Раньше чем ты успеешь представиться

- -
- 100%
- +
Когда наступил финал, он не сжался в комок, а расправился всем телом, и на секунду стал красивым. Пятки его упёрлись в железную перекладину в ногах кровати, и перекладина звякнула.
Они лежали рядом, потные, голые и довольные. С улицы тянуло сквозняком. Пахло морем, тёплым асфальтом и ржавчиной, наверное, от балконной решётки.
— Хочешь воды? — спросила Маргарита.
— Ага.
Она взяла с тумбочки пустой стакан, тот, что стоял рядом с кипятильником, и пошла на кухню по тёмному коридору: мимо двери соседа, за которой теперь было тихо, мимо ванной, где на пороге так и не высохла лужа. Обратно несла полный и держала его обеими руками. Николай выпил половину и поставил стакан на подоконник, рядом с мёртвой геранью. Стекло звякнуло о жестяной поддон.
— Тебя как звать по-настоящему? — спросил он, глядя ей в лицо.
— Маргарита. Я же сказала сразу.
— А фамилия?
— Забудь. Так будет проще.
— Хорошо, — сказал он, и голос сел на полтона ниже.
За стеной снова включили радио. Диктор объявил время: тринадцать минут первого.
Маргарита дошла до двери и погасила голую лампочку.
За окном шумело море.
Так закончился их первый раз.
Глава 5. Десять дней
Николай проснулся оттого, что солнце било прямо в лицо. Занавески в комнате не было вовсе, только марлевая тряпица на гвозде сбоку, которая не закрывала ничего и, судя по всему, квартирантов это устраивало. Свет лежал на веках плотно, почти твёрдо, как предмет.
Глаза он открывать не спешил, полежал, слушая комнату — сетку под собой, запах чужого белья, тишину за стеной, где вчера кашлял сосед, — и протянул руку туда, где полагалось быть теплу. Место рядом было пустое. Простыня ещё держала вмятину, но тепла в ней не осталось, и его будто спросонья опрокинули в холодную воду. Он открыл глаза, увидел над собой потолок, трещину, идущую от угла к лампочке, и подумал только одно: ушла.
Ушла, потому что было плохо: он не умеет и не знает ничего, кроме дат и источников, а в постели от них толку никакого, вот она и досидела из вежливости до утра, собрала вещи и вышла тихо, чтобы не будить. Восемнадцать лет он прожил, зная наверняка, что нравится всем и всегда, и хватило одной ночи, чтобы эта уверенность легла рядом с ним, в ту же вмятину, и тоже остыла.
Так он пролежал недолго, чувствуя, как подкатывает к горлу тяжесть, вовсе не мужская. Потом дверь скрипнула, и он вздрогнул так, что сетка отозвалась коротким железным скрежетом.
Маргарита вошла с разделочной доской в руках. Подноса в этом хозяйстве отродясь не водилось, и доска была хозяйкина, хлебная, с щербиной по краю.
На доске лежали помидоры, брынза на клочке газеты, хлеб, два варёных яйца и кисть винограда, из которой уже выели несколько ягод. Выели по дороге, и следствия тут не требовалось. Рядом покачивался стакан с чаем.
Волосы у неё были мокрые, зачёсанные назад, и с прядей капало на застиранную блузку. На босоножках налип песок: она успела сходить к морю, пока он спал.
— Ты живой вообще? — спросила она, не глядя на него, и поставила доску на край кровати, туда, где сетка проседала меньше.
Николай сел. Холодный ком внутри растворялся медленно, как отходит отсиженная нога, и на умный ответ его не хватило. Он кивнул и уставился на неё во все глаза: она вернулась оттуда, откуда, как он только что решил, не возвращаются.
— Ешь, — сказала Маргарита и придвинула доску, садясь боком на край кровати, спиной к окну, чтобы свет не бил в лицо. — Хозяйка со своими помидорами носится, как с делегатами съезда. Постояльцам жалко, а мне продала по знакомству.
Она разбила скорлупу яйца о край доски и вдруг сказала тем же ровным тоном, каким только что говорила про помидоры:
— Я, между прочим, первый раз в жизни это делаю.
Николай замер с ломтем хлеба в руке, не донеся его до рта.
— Что делаешь?
— Завтрак приношу мужику в постель.
И, не дав ему секунды подумать над этой фразой, повела плечом в сторону тумбочки, где лежал хозяйкин кипятильник, алюминиевый, рядом с розеткой.
— Эта штука двадцать минут воду греет, ты представляешь? Я думала, помру, пока чай заварю. Хозяйство у неё — каменный век.
Говорила она быстро и раздражённо, жалуясь на пустяк, и всё вертела в пальцах мокрую скорлупу. Николай про кипятильник не расслышал ничего, кроме одного: она варила чай для него. Первый раз в жизни. Ему.
Такой нежности он не получал ещё ни от кого. Отец отмерял заботу путёвками и часами, добытыми через людей, которых Николай не видел. Мать помнилась плохо. И в горле опять сжалось, только теперь по другой причине.
Он заметил лишь, что она заторопилась с той самой секунды, как это сказала. И кипятильник с хозяйкой понадобились ей лишь затем, чтобы фраза не висела в воздухе дольше положенного.
Правило про десять дней без фамилий и без будущего завела она сама, и он держал его честно. Ему и в голову не пришло, что нарушила его она, первой, в первое же утро, принеся чай и помидоры на хозяйкиной доске. Он слышал только то, что слышат в восемнадцать, и хлебная корка крошилась у него в кулаке.
— Ешь давай, — повторила Рита и сунула ему в руку кисть винограда. — А то остынет. Хотя чай тут остыть не может физически, ему для этого надо сначала нагреться.
Он отправил виноградину в рот и посмотрел на мокрые волосы, на песок на босоножках и на взгляд, направленный куда угодно, только не на него. Так, с доской на коленях, он мог бы сидеть всю жизнь. А страх, который он пережил перед её приходом, был самым глупым страхом за все его восемнадцать лет.
За стеной ожило радио соседа. Позывные «Маяка», четыре ноты, которые по утрам звучали из каждого второго окна от Бреста до Владивостока. Диктор объявил половину девятого, и лицо у Маргариты переменилось: из домашнего стало деловым, почти строгим.
— Ешь и беги, — сказала она, отодвигая доску. — У вас там перекличка в девять, а дежурная твоя, я думаю, не из тех, кто верит на слово.
Яйцо он очистил в четыре движения, засунул в рот целиком, прожевал, запил чаем и обжёгся. Морщась, он сообразил: его впервые в жизни выгоняли так, что хотелось остаться.
Дальше дни потекли быстро и слитно, и вспоминались они потом не по числам, а по запаху. Помидоры с солью. Виноград на газете. Боковая калитка дома отдыха, отысканная на второй вечер и открываемая так уверенно, будто он сам её и навешивал.
Калитку сторожил ржавый крючок, и больше никто. На вход с моря государство поставило вахтёра за трёшку, а на крючок со стороны прачечной его уже не хватило.
Расписание дежурной Николай выучил наизусть: перекличка в девять, обход в одиннадцать. Между этими двумя точками умещалась вся его жизнь, как он теперь называл это про себя. Вслух он такого не сказал бы ни за что: для семинара у него слова находились всегда, а тут не находилось ни одного.
Ночами они почти не спали. В третьем часу он уходил через ту же калитку, чтобы к перекличке лежать в своей койке и делать вид, что ночевал в ней. Остальное съедали разговоры, которые начинались и кончались ни о чём, а тянулись часа по два.
Ели они прямо над раковиной, чтобы крошки не сыпались на кровать. Виноград таскали с рынка кистями, заворачивали в старые «Известия», а после бросали газету под стол. К концу недели под столом выросла гора смятой бумаги. Хозяйка на неё посматривала и молчала: постояльцы платили вперёд, и раз в три дня она сама выносила эту гору в бак у забора.
Купаться они ходили левее общего пляжа, за скалу, где галька была крупнее и злее, зато людей почти не было. Вода к концу августа прогрелась и не освежала, а обволакивала, будто лезешь не в море, а в парное молоко. На закате пляж пустел, и они слушали, как галька перекатывается под волной с сухим стеклянным звуком.
Молчать приходилось часто, особенно когда за стеной начинали ходить соседи. Половицы там скрипели предательски, и оба замирали, как школьники, застигнутые за запрещённым, хотя запрещать было решительно некому.
Двадцать четвёртого Николай принёс ей коробку конфет «Мишка на Севере». Достать их в Мисхоре можно было только в одном месте — в буфете дома отдыха, куда посторонних не пускали. Деньги были, разумеется, отцовские, потому что других у него не водилось.
Вручал он её гордо и слегка неловко, всем видом показывая, что подарок не особо дорогой. Маргарита взяла, повертела в руках, нашла цену на этикетке и молча поставила коробку на подоконник рядом с геранью. Упаковка так и осталась нетронутой — ни в тот день, ни назавтра.
Николай так и не понял, чем провинился, а спросить не решился: в её взгляде читалось, что вопрос будет некстати. Он мог назвать по памяти год Нантского эдикта и число покушений на Генриха VIII, но женщину, обидевшуюся на конфеты, ему не объясняла никакая историография.
Наутро она уехала одна, ранним рейсовым автобусом до Ялты, не сказав ни куда, ни зачем, и вернулась к вечеру с запахом чужого кафе на блузке. Николай прождал её весь день — это, решил он, ещё одно правило, которое ему не удосужились объяснить. Когда она появилась, он только сказал, что скучал, и Маргарита потрепала его по щеке, как треплют подростка.
Ссора вышла из пустяка, как выходят все ссоры. Они сидели на парапете, и Николай сказал, что закат сегодня интересный, просто чтобы сказать хоть слово. Маргарита фыркнула: слово «интересный» не значит ровно ничего, оно для тех, кому лень подобрать настоящее определение, и если интересен закат, то интересна и лекция по научному коммунизму.
Николай возразил и получил такую отповедь о бедности мышления, что предпочёл замолчать. Полчаса они просидели рядом, глядя каждый в свою сторону. Мошкара облаком висела над парапетом, и никто её не отгонял.
В один из этих дней, а в какой, потом уже не вспомнить, родилось слово, оставшееся с ними на сорок шесть лет. Маргарита стояла по колено в воде и сказала про хозяйкин кипятильник: греть воду двадцать минут ради одной чашки, конечно, безобразие, но это не считается, раз чай выходит вкуснее любого другого.
Николай переспросил, и она объяснила коротко: есть вещи, которые нарушают порядок или здравый смысл, но раз уж они случились и вышли хорошо, спрашивать с них нечего. Не считается, и всё тут.
Он попробовал слово на вкус и стал примерять к разным случаям. К тому, что они не спят вторую ночь подряд. К лишней порции мороженого при деньгах в обрез. И к тому, что они вообще есть друг у друга, вопреки её же правилу про фамилии и будущее.
С тех пор «не считается» сделалось у них паролем на всё, что не помещалось в отведённые дни и установленные ими же правила, и произносили они это легко и со смехом. Слово переживёт и десять дней, и это лето, и тех двоих, какими они были в августе, и вернётся через почти полвека, сказанное тем же голосом и уже без смеха.
На пятый день простыня не пахла уже ничем: ни мылом, ни бельём, ни человеческим теплом. Маргарита каждый вечер собиралась попросить у хозяйки чистую и откладывала. Завтра будет дождь, завтра они поедут на виноградник, завтра не до постели. Завтра никак не наступало.
В тот вечер она шла в комнату босиком, по тёплым крашеным доскам, которые отзывались на каждый третий шаг. Половицы она успела выучить и наступала мимо самых голосистых, хотя таиться тут было не от кого. Руки у неё были пустые: ни книги, ни воды, ни сигареты. Последнюю выкурила вчера, купить забыла, а просить у Николая новую пачку не захотела, хотя он купил бы не задумываясь.
Спрашивать, кому что нужно, они давно перестали. Виноград приносил он, за мороженым она шла сама, взяв у него деньги, и оба делали вид, что так и надо. Хозяйка сказала бы: мелкобуржуазный уклад. Впрочем, у хозяйки были свои странности, и компот она варила исключительно из сушёных яблок, хотя сад за домом ломился от свежих груш.
В комнате стояла духота. Окно во двор Маргарита приоткрыла, там под фонарём двое разбирали завал досок. Один ругался в голос, другой выговаривал себе под нос так ровно, будто пересчитывал кассу после ревизии.
Маргарита стояла у подоконника, выплёвывала виноградные косточки в темноту и смотрела, как Николай готовится ко сну.
Восемнадцать лет. В её кругу такой возраст для мужчины считался не биографией, а диагнозом. Взрослого в нём было ровно две вещи.
Первая — манера надевать рубашку: торопливо, не застёгивая нижних пуговиц, так что подол топорщился и оголял живот. Вторая — походка, резкая на первом шаге, будто он всюду опаздывает, хотя на пляж приходил первым и терпеливо стоял с полотенцем, дожидаясь, когда она соберётся.
Он вошёл тихо. С порога снял майку, бросил на стул, сел на кровать и поджал под себя ногу. Худым он не был, но мышцы у него проступали под тонкой кожей, словно жили отдельно друг от друга, и, когда он тянулся, на груди проступали дорожки, как на медицинском плакате, только без латинских подписей.
Тело было наполовину подростковое, а внутри уже помещался взрослый мужчина, и Маргарита каждый раз смотрела на это с неуместным удивлением. Двое выглядывали наружу по очереди и, кажется, не были друг с другом знакомы.
— Давай, — сказал он и похлопал по простыне. — Холодно.
Маргарита легла рядом не раздеваясь. Раздевать её начал он, не хватая, а обстоятельно: скатал бретельку майки, потянул вверх, чтобы голова выскользнула сама. Она не сопротивлялась и не помогала, просто лежала и наблюдала, как он справляется с задачей. Смешного и грустного в этом было поровну: она чувствовала себя не предметом желания, а изделием кружка «Юный техник» на районной выставке.
Он обнял её за талию, притянул спиной к себе и стал целовать в плечо, потом ниже, потом почти до лопатки. Движения у него переменились. Он не повторял увиденное у взрослых и не копировал даже того, что она сама показывала ему в первые ночи.
Ни на кого из её прежних он не походил. Прежних к двадцати пяти у неё набралось немного — хватало пальцев одной руки, чтобы пересчитать, и почти все были нелепы и торопливы. Этот был осторожен, будто не вполне уверен, что ему это позволено, и одновременно решил, что дальше будет делать так, как считает правильным.
Целовал он её плечо не жадно и не в засос, а пробуя губами на ощупь, и поцелуй выходил не женский и не мужской, а детский и слегка испуганный. Маргарита сжала его руку у себя на талии. Хотела сказать что-нибудь пошлое или обидное, вроде «у тебя опять ничего не выйдет», и не сказала: во рту пересохло, и язык сделался чужим.
Николай никуда не спешил. Гладил, находя ладонью рёбра, ключицы и внутреннюю сторону бедра, и даже не трогал того, чего ждали от неё все её прежние кавалеры, а словно выяснял, что тут есть ещё. Провёл рукой по животу, медленно, будто проверял температуру. Ладонь задержалась на секунду, и Маргарита поняла, что поймал он на этой паузе не её, а себя. И тут же отпустил.
Дышал он часто, почти шумно, и Маргарита с удивлением обнаружила, что дышит с ним в такт. Дыхание она всегда держала при себе, и это её разозлило.
Она же собиралась вести. Как привыкла всегда: задавать темп, подсказывать движение, вовремя отстраниться и посмотреть, что вышло. А тут не выходило. Он шёл впереди, под ноги ей не заглядывал, и всякий раз, когда она тянулась перехватить инициативу, он опережал. Ловил руку, менял положение и прижимал так, что для её любимой игры в отдаление не оставалось и щели.
Опустившись к её животу, он сперва не сообразил, что делать. Потом стал целовать всё вокруг, по кругу, по спирали, будто искал нужное место на ощупь. Найдя, не колдовал языком и не мучился: водил кончиком медленно и однообразно, видно, догадавшись, что больше не значит лучше.
Маргарита не выдержала, сжала его голову руками и хотела прижать к себе. Он вывернулся и засмеялся тихо, даже не засмеялся, а выдохнул смешинку, как выдыхает выигравший в подкидного с последней, самой безнадёжной карты.
Злость в ней поднималась ровно и глухо. На него и на себя, на всё, что в жизни не складывается по плану. Прежние были проще: их приручали лестью, игрой на публику, смешным розыгрышем и маленькой обидой. Этот не покупался ни на одно, ни на другое. Когда она подталкивала его к обязательному, как ей казалось, он либо не понимал, либо изображал непонимание и продолжал так, как решил сам.
Когда они соединились, она ждала торопливого и некрасивого, как в первый раз. Но он двигался медленно. Может, боялся сделать больно, может, сам не знал, куда это ведёт. Она выждала пару движений и попробовала ускорить, но он не дал: сжал бёдра, притянул к себе и удержал ритм.
Тяжёлое влажное дыхание било ей в затылок, и под рукой билась синяя вена, которой она прежде не замечала. Маргарита считала удары, пока не сбилась со счёта.
Разрядка пришла не вспышкой. Горячая волна накрыла с головы, скатилась по затылку вниз и потом ещё долго сотрясала всё тело, и Маргарита не сразу поняла, что это было именно «оно».
Стонать она не стонала: голос куда-то делся, вдохнуть как следует не получалось. Просто лежала, сцепив руки у него на спине, и слышала, как каждая мышца по очереди говорит «достаточно, остановись».
Николай не остановился. Двигался долго и, только поняв, что дальше нельзя, сжал её так, что выдавил воздух из лёгких. Вздрогнул, не крикнул, замер.
Потом обнял, слишком крепко, всем телом, как обнимают дети, и долго не отпускал. Дыхание у него выравнивалось понемногу, и только тогда она заметила, что ладонь его всё это время лежит у неё на бедре. Лежит не на пробу, а по праву, будто эта часть тела перешла в его собственность.
«Ах ты ж!» — подумала Маргарита. Вслух не сказала ничего: любое слово было бы сейчас оскорблением.
Уснул он, не отпуская её: лицом в ключицу и с рукой на бедре, тяжело сопя ей в шею. Волосы у него были мокрые и пахли морем и немного её духами.
Маргарита лежала с открытыми глазами и заснуть не могла. В голове по кругу вертелась одна мысль: она проиграла. Мало того, просчиталась с первого хода.
Думала, что игра под её контролем и что достаточно держать дистанцию, не называть фамилий и не брать в голову ничего, кроме удовольствия. А вышло, что это не десять дней, а минус вся остальная жизнь. После этого мальчика ни один мужчина, сколько бы ни прошло лет, настоящим для неё уже не станет.
Голова не болела, но тяжесть в ней стояла всю ночь. В скрипе половиц за стеной и в крике чайки во дворе, даже в звуке ветра за окном ей слышался ритм его дыхания. Она попробовала сдвинуться и высвободить руку и не смогла: пальцы у него не разжимались даже во сне.
«Вот так, — подумала Маргарита. — Всегда надеялась, что этого не случится. А случилось не в столице и не в аудитории института, даже не дома, а у моря, в комнате с крашеным полом и хозяйкиным кипятильником, с мальчиком-подростком, почти ребёнком».
Ни боли, ни стыда, ни желания вырваться она уже не чувствовала. Осталось чистое плотное осознание: вот это и есть любовь. Никакой поэзии и никаких высоких слов, только тяжёлая рука на бедре и запах моря на застиранной наволочке. Такое понимают про себя молча и не рассказывают потом всю жизнь, особенно если на дворе тысяча девятьсот восьмидесятый, и заплакать сейчас было бы можно, только толку от этого никакого: тело уже дало показания, и оспорить это было нечем. Шестой их день в Мисхоре кончался дождём, вода стучала по подоконнику.
Муха билась в стекло упорнее всякого зверя: прозрачное и проходимое было для неё одно и то же. Билась, отлетала, снова билась. К десятому заходу Маргарита стала за неё болеть — делать было всё равно нечего. Николай ушёл в дом отдыха сразу после обеда и обещал вернуться к ужину, и все эти часы — послеобеденные, самые скверные в южном лете, когда даже кошки уходят в тень, — принадлежали ей одной, отчего легче не делалось. Жара под крышей стояла такая, что воздух казался неподвижным, как студень в банке. Внизу мерно и само по себе шумело море, а здесь, на раскалённом подоконнике, торчала мёртвыми стеблями герань и лежала нераспечатанная коробка конфет.
Подобрав под себя ноги, Маргарита держала на коленях ксерокопию Стендаля. Страницы были серые и слепые, буквы то жирнели, то пропадали вовсе, и слова приходилось угадывать по соседним. Химический запах копии к пятому дню чтения въелся в подушку не хуже табака.
Листы съезжали с колен: жара размягчила всё, включая бумагу. Маргарита придерживала их локтем и в который раз читала одну и ту же страницу автоматически, не понимая ни слова. Мысли текли мимо текста, совсем о другом.
«Кристаллизация. Твою мать. Ну спасибо, Анри. Веточка в соляной шахте: сунул, два месяца подождал и вытащил всю в алмазах, глаз не отвести. Наращено, придумано, а ветка как была голая, так и осталась. К октябрю осыплется всё, что наросло, и вернётся обычная палка. Хорошо бы.
Одна беда: наращивать не на чем. У Стендаля хоть ветка была, хоть шахта. А тут что? Кто он? Не знаю. Откуда? Не знаю. Фамилия? Не спросила. Сама же и не спросила, умница, предусмотрительная, чтобы потом не искать и не бегать, не выяснять по адресным столам. Голое имя. Пустое место вместо человека. А ведь есть. Стоит перед глазами весь целиком, до последней родинки».
Маргарита поднялась и сделала три шага до окна. Всего три: комната была такая, что больше и не сделаешь. Тронула пальцем стекло, горячее до ожога, отдёрнула руку и постояла, глядя на пыльную дорогу, по которой в такой час никто в здравом уме не ходит.
Потом вернулась и села обратно на кровать. Листы соскользнули на пол веером, и поднимать она их не стала. Пусть лежат.
«Значит, не кристаллизация. Другое, чего в этой книжке нет и быть не может. Писал её взрослый битый мужчина, и про такое он, наверное, не думал никогда.
Ну, мальчик. Два — ноль в твою пользу, можешь записывать в блокнотик, если ведёшь. Дожили, Маргарита Степановна. Приехала отдохнуть называется. Прописала себе десять дней моря и покоя, а получила невроз пополам с бессонницей и полное отсутствие аппетита ко всему, кроме одного конкретного человека.
Ладно. Давай уж честно, раз никто не слышит, кроме мухи, а муха не считается.
Так хорошо мне ещё ни с кем не было. Ни с одним. Хоть убей, хоть на партсобрании спроси — не было. Попала ты, мать. По самые уши, и хуже всего, что не вчера. В первый же вечер, на танцплощадке, когда он держал меня так, будто боялся разбить, а я ещё смеялась над этим про себя.
А теперь встань и посмотри на себя, Маргарита Степановна. Честно, при дневном свете и без скидок. Двадцать пять лет. Аспирантка третьего года. Взрослая баба с диссертацией на подходе и с будущим, расписанным на годы вперёд так подробно, что и заглядывать в него скучно.
И кто у меня в постели девятую ночь подряд? Мальчик. Восемнадцать лет. Школу он, поди, только весной кончил, аттестат зрелости получил, а зрелости в нём и вправду на донышке. Соблазнила ребёнка называется. И сидит теперь, Стендаля почитывает, умные мысли изображает про кристаллизацию.
Ему учиться надо. Жить надо, целую жизнь, длинную: институт закончить, жениться на ровеснице и детей завести. А у меня наука третий год, шеф, диссертация, кафедра ждёт, я себе, кроме этого, ничего и не планировала никогда, а тут вдруг… Какое у нас вообще может быть совместн…»
Слово застряло на середине, будто под язык попал камешек. Маргарита резко поднялась.
К вечеру жара спала, и набережная налилась народом, как всегда в курортных городках в последние дни августа: все разом спохватились, что отпуск кончается.
Николай шёл быстро, почти вприпрыжку, и в кулаке у него был зажат бумажный кулёк из сувенирного киоска. В кульке лежал жестяной значок с ялтинской чайкой, дешёвая штамповка копеек за пятнадцать. Чайка вышла кривая, с одним крылом длиннее другого.
Выбирал он её сам и долго, перебрал десяток таких же брошек, и деньги отдал свои: позавчера выручил их у соседа по дому отдыха за старые джинсы. Не отцовские, свои, и по дороге он два раза переложил их из кармана в карман.
Он уже придумал, что скажет: чайка, конечно, кривая, зато честная, все ровные разобрали. Заготовке он улыбался всю дорогу и повторял её про себя, как когда-то в школе даты Утрехтского конгресса.
Дверь открыла хозяйка. Долго возилась со щеколдой, вышла вразвалку: торопиться ей было давно некуда. Вытерла руки о передник и посмотрела на него снизу, поверх очков.
— Съехала, — сказала она прежде, чем он успел спросить хоть слово. — Часа три как.
— Как съехала? — переспросил Николай.
Вопрос вышел глупым, он почувствовал это сразу, но лучшего в голове не нашлось.
— Обыкновенно. Чемодан собрала, расплатилась и ушла. На автобус, говорит, тороплюсь.
— Она не оставила ничего? Не сказала куда?
Хозяйка пожала плечами и оглянулась на кастрюлю, оставленную на плите.
— Ничего не оставила. И не сказала. А заплачено у неё было до завтра, между прочим, — прибавила она обиженно, будто у неё отняли уже полученные деньги, — а съехала на день раньше. Я ей говорю: куда спешишь, живи ещё сутки, чего добру пропадать. А она своё: тороплюсь, тороплюсь.



