Хранители традиций: Мудрость Хозяйки Тайги. Современная проза и поэзия

- -
- 100%
- +
Женщины подхватывали — кто в голос, кто шёпотом, врастая в единый напев. И в этом пении просыпалось что-то древнее, глубинное, идущее из самой таёжной толщи, из тех корней, что прячутся глубже человеческой памяти. Мужчины, если заглядывали на огонёк, у порога снимали шапки и стояли молча, погружаясь в звук, словно в тихую воду родника.
Надежда Александровна, жена Фёдора Викторовича, сидела у окна, и руки её — лёгкие, привычные к игле — бежали по ткани быстрыми, уверенными птицами. Именно на этих посиделках она и прикипела душой к вышивке. Сначала просто перебирала узоры — крестиком, гладью, — а потом начала их выдумывать сама, словно сажая на ткани свои сны. На скатертях и салфетках у неё расцветали диковинные цветы: жар-птицы с клювами, загнутыми, как месяц на рожках, листья папоротника, что переплетались с геометрическими звёздами, будто древние знаки. Она брала нити из сундука, крашенные корой ольхи и луковой шелухой, и каждый стежок ложился ровно, покорно, словно сам просился на полотно — благодарный и живой.
Женщины любовались её работой. Бывало, одна из них — молодая Марья, с косой до пояса, тяжёлой и тёмной, как смоль, — вздыхала: «Надежда Александровна, у вас руки золотые. У меня так в жизни не выйдет». А та в ответ только улыбалась мягко, будто светом озаряя угол: «Не торопись, Марьюшка. Вышивка — она как молитва: спешки не любит. Стежок за стежком — и придёт. Всему своё время».
Скатерти и салфетки Надежды Александровны сначала оседали в домах родных, грели их столы, потом перебирались к соседям. А потом слух о них пошёл дальше — по тропам, по рекам, по людской молве. Туристы, что редкими летними днями заезжали в посёлок — фотографировать вековые кедры и слушать о староверах, — увидели её работы и ахнули, замирая над узорами. Одна женщина из города, в очках с толстыми стёклами и с дорогим фотоаппаратом на шее, взяла в руки скатерть и долго молчала, водя пальцем по нитям, будто читая невидимую книгу. «Боже мой, — выдохнула она наконец, — это же музейная вещь. В Москве такие вышивки в частных коллекциях хранят. Сколько возьмёте?» Надежда Александровна смутилась: она не думала о цене, вышивала для души, для той тихой радости, что идёт изнутри. Но взяла немного — на нитки и на свечи. Так её работы и пошли гулять по свету, неся в себе тепло далёкого таёжного вечера и молитву, зашитую в каждый стежок.
Зима тянулась медленно, и субботы, словно сестры, сменяли друг друга. В горнице было тепло — дышала печь, разговаривали люди. Порой бабка Агафья заводила сказы: про лешего, что кружит путников до упаду, про водяного в черной реке, про клады, схороненные под корнями столетних лиственниц. Девушки слушали, затаив дыхание, и иглы замирали в их пальцах, будто сами боялись нарушить тишину. А под конец вечера Надежда Александровна расстилала на столе новую скатерть — и все смотрели, как при свете свечей оживают её нитяные чудеса, распускаясь цветами и травами.
Вот какой была та зима: долгой, морозной, но согретой песнями, вышивкой и добротой. И дом Фёдора Викторовича стоял в сугробах, словно корабль в белом океане, а из окон его лился тёплый свет, и слышались голоса, что не давали душе замёрзнуть.
В зимние вечера Надежда Александровна, восседая в новом кресле, сотворённом по эскизам мебели купцов Рябушинских, предавалась рукоделию — вышивала салфетки тонким, едва уловимым узором. В печи ядрёным жаром потрескивали берёзовые дрова; рядом, свернувшись пушистым клубком, покоилась Тундра — пёс-маламут, верный страж домашнего очага. Дети: кто в забавных играх, кто над уроками прилежно склонясь, а кто и просто притулившись рядом, внемля тишине. Фёдор Викторович в эти мгновения бывал на редкость смирен и тих: либо стоял, опершись о резную притолоку, либо сидел на диване, обнимая дочку Златогорку, — и все они, словно заворожённые, взирали на свою любимую супружницу и матушку, что пела. Едва голос её, чистый и светлый, разливался по дому — всё затихало, даже пламя в печи будто внимало. Она пела не стесняясь, ибо была дома, в кругу родных кровных. Лишь изредка Хозяйка Тайги — птица невиданная — стучала клювом по студёному стеклу в окно; тогда женщина умолкала, возводила очи горе и молвила: «Благодарю тя, Матушка наша Заступница и Хранительница, за судьбу счастливую благодарю», — и вновь продолжала песнь свою. Фёдор Викторович в эти минуты был несказанно рад и счастлив, и душа его просила: продли, Боже Свароже и матушка Лада Богородица, мгновения сии навечно.
Как река в половодье полнится от чистых ключей, так и дом наш согрет ладом да любовью; где лад — там и Боги родные радуются, и душа поёт от тепла, что светится в каждом окошке.
Пролетела стрела по ковыльной тропе, Задержалась в руке нитью тонкой, простой. Не в хоромах живу — в резной городьбе, Занесённой по окна таёжной зимой. Сквозь пургу, словно лютый зверь, пробираешься ты, Голос твой, яко пламя, над плесом кочует. «Монголка моя», — шепчешь в мглу с высоты, И душа отогрелась, и сердце ликует. Ой, тайга ты, колыбель, Полог твой — атлас небесный. В горенке скрипит кудель Песней долгой, безучастной. Только мне ли горевать? Ты со мной, мой сокол ясный. Господи, какая гладь За глухим потоком красным! Я судьбу расшиваю простым стебельком, Где суровая дёржка шелками обвилась. Наше счастье не меряно кратким деньком — Это по небу белому Божья стезя пролилась. Ты твердишь мне: «Родная, какой же обет Нас связал от рожденья до самого края?» Я молчу в тишине, но лучинный свет Нас на древней иконе венчает, мерцая. Ой, ты, Матушка-Тайга, Белая купава. В срубе тёмном колыбель — Богу честь и слава. Чада спят в одной избе, Сны летят по кругу. Мы одни на всей земле Бережём друг друга.И вновь мы отвратили взор от жития сего дивного семейства, да приспела пора возвратиться в тот вечер, егда соберётся их родимый круглый стол.
Атмосфера в доме дышала томительным ожиданием. Тишина, царившая ещё утром, сменилась предчувствием чего-то небывалого, но притом сокровенно-уютного. Дети один за другим стекались к столу. Златогорка, коей едва минуло восемнадцать, вошла первой; юная красота её распускалась с каждым днём, словно первый цвет весны. Следом явились близнецы, Ведагор и Александр, коим вот-вот должно было исполниться пятнадцать. Их мальчишеская бравада уже уступала место задумчивой юности, предвещая грядущие перемены. Последним, по заведённому обычаю, вбежал меньшой — одиннадцатилетний Фёдор Фёдорович, сжимая в руках нечто заветное; он всегда являлся с гостинцем для матери и сестры, да и отца с братьями то и дело баловал. Истинный любитель одаривать! И как же они все его обожали — не столько за эти дары, сколько за тот свет, что он источал самою своей человечностью, словом, за ту самую ласку, коей стал их всеобщим любимцем. Едва он появлялся, все разом тянулись к нему, трепеща от умиления: «Любимый!» Он сиял в ответ, одаривая каждого своими монгольскими очами, и молвил: «Да полно вам, не смущайте, хоть я и вас всех люблю».
Маламут Тундра, двенадцатилетняя старушка — так ласково величали её в семье, — дремала под столом, свернувшись пушистым клубком. Годы сделали её ещё более флегматичной, но любовь к ней лишь окрепла. Каждый, кто переступал порог, невольно искал её взглядом — чтобы погрузить пальцы в мягкую шерсть, ощутить живое тепло и сунуть заветный лакомый кусочек. Сегодня она, словно чуяла: в доме свершается нечто особенное. Лишь изредка Тундра приподнимала тяжёлую голову, и её внимательный, но сонный взор встречал и провожал домочадцев, храня древнюю тайну собачьей мудрости.
Когда все расселись, Фёдор Викторович обратился к детям: «Сегодня вечером мы поговорим. Поговорим о вас, о будущем. И я хочу, чтобы вы знали: мы любим вас безмерно и сделаем всё, чтобы вы были счастливы». Его слова, произнесённые тихо, но с несокрушимой твёрдостью, прозвучали как нерушимое обещание.
Дети слушали, затаив дыхание, чувствуя: этот разговор станет той гранью, за которой их жизнь переменится навсегда. Надежда Александровна, вглядываясь в свою семью, ощущала, как трепет перед неизвестностью сливается с безграничной любовью и святой верой.
Вечеря отзвучала, и всё семейство вместе с Тундрою плавно перетекло в гостиную. Просторная светлица, озарённая лишь немногими свечами в высоких медных шандалах, встретила их благодатным полумраком. Горели всего два электрических светильника, подделанных под подсвечники. В печи весело потрескивали дрова, меча по стенам пляшущие тени. Надежда Александровна направилась к своему креслу, стоявшему чуть поодаль, у окна. В кресле том таилось нечто большее, нежели добротная мебель. Стояло оно в углу гостиной, у окна, обращённого к бескрайней тайге, и казалось существом живым — терпеливым стражем, вобравшим в себя тепло многих вечеров. Спинка его, высокая и чуть откинутая назад, напоминала расправленные крылья великой птицы, застывшей в полёте. Тёмно-вишнёвый бархат, коим она была обита, при всяком движении света менял оттенок: то вспыхивал густым рубином, то угасал до цвета запёкшейся крови, а в сумраке становился почти чёрным, с едва уловимою рыжеватою искрой.
Резьба на подлокотниках заслуживала особого внимания. Мастер, творивший сие кресло, ведал толк в своём ремесле: дуб, из коего были вырезаны широкие, удобные для ладоней плоскости, не просто покрывал дерево узором, но повествовал историю. С левой стороны, ежели сидеть, вились стебли с мелкими листьями — прожилки их прорезаны были столь тонко, что, казалось, тронь их, и они зашелестят. С правой — гроздья неких плодов, круглых и тяжёлых, свисали меж завитками. И вся сия резьба была не лакирована, но лишь пропитана воском — так, что дерево дышало, источая слабый, терпкий аромат, смешанный с запахом старого дома.
Ножки кресла, массивные и слегка выгнутые, завершались резными лапами, сжимавшими шары из тёмного камня — верно, гранита. Шары сии не давали креслу скользить даже на паркете, и при каждом движении слышался лёгкий, сухой стук — словно бы кто невидимый перебирал костяные чётки.
Но главным чудом была подушка. Хозяйка вышивала её долгими зимними вечерами, когда за окнами мела метель, а в доме тихо потрескивали дрова. Серый лён, плотный и шероховатый, стал фоном для узора, который она помнила с книг старинных: золотой цветок, подобный помеси ромашки с лилией, но с семью лепестками и чёрною серединкой, из коей расходились тонкие лучи. Сей цветок — охранительный знак, как говаривала её бабка, пришедшая из-за Урала, — должен был отгонять дурные сны и привлекать в дом покой. И, сидя в этом кресле, невольно верилось, что так оно и есть.
Сиденье было не слишком мягким, но и не жёстким: пружины, сокрытые под слоями войлока и конского волоса, держали форму, не проваливаясь и не продавливаясь. Когда садились, кресло издавало едва слышный вздох — будто оно принимало человека в свои объятия. И стоило лишь откинуться на спинку, как плечи сами расправлялись, голова обретала удобное положение, и мир суетный отступал на шаг.
Было в сей вещи нечто от старинных тронов: основательность, значительность, тихая гордость. Кресло не терпело суеты, не прощало грубости — ежели его толкнуть или подвинуть резко, оно отвечало глухим, недовольным гудом. Но ежели обращаться с ним бережно, оно становилось лучшим другом: в нём хорошо читалось, с ним коротали бессонные ночи, в нём выплакивали обиды и строили планы на будущее.
Особенно красиво было кресло в сумерках, когда солнце уже садилось и комната наполнялась синим полумраком. Тогда вишнёвый бархат темнел до цвета старого вина, резьба на подлокотниках оживала тенями, а золотая вышивка начинала мягко светиться, словно изнутри. Казалось, что цветок на подушке вот-вот распустится по-настоящему, раскроет свои семь лепестков и испустит в воздух тонкий, нездешний аромат.
И всё сие — и дуб, и бархат, и льняная вышивка, и гранитные шары — было создано не просто для красоты, но для долгой, спокойной жизни. Кресло ведало, что простоит ещё не один десяток лет, переживёт и своих хозяев, и их детей, и, может статься, внуков. Оно не торопилось, не страшилось времени, ибо сделано было на совесть, с мыслию о вечности. И те, кто садился в него хотя бы единожды, понимали сие без слов — по той удивительной тишине, что вдруг поселялась в душе, по тому покою, который окутывал, словно мягкий шерстяной плед.
Фёдор Викторович же и дети расположились супротив, на роскошном диване. Диван тот был широк, с высокой спинкой, обитой зелёным сукном с едва зримым растительным узорочьем. На нём в беспорядке лежали подушки — одни шитые бисером, другие простые, льняные. Фёдор Викторович сел посредине, возложив руки на колени, и оглядел чад своих. Златогорка примостилась с краю, поджав под себя ноги; близнецы устроились по бокам от отца, а меньшой, Фёдор Фёдорович, вскарабкался на колени к матери, хоть мать и делала вид, что он уже велик для этаких нежностей. Тундра же, кряхтя, поднялась из-под стола, неспешно переступила лапами и с глухим стуком улеглась у ног Надежды Александровны, положив морду на её домашние туфли.
В горнице было тихо. Слышно было, как потрескивают дрова да как за окном, в морозной мгле, изредка поскрипывает снег под чьими-то осторожными стопами — может, сосед ворочался откудова, а может, просто слух играл на тишине. На столике у дивана стоял медный поднос с чашками — чай уже заварили, и пар тонкими струйками подымался к потолку, смешиваясь с запахом хвои и воска. Надежда Александровна откинулась на спинку кресла, и персты её машинально погладили бархатную обивку. Она чуяла, как кресло принимает её — мягко, но с достоинством, словно старый друг, что ведает, сколько лет носила она на плечах своих заботы сего дома.
Фёдор Викторович кашлянул, прочищая гортань, и все обернулись к нему. Он не спешил начинать беседу, будто собираясь с мыслями. Свечи на столе мерцали, и свет их падал на лик его, делая морщины глубже, а очи — темнее. Наконец он заговорил, и глас его звучал негромко, но твёрдо, как всегда, когда он принимал важное решение. «Дети, — молвил он, — мы с матерью долго думали. Время идёт, вы растёте, и нам пора решать, как быть далее. Не всё в сей жизни даётся само — кое-что избирать надобно». Он умолк, и в тишине стало слышно, как Тундра вздохнула во сне, шевельнув ухом. Златогорка подняла взор на отца, и в очах её читалось спокойное чаяние — она ведала, что вечер сей будет особенным, и была готова внимать.
Фёдор Викторович помрачнел лицом, на миг задумчиво замолчал, а затем, словно подводя черту, произнёс веско и коротко: «Мы едем».
В комнате повисло напряжённое спокойствие — никто не смел прерывать отца в такие минуты.
— На днях к нам приезжает вся наша огромная родня на день рождения нашего оленёнка, — он с нежностью взглянул на Златогорку. Та, подойдя, присела рядом. — Как же время летит быстротечно… Скоро восемнадцать. Совсем взрослая, мой любимый оленёночек.
Девушка улыбнулась, прильнув крепче:
— Тятенька мой…
Он млел. Надежда Александровна молчала, лишь созерцала эту идиллию.
Фёдор Фёдорович подбежал к отцу и, по-взрослому сдвинув брови, заговорил:
— Ну хватит уже этих нежностей! Куда мы едем, тять? Не томи! — сказал их любимый младший сын, одиннадцати лет, с серьёзностью не по годам.
— Не знаю, — ответил отец.
— Вот те новости! — встряла наконец Надежда Александровна.
— Говорите уже, Фёдор Викторович! Вторые сутки томите! Хотя, зная вашу натуру, вы нас через всю тайгу протащили к моим бабушкам, не сказав ни слова. Говорите! — не унималась его любимая жена.
О, как её мужу нравилась эта злючка-колючка, его Монголка, и это её нетерпение!
— Вам и решать, Надежда Александровна, куда мы все поедем после дня рождения дочери. Вам выбирать маршрут.
— Мы едем все вместе? И Тундра? — спросила Златогорка.
— Нет, оленёнок, — ответил отец. — Тундра уже стара для таких путешествий. Дома побудет, под присмотром Ильи… а может, и ещё кого-то, — загадочно произнёс отец семейства.
Надежда Александровна сразу поняла его взгляд и тон.
— И что вы хотите сказать, Фёдор Викторович? Что в эту поездку едем мы с вами, наши любимые дети и… ещё кто-то? Вы меня извините, но не все же гости с нами двинутся в путь? Это очень ответственно. Да и через полтора месяца школа: сыновьям — в девятый класс Ведагору и Александру, да и Фёдору Фёдоровичу — в четвёртый.
Фёдор Фёдорович не собирался ни в какой четвёртый и встрял:
— Можно и прогулять этот четвёртый класс!
Отец взглянул на него и потянул руки; тот с удовольствием забрался к нему.
— Ну, так-то время нужно на подготовку, но и школу никак нельзя прогуливать…
— Может, придумаете что, тятенька, чтобы не идти мне в этот класс?
Отец серьёзно ответил:
— Можно покумекать.
— Покумекай, тять, пожалуйста!
Надежда Александровна встала; к ней подошли её близнецы и обняли мать.
— Неа, не прокатит, Фёдор Фёдорович. Но раз уж мне решать, куда ехать… у меня ведь ещё целая неделя в запасе, чтобы всё обмозговать, прочувствовать. Столько лет никуда не выбиралась… А может, меня потянет в Дубаи? — ответила она с игривой усмешкой.
— Чего? — изумлённо выдохнул Фёдор Викторович.
Надежда Александровна шагнула к нему, мягко тронула его руку:
— Дайте мне время… обдумать.
— Хорошо, — отозвался отец семейства, задумчиво теребя бороду.
— Ах, проказник муж мой, — прошептала она с улыбкой, — и сигналы-то у него всё к любви!
Дети подбежали к матери, облепили её со всех сторон:
— Ну мам, только долго не томи! Куда мы интересно все поедем?
Надежда Александровна, не ответив, плавно поднялась наверх, в свою спальню. Дети рассыпались по улице серебристыми ручейками смеха. Златогорка ушла к оленухе Важенке — кормить; Тундра поплелась за ней, как тень за солнцем.
За годы их совместной жизни спальня преобразилась до неузнаваемости: здесь было всё — и широкая кровать, и отдельные гардеробные для него и неё, и просторная ванная с санузлом. Всё — только для них двоих.
Надежда Александровна ступила в спальню, и свет настольной лампы разлился по комнате мягким, медовым теплом. Стены из тёплого дерева дышали уютом, соседствуя с аккуратными полками, где корешки книг выстроились в молчаливый строй. Внизу пушистым облаком лежал ковёр, а у окна замер современный письменный стол с ноутбуком, который она включала редко, верная шороху бумаги и живому бегу чернил. Она опустилась на край кровати, где аккуратно, словно в объятиях сна, покоился шерстяной плед ручной вязки — подарок от Златогорки, хранящий тепло её рук.
Фёдор Викторович вошёл следом, и дверь за ним прикрылась с едва слышным щелчком, словно ставя точку в суете дня. Он остановился, опершись плечом о косяк, и взглянул на неё с той неповторимой смесью восхищения и хитрецы, что за двадцать лет брака стала для неё родной — до каждой морщинки у глаз, до каждого тёплого лучика в зрачках.
— Ну что, Монголка моя, — начал он, шагнув к ней, и голос его дрогнул, точно тронутая струна, — угадала ты всё верно. И нечего на меня так смотреть. Я знаю — от тебя таиться бесполезно. — Он опустился рядом, бережно взял её руку, словно хрупкую птицу. — Мы едем в тундру. К Кюнней, к её семье, в стойбище. К шаманам. Поедем всем домом, после дня рождения дочери, на несколько недель. Я уже всё продумал: и машины снарядил, и с Ильёй сговорился — он за хозяйством приглядит, и с родителями Кюнней связь наладил — они нас ждут. Глушь там, правда, настоящая, но нам не впервой.
Надежда Александровна высвободила руку и встала, подошла к окну, за которым тайга стояла тёмной стеной, — июльское небо ещё не совсем потемнело, и вдалеке угадывалась полоска заката, будто последний вздох уходящего дня. Она обернулась, и в её глазах мелькнула искра той самой строптивости, что когда-то покорила его:
— Фёдор Викторович, вы что же, всерьёз решили, что я не замечу, как вы неделями на карту поглядывали, в телефоне что-то высматривали да с Аркадием шептались? Аркадий — командир вертолётного экипажа. Я ведь не слепая. Но я не против. Кюнней — девочка славная, и её семья мне по душе. Только прошу вас: не делайте вид, будто я тут решаю, а вы лишь исполняете. Мы оба знаем, что маршрут давно проложен вами, и я лишь должна сказать «да», чтобы вы почувствовали себя благодетелем.
Фёдор Викторович рассмеялся — негромко, но с той бархатистой хрипотцой, что всегда выдавала его истинное удовольствие. Он подошёл к ней сзади, обнял за плечи и поцеловал в макушку, пахнущую хвоей и тонким, приятным ароматом парфюма:
— Ах ты, колючка моя. Ну правду говорят: в тебе кровь шаманов течёт. Всё видишь, всё чуешь наперёд. Да, я планировал. И если честно, я хочу, чтобы ты сама выбрала этот путь, а не просто согласилась — по привычке или из вежливости. Потому что я знаю, как ты тоскуешь по просторам, по ветру в лицо, по тем забытым богами местам, где нет интернета и можно дышать полной грудью, до самого донышка лёгких. Мы ведь давно не выбирались всем скопом, без суеты, без назойливых телефонных звонков. Пусть дети увидят, как жили их предки, пусть запомнят это лето — на всю жизнь, как первое слово, как первый вольный вздох.
Надежда Александровна повернулась в его объятиях, устремив взгляд прямо в глубину его глаз. В спальне стояла та особенная тишина, что бывает только на стыке дня и ночи, — и сквозь неё из детской донёсся звонкий спор близнецов. Фёдор Фёдорович тотчас вмешался, отчеканив команду отцовским тоном — точь-в-точь копия самого главы семейства. Дети уже вернулись с улицы, но в доме незыблемо жил неписаный закон: если мать с отцом заперлись вечером в спальне — порог переступать нельзя. Только когда отец сам позовёт на колыбельную. Однако в последнее время они выросли. Засыпали сами. Вот и дождался глава семейства их самостоятельности — да только радости в том не было. Напротив, тоска грызла его по тем временам, когда они ещё были крошками — беззащитными, тёплыми, до боли родными. Надежда улыбнулась:
— Ладно, Горыня. Я согласна. Но имей в виду: я хочу, чтобы поездка была настоящей — с ночлегом у костра, с рыбалкой на утренней зорьке, с теми долгими разговорами, когда дети засыпают, а мы сидим и смотрим на звёзды. Чтобы Кюнней и её родители почувствовали: мы не просто гости, а родня. И ещё, — она погрозила пальцем, — без ваших дурацких сюрпризов, Фёдор Викторович. В прошлый раз, когда вы решили «удивить» меня маршрутом через болота, мы три дня отмывали сапоги и половину вещей испортили.
Фёдор Викторович прижал её к себе крепче, чувствуя, как тело её обмякает, оттаивает в его руках, и шепнул на ухо:
— Ну, болот боле не сулю, а один заветный тайничок всё ж поберёг. Невелик он, да добр сердцем. А ныне ступай-ка к детушкам, слышу я — без нас уж там хоромы на уши ставят. Тундра, знать, у Важенки заночевала.
Он мягко взял её за длань, повлёк к порогу, да на исходе придержал шаг, обернулся и молвил:
— Заутра сама им поведай, а то от их допросов я вот-вот челом о стену учну биться. Стар становлюсь, видать… — проворчал он в бороду.
Летними ночами детям дарована свобода — прозрачная, как воздух перед рассветом. Но они, как правило, оставались дома: кто в своей комнате, уткнувшись в экран компьютера, кто завис в телефоне, словно в забытом сне. «Вот тебе и все прогулки», — ворчал отец, качая головой. Родители с утра до вечера в заботах, а к десяти уже отходят ко сну, и ребята понимают: им нужен отдых. Столько ответственности лежит на любимых, дорогих родителях… И потому летом детям позволено гулять до самых петухов — такое доверие даруют они, словно звёзды, щедро рассыпанные по небу.



