Хранители традиций: Мудрость Хозяйки Тайги. Современная проза и поэзия

- -
- 100%
- +
Златогорка обернулась и посмотрела на родителей и братьев. В её очах горел тот самый свет, о котором он только что думал. Она улыбнулась — открыто, доверчиво, как умеют только дети, выросшие в любви. И Фёдор Викторович знал: эта улыбка останется с ним навеки, как остаются звёзды в ночном небе, как остаётся шум реки за краем леса. Он кивнул ей, и она поняла — день рождения начинается.
В этот миг младший брат, Фёдор Фёдорович, подбежал к сестре и протянул ей букет нежных, пионовых роз. «Где он их взял?» — изумился Фёдор Викторович. «Понятия не имею», — лишь пожала плечами Надежда Александровна. Златогорка же склонилась, приняла дар и крепко обняла братишку. Мальчонка ещё пару дней назад уговорил одного вертолётчика, и тот ночью доставил ему эти редкие, цвета утренней зари, розы. Пилоты как раз отправляли туристов в ночной маршрут по тайге, а Федя сбежал из дома, переплыл на утлой лодчонке реку и получил вожделенный букет для любимой старшей сестры.
Все вернулись в дом, где на столе уже ждали дары: кутья, томлённая в печи с вечера, кувшин студёного берёзового сока и свечи, зажжённые в честь каждого члена семьи. Фёдор Викторович пригубил из глиняной чаши и передал её по кругу. «Слава Велесу, слава роду нашему, слава земле, что кормит нас и поит. Пусть день сей будет полон, как сноп тугой, и сладок, как мёд липовый», — молвил он, и голос его звучал, как шум вековых сосен. Все повторили за ним, сложив руки на груди.
Под негромкий, словно шелест трав за окном, напев и под незримое, но осязаемое присутствие Хозяйки Тайги, обнимавшей весь дом тёплой сенью своих ветвей, семья села за утреннюю трапезу. День начинался, и каждый миг его был соткан из той самой древней, неспешной радости, что не нуждается в лишних словах, — радости совместного бытия.
А вечером всех ждал большой праздник и широкое, звонкое гулянье.
Солнце уже высоко взошло, и тени укоротились до малой пяди. Весь лес-батюшка озарился светом златым, словно Божиим благословением. Так они встретили рождение нового дня и новый год жизни дочери — по слову старины глубокой, по обычаю пращуров, по правде славянской исконной.
Никто не расскажет той нежности тайной, С какой дочерей берегут их отцы. И мне, кто выводит здесь строки печально, Богами хранимая эта любовь — От первого вздоха, сквозь смех колыбельный, До горькой минуты, где смолкнул их зов, — Была мне щитом и опорой бесценной. Входила я в комнату — свет загорался В глазах его, тёплых, как солнечный лес. Он мудростью щедро со мной делился, Дарил мне сокровища русских словес. Всё лучшее, цепкое, что во мне бьётся — Зелёный, отточенный, твёрдый мой взгляд, Стать гордая, норов, что гнётся, но редко, — Всё это любви его нежной набат. Как трудно писать мне в прошедшей печали, Строкой примеряя глагол «уходил», Но он не исчез в этой звонкой вуали — Живёт во мне смелостью выросших крыл. А жизнь, что казалась разумной и длинной, Промчалась цветной, отзвенев, каруселью, Оставив лишь эхо с любовью единой И слово, согретое отчей свирелью. Я помню, как осень входила в ладони, Листвой золотою касаясь лица, И он говорил: «Посмотри, как уходит Всё то, что не вечно, до самого дна. Но есть, что останется, — корень и камень, Та песня, что мы не допели вчера, И тихая вера, что даже за нами Всё так же цветут молодые ветра». А после, когда накрывали туманы Дорогу, где след заметало слезами, Я слышала голос его сквозь охраны Времён, что уже не считают число. Он шёпотом гнал от меня всю усталость, Как плащ, что согреет, но не тяжелит, И в каждом шаге, где сердце сбивалось, Я знала — он рядом, хоть взгляд не блестит. Я помню, как вечер вплетался в ресницы, И тени ложились на старый альбом. Он пальцем водил по истёртым страницам, Где время застыло неровным столбом. «Смотри, — говорил, — это ты в сентябре, С букетом из клёнов, в смешном колпаке. А это ты в пору, когда на заре Держали мы счастье в одном кулаке». И каждая фотка, как нитка, тянулась К тому, что уже не вернуть, не догнать. Но в горле вдруг комом тепло обернулось — Он здесь, он остался, чтоб снова обнять. А после зима заметала окно. Стекло покрывалось узором из хвои. Он кашлял, но всё же стоял заодно Со мной в этом мире, где мы ещё двое. «Не бойся, — шептал, — что дорога пуста, Что ветер уносит последние письма. Внутри тебя — крепость, что мной возведена, И в ней не погаснут высокие смыслы. Ты будешь идти, даже если нет сил, Сквозь камни, сквозь грязь, сквозь людское безверье. Я камень за камнем в тебя уложил Любовь, что не знает границ и предверий». И время текло, как вода сквозь песок, Сменяя приливы на тихие мели. Я стала взрослей, но в груди — тот же ток, Что в детстве мне жилы от счастья звенели. Он в каждой черте: в том, как я говорю, Как жду, как прощаю, как верю всему, Как ношу эту жизнь, словно светлую песню, И как я пою на ветру одному. Мой голос теперь — это эхо его, Мой шаг — это мера его же терпенья. И нет в мире слова страшней «никого», Когда за спиной — только тень и забвенье. Но я не одна. Он во мне, как восход, Что встанет, хоть ночь и глуха, и бескрайна. Он в шуме дождя, что по крышам идёт, В молчаньи, где каждая пауза — тайна. Я слышу его, когда падает лист, Когда закипает вода в чашке бледной, Когда мир, как обычно, жесток и всё-таки чист, Но я остаюсь для улыбки последней. Он в строчке, что я берегу наизусть, В реке, что течёт, не спросив разрешенья. И если есть в мире священная грусть — То это отцовское благословенье. И значит, не надо глаголов скорбеть, В прошедшем искать утешенье для взгляда. Он есть. Он со мной. Он успел рассмотреть Во мне то, чему и награды не надо. Я та, кем он стал, уходя в тихий свет, Я та, кем он жил, не допев до финала. И в сердце моём — ни «прощай», ни «привет», А вечная осень, что не увядала. Она будет длиться, пока я дышу, Пока помню шёпот: «Смотри, как уходит Всё то, что не вечно… Но я напишу На камне: «Отец своей дочери. Александр»».Круглый стол
Там, где кедры держат небосвод,
Где туман над реками плывёт,
Две души нашли один исток
И зажгли семейный огонёк.
Ведал Сварог: крепок род человеческий не стенами дубовыми, не житницами, златом полными, а речью сердечной, что из уст в уста перетекает, как река живая — неиссякаемая, тёплая, родная. И послал Он на землю Ладу-Матушку, дабы научила она чад своих говорить о сокровенном, не пряча душу за семью печатями.
Явилась Лада в дом, где муж и жена молчали три зимы, словно два камня при дороге, обросшие мхом отчуждения. Воздела она руки белые, и полился из уст её свет:
— Что за стена меж вами выросла? Не глина то и не камень, а гордыня ваша и страх, что слово первое молвить страшнее битвы. Ибо молчание — стена, а слово — мост.
Коснулась она уст мужа — и тот вымолвил, словно из глубокого колодца:
— Больно мне, жена, что не видишь ты, как я устаю в поле. Душа моя изранена, а ты молчишь.
А жене коснулась сердца — и та ответила, уронив слезу:
— А мне страшно, что разлюбил ты меня, коль в глаза не глядишь. Я ждала слова твоего, как дождя в засуху.
Так растопился лёд молчания, и вновь заиграло тепло в очаге, и запела прялка, и засмеялись половицы.
Увидел то Велес, хранитель троп тайных и перекрёстков судеб, и возрадовался. Ибо нет пути короче к сердцу, чем честное слово, сказанное без укора, без гнева, с тихой надеждой.
И повелела Лада, чтобы каждая мать учила дитя не прятать слёзы за улыбкой, ибо слеза — не слабость, а семя, из коего всходит сила, как дуб из жёлудя. Пришла к матери девица, что таила боль в груди, как раскалённый уголь, и прошептала:
— Матушка, боюсь я, что не люба я миру. Что я одна во всей Вселенной.
А мать не стала бранить её, не молвила «не выдумывай», не отмахнулась, а прижала к сердцу горячему и прошептала, как заклинание:
— Скажи мне, какую беду носить тебе легче, когда я рядом? Вдвоём мы горы свернём, вдвоём мы тьму осилим.
И рухнула стена между ними, рассыпалась в прах, ибо в объятиях без суда правда прорастает быстрее семени в чернозёме под весенним дождём.
С той поры утвердился закон родовой, нерушимый, как сами устои мироздания: вечером, когда день утихает и звёзды возжигают свои лампады, садиться у очага и сказывать друг другу всё, что на сердце лежит. Не злыднем судить, не ябедой перебивать, а слушать — будто сам Перун внимает, будто сама Лада каждое слово в Книгу Судеб вписывает. Ибо слово, сказанное с верой, крепче булата: оно не ранит, а врачует; не рубит, а соединяет. Что богатство алое? Золото рассыплется, каменья истлеют, а нить доверия, сплетённая речами душевными, не рвётся даже в годину Чёрной Ночи, когда гасят звёзды одну за другой.
Так заповедали Боги: кто молвит искренно — строит мост в Навь, где души предков ждут весточки, ждут, чтобы их помянули добрым словом; кто слушает сердцем — сам становится богом для близких своих, их опорой и светом. И если ныне в доме твоём тишина, тяжёлая, как камень, ступи на тропу Лады: открой уста, и мир обернётся теплом.
За неделю до дня рождения Златогорки отец большого и дружного семейства собрал всех вечером, после сытного ужина, что сотворила Надежда Александровна. Ах, какая же она хозяюшка, его Надюша… Его Монголка… При людях он величал её по имени-отчеству, а про себя источал нежности, пожирая взглядом. Она сводила его с ума. Сколько лет минуло, сколько детей взрастили в этом доме, да и сейчас поднимают, — думал Фёдор Викторович. И дело его, что кормило их все эти годы, тоже высасывало силы. Столько забот, но время для жены он выкраивал всегда: для него это было самым драгоценным в их союзе.
А ещё бывали вечера, когда они вдвоём, плечо к плечу, стояли у плиты — и это было такое блаженство, что словами не передать. А значит, сегодня будет что-то мясное: так, как готовил мясо Фёдор Викторович, не умел никто. Какой секрет таился в его стряпне, в его руках — эту тайну его супруга Надежда Александровна так и не смогла разгадать. И дети — их доченька Златогорка тоже помогала, и сыновья-близнецы Александр и Ведагор, гордость родительская. А младший, Фёдор Фёдорович, появлялся в такие минуты готовки неизвестно откуда: будто только что был на улице, на речке. Оттого и получался ужин таким божественным — что все вместе.
Фёдор Викторович никогда не пользовался весами и мерными стаканами. Он насыпал соль щепоткой, глядя куда-то в окно, словно советовался с небесами. Перец молол крупными оборотами — три раза, потом ещё один, для запаха. Мясо, которое он выбирал на базаре по субботним утрам, пахло травами и луговым ветром ещё до того, как попадало на сковороду. Да и базаром это назвать было нельзя — так, пара прилавков, где таёжные жители сбывали свои излишки. Туристы с охотой разбирали натуральные продукты, а Фёдор неизменно самолично выбирал мясо. Он брал вырезку с тонкими прожилками жира, обязательно на кости, и говорил: «В кости — душа». Надежда Александровна только вздыхала, принимая этот ритуал как часть их общей жизни, как тихое чудо, повторявшееся снова и снова.
Вечер начинался с запаха лука. Золотистого, прозрачного, будто сам свет растворился в масле — Фёдор Викторович томил его на медленном огне, бережно помешивая деревянной лопаткой, которую вырезал собственноручно год назад, и она успела впитать тепло его ладоней. Рядом, на соседней конфорке, шипело мясо: крупные куски, обжаренные до румяной корочки, схватившейся сочным хрустом. Златогорка, нахмурив лоб с серьёзностью, недоступной её возрасту, чистила морковь, стараясь срезать шкурку тонко-тонко, как учил отец, — и то и дело поглядывала на него, ловя каждое движение, словно хотела запомнить навсегда.
— Тять, а почему ты лук сначала? — спросила она, поднимая голову.
— Потому что лук — это основа, дочка, — ответил он, не отрывая взгляда от сковороды. — Он даёт мясу доверие. Если лук полюбит мясо, всё остальное само сложится.
— А если не полюбит?
Фёдор Викторович усмехнулся, подмигнул ей, переворачивая кусок говядины ловким щелчком запястья:
— Тогда я ему помогу. Видишь, как я его поглаживаю? Лук нежный, он ласку понимает.
Златогорка засмеялась и принялась чистить морковь ещё старательнее.
Близнецы Александр и Ведагор влетели в кухню шумным вихрем. Они спорили о чём-то своём, мальчишеском, но, увидев мясо на сковороде, мгновенно затихли. Александр, более спокойный и рассудительный, первым подошёл к столу, чтобы помочь: достал из шкафа тяжёлую чугунную утятницу.
— Батя, а мясо сегодня с черносливом будет? — спросил он, принюхиваясь.
— Будет, Александр. Ты как угадал?
— Запах чуешь? Сладковатый такой, с горчинкой. Это чернослив пахнет.
— Ну, нюх у тебя, как у волка, — одобрительно кивнул отец.
Ведагор, непоседа и выдумщик, схватил пучок укропа и начал рассказывать:
— А мы сегодня с пацанами на речке пескарей ловили! Представляешь, один такой здоровый вырвался, я за ним в воду прыгнул, чуть не утоп!
— Ведагор, ты же обещал? — вздохнула Надежда Александровна, выглядывая из-за стола с ножом в руке.
— Мам, это ж ради рыбы! Геройский поступок!
— Геройский, а полотенце сухое где? — она покачала головой, но в глазах уже теплилась улыбка.
Фёдор Викторович слушал вполуха, кивая, но взгляд его оставался прикованным к сковороде. Он знал: мясо требует тишины и уважения.
И тут, словно из самой речной глубины, соткался из воздуха младший — Фёдор Фёдорович. Весь в золотистом песке, с мокрыми, взлохмаченными вихрами, с глазами, что сияли влажным, речным блеском. Он скользнул в дверь боком, бесплотной тенью, будто его и не бывало, но жаркий, пряный дух жареного мяса вёл его вернее любого магнитного компаса.
— Мам, я есть хочу! — выпалил он с порога.
— Опять мокрый! Простудишься! — всплеснула руками Надежда Александровна, но уже тянулась к полотенцу.
— Да не мокрый я! Это роса, — слукавил Фёдор-младший, но глаза его выдавали.
— Роса в июле? Ну-ну, — усмехнулась мать, накидывая ему полотенце на плечи.
Он уже стоял на цыпочках, заглядывал в утятницу и шептал:
— Тять, можно я лук помешаю? Ну пожалуйста!
Фёдор Викторович, не оборачиваясь, передал ему лопатку:
— Держи. Только аккуратно, не спеши. Лук, он как вода — не любит суеты.
— Ага, — мальчишка взял лопатку дрожащей от нетерпения рукой и принялся водить по дну сковороды.
— Не так быстро! — остановил отец. — Чувствуешь, как он дышит? Вот, слушай. Это не просто еда, это разговор.
Фёдор-младший замер, вслушиваясь в шипение, и кивнул. Потом повернулся к отцу:
— А он что говорит?
— Он говорит: «Я готов». И ещё: «Спасибо, что не торопишь».
На кухне становилось тесно — до звона, до вздохов, до дрожи в воздухе. Посуда перекликалась тонкими голосами, крышки с шипением выпускали пар, ножи выстукивали по доскам ровный, уверенный ритм. Надежда Александровна резала хлеб — ломти ложились один к одному, деревенские, с коркой, что хрустела, как первый снег. Она ставила на стол соленья: огурцы, которых солила сама, — крепкие, пахнущие укропом и чесноком; квашеную капусту, пересыпанную клюквой, — янтарную, с кислинкой; мочёные яблоки — прозрачные, будто налитые светом. Всё это пахло погребом, сыростью земли и прошлым летом — тем летом, что уже не вернётся, но всё ещё жило в каждой банке.
— Фёдор Викторович, а мясо скоро? — спросила она, поправляя скатерть.
— Ещё немного, Надежда Александровна. Минут десять. Пусть дойдёт.
— А я проголодалась уже, — сказала Златогорка, присаживаясь на табуретку. — Мне кажется, я за весь день ничего не ела.
— А морковку ты не считаешь? — улыбнулся отец.
— Морковка — это не еда, это витамины, — надула губы дочка.
— Тогда сейчас будет еда, — пообещал Фёдор Викторович.
Когда мясо дошло в утятнице под тяжёлой крышкой, кухня наполнилась густым, тягучим ароматом — он просачивался сквозь стены, обволакивал двор и манил соседей на крыльцо, будто невидимая рука. Фёдор Викторович снял крышку ровно через час — ни минутой раньше, ни секундой позже. Мясо покоилось в соусе, тёмном, как смола, густом, как растопленная ночь, с кружочками моркови, что пламенели янтарём, и лавровым листом, отдававшим последний вздох пряности. Он попробовал кончиком ножа, прикрыл глаза — и все замерли, словно время остановилось, чтобы дослушать этот вкус до конца.
— Ну что? — едва дыша, спросил Ведагор.
Фёдор Викторович молчал. Потом медленно кивнул.
— Можно.
Надежда Александровна выдохнула и начала раскладывать ужин по тарелкам.
Садились за стол все вместе, тесно, плечом к плечу. Сыновья наперебой тянулись к большому блюду:
— Мне тот кусок, с косточкой!
— Нет, косточка моя, я первый!
— Тише вы, на всех хватит, — осадила их мать.
Златогорка аккуратно взяла самый маленький кусочек и сказала:
— А я буду с подливкой.
Фёдор Фёдорович, ещё не остывший после речки, уплетал за обе щёки, макая хлеб в соус:
— Мам, а у нас ещё хлеб есть? Я весь съем!
— Есть, есть. Не торопись, подавишься.
Свет горел ровно, за окном густело летнее небо, и во всём доме оставалась лишь эта кухня — единственный остров тепла, этот стол и этот ужин. Фёдор Викторович сидел во главе стола, смотрел на детей и жену, и такая полнота жизни нахлынула на него, что перехватило дыхание.
— Вкусно, тятя? — спросил Александр, облизывая ложку.
— Вкусно, сынок, — ответил он тихо.
— А какой секрет? Всё-таки расскажи, — настаивал Ведагор.
Фёдор Викторович улыбнулся, переглянувшись с женой:
— Секрета нет, ребята. Просто когда готовишь для тех, кого любишь, даже соль ложится иначе. И запах получается тот самый — домашний, единственный, который не спутаешь ни с чем.
Он протянул руку и погладил по голове Фёдора-младшего. Тот поднял глаза, испачканные соусом щёки блестели в свете свечи:
— Тять, а завтра тоже так будет?
— А как же, — ответил Фёдор Викторович. — Завтра будет новый день, и будет новый ужин. Но этот — уже никуда не денется, он навсегда с нами.
Потом он умолкал, глава семейства. Но супруга в этом молчании читала всё: детей и зверьё, дело его и родню, соседей — а он оставался один в этих думах, словно в тёмной, беззвучной глубине.
Нрав у главы семейства был не сахар — сам, бывало, маялся от собственных дум, от того, что всё в жизни разложено по полочкам да по клеткам. Надежда Александровна твердила ему без устали: «Люба мой, послушай меня: не хватает тебе вольной искры, хоть бы толики хаоса в размеренном твоём течении». И правду она рекла — у него вся жизнь расписана на годы вперёд, и течёт она, словно возок по накатанной колее. Да ведь надобно помыслить и о ней, о супруге, и о чадах малых: все сидят на одном месте, вросли корнями. Пора, видать, вывозить их в дальние края, показать им иную землю, иные просторы державы нашей. И эта дума всё крепче брала его за сердце, пускала корни глубокие, до самого нутра.
За день до этого, оставшись наедине, Фёдор спросил: «Надь, скажи, а есть у тебя от меня тайны?» Она взглянула на него прямо и без уловок ответила: «Наверное, есть». — Надежда сказала это в глаза, не лукавя, впрочем, как всегда. «А ты готова с ними поделиться? С твоими тайнами?» — не унимался Фёдор. «Готова, — ответила Надежда. — Спрашивай». Хотя, по правде, она не понимала, к чему этот разговор и что тревожит её супруга: вроде повода не давала. Целыми днями в заботах о муже, о детях, о живности, о доме — иной раз и присесть некогда. Да и не выезжала она уже много лет за пределы посёлка.
«Надь, скажи мне, пожалуйста, а чего бы ты хотела больше всего на свете?» — спросил Фёдор. «Всего довольно, — ответила она. — Чего Богов гневить? Дом — полная чаша. Дети с нами — не просто бывает, но все заботы о них мне лично в радость. У меня самые счастливые дети на свете, меня, как мать, это греет. Да и ты, Фёдор, меня не обделяешь своим вниманием. Говори, что случилось-то». «Скоро наши из Омска к нам прилетят, представляешь? Все разом — аж немного страшно», — ответил Фёдор. «Буду рада каждому, — ответила Надежда. — И особенно Аксинье и Илье Ивановичу. В нашем доме их и примем. Говори, что тревожит твою душу». Он посмотрел и ответил: «Златогорка, дочь наша любимая».
Надя понимала, к чему он клонит. Дочь окончила школу весной с золотой медалью. Балл у неё высокий — любой вуз страны распахнул бы перед ней двери, стоит лишь пожелать. Но вместо этого она попросила у родителей год тишины: год не поступать, не спешить, не рваться в будущее очертя голову. Помогает матери по дому, с отцом выбирается в походы с туристами — ладит с людьми, легко находит общий язык. А на фабрике — то и дело подменяет его, смышлёная, быстрая, надёжная. «Надя, — голос его дрогнул, — почему она не идёт в университет? Что тревожит нашего оленёнка? Ты замечала — она в последнее время всё чаще молчит. Улыбнётся, поцелует меня в щёку и шепчет: „Тятя, не волнуйся, у меня всё хорошо“. Но я же вижу: что-то гложет её. Ответь, Надь. Может, с тобой, как с матерью, она делилась? Может, влюбилась? Я вот о чём думаю… Ну, влюбилась девочка — дело молодое, само собой». «Она не влюблена», — ответила мать, и голос её остался спокоен, как вода в тихой заводи.
Александр и Ведагор… Ведагор и Александр — наши сыновья. Им через два месяца уже пятнадцать. Любимые мои экспонаты, — улыбнулся Фёдор. — Надь, скажи, какие они у нас с тобой получились? Хоть в кино снимай.
— Да статные, — ответила Надя. — Все наши дети красивые, а главное — здоровые.
— Александр хочет после дня рождения Златогорки уехать на месяц к Игнату и к бабушке Зое погостить. Мне давеча сказал: «Мамочка, у тяти хочу разрешение попросить». Понимаю, что лето, и что помочь ему нужно, — проговорила Надя.
— Пусть едет, — ответил Фёдор. — Там подсобит в деле нашем.
— Змей Горыныч, — вдруг обронила Надежда, — мне кажется, твоя одна голова что-то знает об Александре, но молчит. — Она спросила в лоб, вонзив взгляд в мужа. — Раз у нас сейчас затеялся этот важный разговор, отвечай: что знает та голова?
— Надежда Александровна, не смотрите так на меня, прошу. Договорим — а после все эти взгляды.
— Отвечай, Змей Горыныч.
И Фёдор поведал ей разговор с бабушкой Абийе: о том, что душа отца Александра — в сыне их живёт.
— Она мне тоже об этом говорила, — отозвалась Надежда мужу. — И просила тебя не тревожить.



