важно, что Кобаяси не просит милостыни, он приходит как кредитор, требующий возврата долга, который их благополучный мир задолжал всем «неудачникам» вроде него.
Уже в 1917 году грянет Октябрьская революция, саму Японию на закате Первой мировой войны захлестнут рисовые бунты, а спустя пару лет поднимется мощное левое движение, породившее пролетарскую литературу. Примечательно, что Кобаяси по сюжету должен был отправиться в Корею, которая всего за шесть лет до смерти Нацумэ Сосэки была присоединена к Японской империи.
Сцена в ресторане, где Цуда дает Кобаяси деньги, а тот тут же передает часть из них бедному художнику, является квинтэссенцией иронии автора. Деньги, которые Цуда выпросил у О-Нобу, а О-Нобу — у Окамото, символизируют всю фальшь их семейного счастья. Передавая эти деньги Кобаяси, Цуда пытается откупиться от беспокоящей его правды, но Кобаяси умело превращает этот жест в спектакль, переправляя иены (что символично 30 иен, 30 серебренников) дальше по цепочке страдающих. Тем самым он подчеркивает: проблема не в деньгах, проблема в той пустоте, которую они призваны скрыть.
Курортный эпизод в конце романа — это место предельного обнажения «тьмы». Цуда приезжает туда, чтобы встретиться с Киёко, женщиной, которую он когда-то любил, ставшую при этом чужой женой и пережившую выкидыш. Этот визит — не просто интрижка или мимолетное увлечение. Это попытка Цуды найти «истинное» чувство, то есть ту подлинность, которой ему так не хватает в отношениях с О-Нобу. Однако встреча с Киёко парадоксальным образом ничего ему не проясняет. Киёко оказывается такой же «зазеркальной» фигурой, как и все остальные.
Сцена, где Цуда ночью заблудился в коридорах гостиницы, является одним из самых сильных символов романа. Он не знает пути назад, герой потерян в этом лабиринте собственной жизни, в котором нет ни карт, ни выхода. Его отражение в большом зеркале пугает его самого — он видит того, кого не узнает. Этот визуальный образ (человек, бредущий по бесконечным коридорам, рассматривающий свое и при этом чуждое отражение) — это метафора всего внутреннего состояния героя. Он ищет Киёко, но находит лишь собственную растерянность. Он хочет понять прошлое, но застревает в мучительном настоящем.
В этом контексте любопытно рассмотреть образ О-Нобу, которая, в отличие от Киёко, живет исключительно логикой социальных отношений. Она — продукт модернизирующейся Японии, где статус и блеск становятся главными ценностями. Она не может позволить себе чувствовать искренне, потому что её чувства должны быть «продемонстрированы» и «предъявлены» мужу, чтобы завоевать его расположение.
При этом мысли самого Цуды то и дело перебиваются чужими голосами, и невозможно понять, где заканчивается его собственное сознание и начинается чужое влияние — О-Нобу, госпожи Ёсикава, Кобаяси. Эта полифония внутреннего мира героя приводит к тому, что его действия становятся не его действиями, а лишь реакцией на раздражения извне. Он едет на курорт не потому, что хочет этого, а потому, что госпожа Ёсикава так решила. Он дает деньги Кобаяси не из доброты, а потому что поддался давлению. Он женился на О-Нобу, возможно, тоже потому, что это было «нужно» сделать. Так надо, так принято. И точка. Цуда — крайне неприятный персонаж, эгоистичный, нарциссичный. Впрочем, другие герои не лучше.
Незавершенность романа превращает эту историю в бесконечный вопрос. Что произойдет дальше? Вернется ли Цуда к О-Нобу или уйдет с Киёко? Арестуют ли Кобаяси? Как отреагирует общество в лице богатых покровителей? Писатель не столько хотел дать решение, сколько зафиксировать само состояние нерешительности всего общества. Роман также является мощной социальной сатирой. Сосэки с беспощадностью показывает, как новый капиталистический порядок (Токио, светские вечера, театры, кафе) деформирует человеческие души.
Символизм названия «Свет и тьма» раскрывается на всех уровнях текста. Это не просто метафора добра и зла. Это описание состояния современной души, где свет (рациональность, буржуазный порядок, ясность намерений) и тьма (иррациональные страхи, бессознательное, подавленные желания) находятся в постоянной борьбе, но ни одна из сторон не может одержать окончательную победу. Каждый поступок Цуды, который он считает разумным (например, сокрытие прошлых отношений с Киёко от О-Нобу), порождает еще больше тьмы, а вернее мрака. Каждое требование О-Нобу о «прозрачности» (она хочет знать всё о муже) порождает ещё больше обмана.
Интересно, что Сосэки избегает однозначного осуждения своих персонажей. Цуда не злодей, а скорее жертва собственного воспитания и эпохи. Он искренне хочет быть хорошим мужем, но не знает, как это добиться. О-Нобу не злодейка, она женщина, загнанная в ловушку собственного тщеславия и социальных ожиданий. Даже Хидэ, которую трудно назвать приятным персонажем, движима не столько злобой, сколько отчаянием от попытки сохранить свою значимость в семье. Сосэки отказывается от театральной оппозиции «положительных» и «отрицательных» героев в пользу сложного психологического реализма, где каждый неправ, но никто не виноват.
Роман «Свет и тьма» остается одной из вершин японского и мирового психологического реализма эпохи модерна. Он не дает ответов, но ставит вопросы, которые не устаревают: возможна ли настоящая близость между людьми? Можно ли жить честно в мире, построенном на деньгах и социальном статусе? Что делать с «тьмой» собственной души, которую мы так тщательно прячем от любимых? Сосэки не дожил до того, чтобы завершить свое произведение, но именно эта незавершенность стала его самым сильным философским утверждением. История обрывается на полуслове, потому что у современного человека, по-видимому, нет слов для ответа. Мы остаемся вместе с Цудой на лестнице гостиницы, глядя на бледную фигуру Киёко, и не знаем, что делать дальше. Это состояние мучительного незнания и есть, по Сосэки, самая подлинная правда о «свете и тьме» человеческого существования.
Павел СоколовI
Исследование фистулы прямой кишки было закончено, и врач помог Цуде встать с операционного стола.
— Свищ, как я и думал, уходит довольно глубоко. В прошлый раз при обследовании я наткнулся на рубец — такое небольшое уплотнение, — и решил, что это конец канала, так я вам тогда сказал. Но сегодня я соскоблил его, чтобы расширить, и обнаружил, что за ним есть ещё один ход.
— И он добрался до кишечника?
— Да. Я думал, глубина около сантиметра с половиной, а вышло почти три сантиметра.
На лице Цуды сквозь горькую усмешку проступил лёгкий оттенок разочарования. Врач, сложив руки на груди поверх своего просторного белого халата, слегка склонил голову набок. В его позе читалось: «Мне жаль, но факт остаётся фактом, ничего не поделаешь. Медик не имеет права лгать в силу своих профессиональных клятв».
Цуда молча поправил пояс и, взяв хакама, которое было переброшено через спинку стула, снова повернулся к доктору.
— Если фистула такая глубокая, значит, её уже не вылечить?
— Вовсе нет, — живо и в то же время бесцеремонно возразил медик, словно отрицая не только произнесённые слова, но и само настроение Цуды.
— Просто так, как до сих пор, только чистить отверстие — бесполезно. Так можно до бесконечности ждать, пока заживёт, но ничего не выйдет. На этот раз нужно изменить метод лечения и решиться на радикальную операцию, другого выхода нет.
— Что значит «радикальная операция»?
— Иссечение. В случае успеха обе стороны естественной раны постепенно срастутся, и можно сказать, что вы выздоровеете по-настоящему.
Цуда молча кивнул. Рядом с ним, на столе, стоявшем у окна, выходящего на юг, находился микроскоп. Цуда был в приятельских отношениях с лечащим врачом и, когда вошёл в кабинет, из любопытства заглянул в прибор. Тогда на дне линзы с восьмисотпятидесятикратным увеличением он увидел окрашенные, гроздевидные бактерии, чёткие, словно нарисованные.
Надев хакама и взяв со стола кожаное портмоне, Цуда вдруг вспомнил об этих бактериях. И эта ассоциация мгновенно наполнила его грудь тревогой. Спрятав портмоне за пазуху, чтобы выйти из кабинета, он уже собрался было уходить, но снова заколебался.
— А если у этого туберкулёзная природа, то даже после такой радикальной операции, о которой вы говорите, и иссечения, оно ведь всё не заживёт?
— При туберкулёзе — да, бесполезно. Тогда свищ будет углубляться всё дальше и дальше, и лечение одного лишь входа ничего не даст.
Цуда невольно нахмурился.
— У меня ведь не туберкулёз?
— Нет, не туберкулёз.
Цуда на мгновение пристально посмотрел на медика, пытаясь понять, насколько искренни его слова. Тот был невозмутим.
— Как же вы это определяете? При обычном осмотре?
— Да. По тому, что видно.
В этот момент в дверях комнаты появилась медсестра и назвала фамилию пациента, стоявшего за спиной Цуды. Бедолага, ожидавший своей очереди, сразу же возник за ним. Цуде нужно было удалиться.
— Тогда когда можно будет провести эту радикальную операцию?
— Когда угодно. В любое удобное для вас время.
Цуда решил, что назначит день, хорошенько обдумав свои жизненные обстоятельства, и вышел из комнаты.
II
Когда он сел в трамвай, настроение у него было подавленное. В вагоне, набитом битком, так что не пошевелиться, он, уцепившись за ремень, думал только о своём. Прошлогодняя боль ярко всплыла в его памяти. Цуда ясно увидел своё жалкое тело, распростёртое на белой больничной кровати. Он отчётливо услышал свой стон, похожий на вой пса, когда тот не может оторваться от цепи. А затем — холодный блеск лезвий, их лязг, и, наконец, внезапное, чудовищное давление, словно разом выкачившее воздух из обоих лёгких, и острая, неистовая боль, которая, казалось, возникала оттого, что сдавленный воздух, не в силах сжаться, разрывал его изнутри, — всё это нахлынуло на него.
Ему стало неприятно. Он резко сменил направление мыслей и огляделся вокруг. Окружавшие его пассажиры, даже не замечая его существования, сохраняли невозмутимый вид. Он продолжил размышлять.
«Почему я пережил такие мучения?»
О той боли, что внезапно, без всякого предупреждения, началась у него по дороге с прогулки в период цветения сакуры на дамбе Аракава, Цуда был совершенно неосведомлён. Её причина была за гранью любых предположений. Это было не столько странно, сколько страшно.
«Это тело в любой момент может претерпеть любую перемену. Мало того, возможно, даже сейчас внутри него происходит какая-то перемена. А я совершенно ничего не знаю. Страшно».
Дойдя до этого места, его мысли не могли остановиться. С силой, словно его внезапно толкнули сзади, они понеслись дальше. И вдруг он воскликнул про себя: «То же самое и в духовном мире! В духовном мире всё точно так же! Не знаешь, когда и как всё переменится. И я видел эту перемену!»
Он невольно крепко сжал губы и обвёл окружающих взглядом человека, чьё самолюбие было уязвлено. Но пассажиры, ни сном ни духом не ведавшие о том, что творилось у него в душе, не обратили на его взгляд никакого внимания.
Голова Цуды, словно трамвай, в котором он ехал, мчалась вперёд по собственной колее. Он вспомнил рассказ о математике Пуанкаре, который слышал два-три дня назад от одного друга. Тот приятель, объяснявший ему значение «случайности», сказал:
— Понимаешь, то, что в миру называют случайностью, случайным событием, по теории Пуанкаре, так говорят, когда причина настолько сложна, что её сразу и не определишь. Для того чтобы родился Наполеон, нужно было соединение особой яйцеклетки и особого сперматозоида. А если подумать, какие условия были необходимы для того, чтобы это соединение стало возможным, то, наверное, это и представить себе невозможно.
Цуда не мог просто пропустить слова друга мимо ушей как очередной пустой обрывок новой информации. Он сразу же примерил их к собственной жизни. И ему показалось, что какая-то тёмная, непостижимая сила толкает его, человека, который должен был идти направо, налево, или же тянет назад, когда нужно было идти вперёд. И при этом он никогда не чувствовал, чтобы кто-то другой управлял его поступками. Всё, что он делал, он делал сам, всё, что говорил, несомненно, произносил сам.
«Почему эта женщина вышла замуж именно за того человека? Несомненно, она вышла, потому что сама так захотела. Но ведь она вовсе не должна была выходить замуж за него. И потом, почему я женился на той, на ком женился? Женитьба, конечно, состоялась потому, что я сам захотел взять её в жены. Но я никогда прежде не думал об этом. Случайность? То, что Пуанкаре называл пределом сложности? Что-то я ничего не понимаю».
Выйдя из трамвая, он направился к дому, погружённый в мысли.
III
Повернув за угол и войдя в узкий переулок, Цуда заметил у ворот своего дома фигуру жены. Она смотрела в его сторону. Но как только тень супруга показалась из-за угла, она тотчас же повернулась обратно. И, приставив белую тонкую руку козырьком ко лбу, сделала вид, будто разглядывает что-то наверху. Она не меняла этой позы, пока Цуда не подошёл к ней вплотную.
— Эй, что ты там рассматриваешь?
Услышав голос мужа, жена, словно испугавшись, резко обернулась.
— Ах, как вы меня напугали! С возвращением.
Одновременно она собрала всё сияние своих глаз и устремила его на супруга. Затем слегка согнулась в пояснице и сделала лёгкий поклон.
Цуда, наполовину желая ответить на её кокетство, наполовину колеблясь, замер не месте.
— Зачем ты стоишь в таком месте?
— Жду вас. Вашего возвращения.
— Но ты же на что-то уставилась с таким видом?
— А, это воробей. Наверное, вон в том доме, на карнизе второго этажа, воробей свил гнездо.
Цуда мельком взглянул на крышу соседнего жилища. Но там не было видно даже тени, похожей на воробья. Жена тотчас же протянула руку к мужу.
— Что?
— Трость.
Цуда, словно только сейчас заметив, передал супруге свою трость. Получив её, та сама открыла решётчатую дверь прихожей и пропустила мужа вперёд. Затем и сама, следуя за ним, поднялась с камня для снятия обуви.
Переодев супруга, она, едва тот сел у жаровни, уже спешила выйти из кухни, неся завёрнутую в полотенце мыльницу.
— Идите-ка сейчас, пока есть время, примите ванну. А то сядете тут и обленитесь.
Цуда, делать нечего, протянул руку и взял полотенце. Но вставать сразу не стал.
— Может, сегодня без ванны?
— Почему?.. Идите, освежись. Вернётесь — я сразу же подам ужин.
Цуда, делать нечего, снова поднялся. Выходя из комнаты, он мельком оглянулся на супругу.
— Сегодня по дороге домой зашёл к доктору Кобаяси, показался ему.
— Вот как? И что же, каков результат осмотра? Наверное, уже совсем выздоровели?
— А вот и нет. Всё ещё хуже стало.
С этими словами Цуда, оставив без ответа последовавшие вопросы от женщины, желавшей узнать подробности, вышел на улицу.
Та же тема вернулась в разговор супругов вечером, после ужина, когда Цуда ещё не ушёл к себе в комнату.
— Как это неприятно, резать… Страшно. Неужели нельзя оставить всё как есть?
— Похоже, если верить врачу, пускать всё на произвол судьбы — опасно.
— Но всё равно не хочу. А вдруг они что-нибудь повредят во время операции?
Жена слегка сдвинула свои красивые, чётко очерченные брови и посмотрела на мужа. Цуда, не придавая значения её словам, улыбнулся. Тогда супруга, словно внезапно вспомнив, спросила:
— Если делать операцию, то, наверное, опять только в воскресенье и получится?
У жены на следующее воскресенье была договорённость пойти с мужем в театр по приглашению родственников.
— Билеты ведь ещё не куплены, так что ничего страшного, даже если мы откажемся.
— Но это грубо. Они так любезно приглашали, а мы не сможем.
— Отнюдь не грубо. Если отказываешься по уважительной причине.
— Но я же хочу пойти!
— Если хочешь, ступай одна.
— Почему же вы так противитесь? Вам что же, не хочется?
Цуда взглянул на лицо супруги и лишь горько усмехнулся.
IV
Жена его была женщиной с белой кожей. Из-за этого её красиво очерченные брови казались ещё более выразительными. Она имела привычку часто ими подёргивать. К несчастью, глаза у неё были слишком узкими. Вдобавок — невыразительными, с одинарным веком. Однако зрачки, сиявшие в этих глазах, были черны как смоль. И весьма подвижны. Порой они выражали даже нечто вроде своеволия, почти деспотизма. Цуду порой невольно притягивал свет, исходивший из этих очей. И в то же время бывало, что он без всякой причины отталкивался от этого света.
Когда он внезапно поднял глаза на супругу, то на мгновение ощутил в её взгляде какую-то странную силу. Это был странный блеск, совершенно не вязавшийся с теми сладкими словами, что та только что произносила. Его мысль, готовая было вырваться наружу и ответить на слова собеседницы, из-за этого взгляда на миг прервалась. Тогда она в сей же миг улыбнулась, обнажив красивые зубы. И в то же мгновение выражение её глаз исчезло бесследно.
— Шучу. Я могу и не ходить в театр. Это я просто покапризничала.
Молчавший Цуда ещё некоторое время не сводил с неё глаз.
— Что это вы смотрите на меня с таким серьёзным лицом?.. В театр я уже не пойду, так что в следующее воскресенье идите к Кобаяси и делайте свою операцию. Так же будет хорошо, правда? Окамото я в ближайшие два-три дня отправлю открытку, или, может, сама схожу и откажусь.
— Ты можешь идти. Раз уж тебя специально пригласили.
— Нет, я тоже откажусь. Ваше здоровье для меня важнее театра.
Цуда вынужден был рассказать жене более подробно о предстоящей операции.
— Говоришь, операция, но это не так просто, как выпустить гной из нарыва. Сначала надо принять слабительное, чтобы как следует очистить кишечник, а потом, когда уже будут резать, из-за опасности кровотечения, говорят, в рану тампон с марлей положат и так дней пять-шесть лежать неподвижно. Так что, даже если пойти в следующее воскресенье, одним выходным всё равно не обойдётся. Но, с другой стороны, перейдёт ли воскресенье на понедельник или на вторник — большой разницы нет, и если перенести воскресенье на завтра или на послезавтра — тоже всё равно. В этом смысле болезнь удобная.
— Не такая уж и удобная, дорогой. Целую неделю лежать пластом, не имея возможности пошевелиться.
Жена снова дёрнула бровью. Цуда, с видом полного безразличия к этому, о чём-то задумался и, опёршись правым локтем о край длинной жаровни, стоявшей между ними, уставился на крышку висевшего над ней чугунного чайника. Под крышкой, сделанной красной меди, громко кипела вода.
— Значит, вам всё же придётся взять отпуск на работе, на одну неделю?




