По дороге в Вержавск

- -
- 100%
- +
И мама замахнулась на него, сверкнула глазами.
– У-ух! Дурилка!
Сеня уклонился… И после этого разговора взял и пошел к дяде Семену и попросился к нему в семью. Дядя Семен, невысокий плотный, рукастый, с залысинами, светлым лбом, курносый, с русыми усами, и не подивился нисколько его просьбе. Закурил самодельную трубочку из березового капа и вскинул ясные глаза, сказал с дымом:
– А хорошо! Только с Фофочкой надо переговорить.
Фофочкой и звали его маму близкие. И Сеня побежал к матери, только пятки сверкали.
– Мам! Тебя дядь Семен зовет!
– Зачем? – спросила она.
– На переговоры!
– Ка-а-кие еще переговоры?
– Мам, ну не знаю…
– Знаешь. Говори. Про то самое?.. Да?
Сеня кивнул. И мама Фофочка, всегда покладистая, ласковая огрела сына крестьянской дланью. Сеня только зубы стиснул и втянул голову в плечи. Ну а мама Фофочка вдруг заплакала, побежали по ее загорелым щекам крупные слезы.
– Как же ты можешь… Сеня… это предательство, – всхлипывая, бормотала она.
Нахохленный Сеня угрюмо слушал.
– То немец этот… – шептала мама.
– Дядь Семен не немец, – буркнул Сеня.
– А поросль того солдата-душегуба, – сказала в сердцах мама.
Сеня вспыхнул, быстро глянул на нее. Значит, и она разбойную версию знает! Он тут же хотел расспросить, но опомнился. Сейчас не про то речь.
– Ма, ну так… на переговоры-то?
Она не отвечала.
И может быть, Фофочка так и не предприняла бы никаких шагов, но тут Сеня вот, что сказал:
– Даже поп Анькин вышел из рясы своей ради ученья.
Она взглянула недоверчиво на сына, смаргивая ресницами слезы.
– Что балакаешь-то? Трепло…
– Я балакаю?! – вскричал Сеня как ужаленный. – А ты не слыхала еще? Все, ушел, расстригой заделался! Аминь, как говорится. Баста.
– Отец Роман?
– Он самый!
– Да как же такое возможно… Он же такой тщательный, усердный, нравный… – бормотала мама, хлопая мокрыми ресницами.
– Вот с усердием об Аньке и решил. Она же докторшей быть мечтает. А какая докторша без хотя бы семилетки? И кто ее дальше в ученье возьмет, дочку попа? Все ей пути перекрыты. Всему прошлому, темному, дремучему пути позакрыты, ага. И это вразумляет людей, а только не деда и тебя! Наше будущее с Варькой тебя не трогает, ма!
Мама всматривалась пытливо в лицо сына.
– Но ты же… не балуешь, Сень? Правду поведал?
– Про расстригу? Вот ей-богу! И он уже ходил к директору, а в школе шкрабов не хватает, и, скорей всего, его сделают нашим учителем!
– Да ну?..
– А чего? Раньше-то попы и учили, все говорят.
– Так то раньше, сынок. В России. А теперь времена другие… советские.
– Россия и есть, но уже советская. А прежнее слезло, как лягушачья шкурка.
– Ой, не болтай…
– Ма, так что? Сходи к Семену-то на переговоры, а?
– Ай, подожди уж…
Вытерев слезы и успокоившись, она встала и ушла на двор, где возился с упряжью дед Дюрга. «У, кулачина, – помышлял Сеня. – И зовут-то как коряво: Дюрга Жар. Дюрга и есть. Все люди как люди, в колхоз перешли. Скоро и Семен с семейством в Касплю переедет. А мы тут будем, как волки. Сбегу к Семену. А то и вовсе куда-нибудь в Москву, к летному училищу поближе». В Смоленске, он уже выведал, такого учебного заведения нет. А в Москве живет этот родственник Ильи, студент, что учится на инженера, Игнат Задумов, раз он им с той птичьей книгой помогал, то, глядишь, и будущему летчику пособит как-нибудь.
Вернулась мать, лицо ее было заметно бледным, грудь вздымалась, губы были плотно сжаты, глаза узки. Сеня следил за ней. Она темно глянула на него и сказала:
– А теперь собирайте с Варькой узлы, покудова я буду ходить в правление.
Сеня хлопал глазами.
– К-какие узлы, ма?
– С барахлом всяким! – почти крикнула мать. – На улице в Каспле поселимся!..
8
И она действительно собралась и ушла в село, в правление, где и написала заявление о вступлении в колхоз. Дед Дюрга ей поставил ультиматум: колхоз или его дом. И всегда подчиненная его воле невестка вдруг забунтовала. Дед Дюрга был потрясен, но непреклонен. Когда Фофочка вернулась из Каспли и сказала громко, чтоб все слышали в вечернем уже притихшем дому, озаренном светом керосиновых ламп: «Варька и Сенька! Будете учиться», дед Дюрга тут же ответил громово: «Но не в моей хате!» Баба Устинья запричитала, но Дюрга на нее так рявкнул, что она тут же затихла.
– Но и мы тут чего-то нажили, – ответила Фофочка дрожащим голосом. – Потому сразу не выселимся.
– Да я вас прямо сейчас выставлю! – заревел Дюрга Жар.
– А мы не уйдем! – ответила прерывающимся голосом Фофочка.
Дюрга расхохотался так, что зазвенели стаканы в буфете.
– Не уйдете?! – крикнул он. – Так колхозники вы или приживалы и нищеброды?
– Ах так! – воскликнула Фофочка и крикнула детям: – Собирайтеся!
Баба Устинья снова запричитала и не унималась, хотя Дюрга и бранился. А Фофочка, жарко блестя глазами в сумраке, металась по хате и действительно собирала вещи, одежду, посуду, увязывала в узлы.
– Ха-ха! Передовые телята! – смеялся дед Дюрга, глядя на внука и внучку.
И Сене хотелось его убить.
– Давайте, давайте, вперед, в передовики! В коммунизьм, его мать! – бушевал дед. – За это вашего батьку потравил фриц. За это с турками али с французами бился ваш дедушка Максим! За коммуну, мать ее!.. За обчее все! За бабу обчую, за жратву обчую. За Россию богадельню! Была при церкви-то богадельня, при Казанской. Вот, вот. Упразднили. Потому как теперь вся Расея – богадельня! Чтоб все одним одеялом укрывались. Все, да не все. Этим, в кожанках да в пенцне, все отдельное и по высшему разряду. А вам, мазурики вы клятые, дрань крестьянская, срань холопья, – вам горбушку на постном масле и обчее одеяло. И обчий голод. Будем одну собачью кость глодать, как то было уже в Поволжье. А грузин тот в Кремле перепелов жрал да рыгал. А с ним и татарин Щур, он же неспроста все щурится. Щур и есть. Экая пара нам на шею! Ладно, хоть один уже скопытился, Щур. А этот Крыс покудова и не собирается. И с обреза нихто его не попотчует, заразу. Мужика зорит. Бедноту превозносит – но токмо не повыше себя. Крыс да Щур! Новая сказка. Ее вам баба Марта Берёста не сказывала? Не сказывала? Крыс да Щур на Кремле баре, да еще был тот Лев, а по виду галка, и другой был поджарый с узкой мордой – чисто борзая. Мировой социализьм в образинах! Крыс да Щур, галка да борзая. А у нас – Ладыга да Дёмка Порезанный. Как они кинулись рыскать-раскулачивать крепких мужиков?! Аверкия Лукьяновича как они потрошили? Из печки чугунок с кашей выхватили, кашей образа в красном углу забросали, чугунок забрали. Белье мороженое с чердака стянули. Ложки-вилки похватали, чашки. Ну чего еще взять у богатея? Очки на носу усмотрели! Цап! А Даниила Иродионова как шерстили? С бабы платок тащили! С ребятишек валенки сымали, это в стужу-то. А у Трофима Федорова ничего и не сыскали, кроме семи яиц. И чего? Тут же побили в сковородку, пожарили и пожрали, революционеры голожопые! А Антония Ипатова чередили? Нажрались самогону и к его красавице Аглае полезли подол задирать. Антоний за кочергу. Шарахнул одного прямо по яйцам, всю охоту отшиб. Так они же ему той кочергой в квашеную капусту башку разбили. А слух пустили, что сопротивление комбеду оказал. А все ж знают, как было-то. Тати, тати и есть! И власть ихняя – татьба одна кровавая. Таким манером и ведут дело: чуть что – пырь ножиком, трах по зубам. Царь-то в сравнении анделом был. Всем учиться дозволял, хоть в земской школе, хоть в приходской. А Крыс, вишь, что сочинил. И крысята в той школе и получаются. И вы, вы, Сенька с Варькой, вы крысята и будете. Не ходите за маткой! Она сдурела. В самое пекло коллективное вас утягивает. Был бы живый ея мужик, мой Андрюха-то! Уж он бы па-а-стегал, па-а-стегал плеточкой.
– Врете вы, отец! Врете, Георгий Никифорович! – не выдержала Фофочка, пылая лицом. – Он не посмел никогда пальцем тронуть. Обходчивый был, Андрюша-то. Ни меня, ни детей. А немца бил. За то и Георгия дали. Он за позор почел бы так-то с бабой и детишками поступать. А вам и не совестно, Георгий Никифорович.
– Это ты меня-то позорить вздумала, колхозная ферма?
– Какая еще ферма?
– А такая! Обчая! Будут тебя все скотники доить, мять сиськи! Этого тебе недостает? Так и скажи, бесстыжая. Нечего детьми прикрываться-то.
– Георгий Никифорович… да как жа… как вы можете?..
– Ой-ё, Дюрга, типун тебе на язык, – встряла Устинья. – Совсем ума лишился старый.
– А ну мне цыц! И – марш! Вон! Чтоб духу тут не было!
– И мене гонишь? – задохнулась маленькая Устинья. – И уйду… уйду…
И правда, бабушка тоже стала собирать манатки.
И они вышли с узлами, мама Фофочка, маленькая баба Устинья, Сеня и Варя и пошли под мелким осенним холодным дождиком. Куда? В великую тьму, пахнущую дымом, навозом, перекликающуюся собачьими голосами. Мир в тот миг показался неимоверно огромным. И Сене захотелось мчаться сквозь эту зябкую тьму на полотняных крыльях Отто Лилиенталя – до окраин, до того места, где начинается свет, где стоит залитый солнцем град Вержавск с фантастическими теремами из невиданных материалов, белоснежных и голубых, со школами для всех, с киноустановкой, показывающей уморительного Чарли Чаплина, с парящими воздушными разноцветными шарами, с мостами над озерами Поганое и Ржавец, раздвижными, чтобы могли пройти корабли, попадающие по каналу в речку Гобзу, оттуда в речку Касплю и дальше в Западную Двину, а оттуда – в Балтийское море или вверх по Двине и в другой канал, соединяющий Двину с Волгой, и по Волге – в море Каспийское. А если вверх по Каспле, то до канала, выходящего в Днепр под Смоленском. Ну а там и до Киева, до Черного моря. Это для любителя водных дорог Ильи и таких же, как он. А для Арсения Жарковского и прочих прирожденных воздухоплавателей – воздушные шары, и планеры, и самолеты. Им-то нипочем берега. Для них нет берегов. Лети в любую сторону. Хоть в Африку. Или в Индию. Или на Северный полюс.
Сене такой далекий путь и примерещился. Но далеко они не пошли, свернули к дяде Семену.
– Вот, сынок, принимай переселенцев, – сказала баба Устинья.
И Семен со своей Дарьей их приютили, думали кормить, но все уже поужинали и хотели только спать. Легли на полу на сенных матрасах. Варя пристроилась к девочкам Семена.
– Эх, батя, – вздыхал Семен, посасывая свою трубочку у печки.
Так и жили. Фофочкино заявление в правлении уже рассмотрели и решили ее вопрос положительно, взяли ее дояркой в отделение Язвище, это поблизости от Белодедова, на Жереспее. Но с жильем помочь пока не могли. Семейство Семена потеснилось, баба его ничего, терпеливая была, да как и почти все бабы этой земли. Сегодня ты потеснилась, поджалась, хлебушком поделилась, а завтра и тебе место потребуется, и очаг, и хлебушек, тебе да твоей детворе. А вот как раз детям такое положение и любо было, вместе все веселее – и работу по хозяйству осиливать, и уроки учить, балуясь, конечно, то и дело прыская, подшучивая друг над другом, и есть, стукоча ложками по деревянным мискам, и в Касплю в ту ШКМ ходить. И возвращались всегда вместе. С ними и другие белодедовцы ходили, а еще и из Язвища, целая ватага набиралась. А если кто-то из Жарковских задерживался в Каспле, в школе, то остальные Жарки ждали своего.
Так случилось и в морозно серый свинцовый день в конце ноября. Ждали Сережку, самого младшего, у больницы. Ему фельдшер Станислав Маркелыч, со щеткой усов под большим носом и военной выправкой, несмотря на преклонный возраст, чирей на шее вскрывал и обрабатывал, потом бинтовал шею. И наконец бледный измученный Сережка явился, и все Жарки пошли по селу, а потом по дороге в свое Белодедово. Ходить вместе они начали после одного случая на этой дороге. На девочку из Язвища прошлой зимой накинулся волк. Волк был одиночка, старый, отбившийся от стаи. И только это девочку и спасло. Она-то была крепкая, двенадцати лет крестьянская дочка, и стала бить волка сумой своей с книгами по морде, и волк отступал. В себя приходил и снова догонял и набрасывался, норовя полоснуть старыми зубами по шее, да девочка уклонялась и снова била его сумой. Все-таки он поранил ей все руки. Кровь потом долго на снегу отцветала. Да совсем ее зарезать волк так и не смог. Наконец-то на дороге появились люди, мужики, перевозившие сено в Касплю на продажу. Волк нехотя потрусил прочь, озираясь. Его потом видели и в окрестностях Каспли, он все налаживался к собачкам, заманивал, пока председатель колхоза собственноручно не пристрелил его. А шкуру подарил той девочке, Веронике из Язвища. Мамка отдала выделанную шкуру язвищенскому умельцу Жегалову, и тот сшил девочке волчьи сапоги. Правда, ходила она в них только по двору. А в деревне и в Каспле за ней сразу увязывались брешущие собаки, бежали, норовя цапнуть за ноги. Чуяли дух волчий.
С тех пор все дети держались вместе.
И вот Жарки шагали по снежной дороге, переговаривались, посмеивались, толкались. И услышали скрип полозьев. Оглянулись и сразу узнали рослого холеного Антона в яблоках. А в санях с сеном в рыжем полушубке и белой заячьей шапке восседал сам дед Дюрга Жар.
– Помешшик Черногор, – усмехнулся Сеня.
– Ты ж звал Чернобелом? – спросила Варька.
– А стал совсем черным. Черногор и есть.
Все примолкли, сторонясь. Дюрга смотрел на своих внуков из-под нависающей шапки, поправил ее и сразу молодо зачернели его брови. Он остановил Антона.
– Ну, здорова, ученые колхозники! – молвил дед.
Дети, переглядываясь, отвечали: «Здравствуй, дедушка». А Сеня добавил: «…кулачище». Но дед то ли не услышал, то ли сделал вид, что не разобрал.
Замолчали, переминаясь на снегу в своих пальтишках, шитых-перешитых шубейках, платках, валенках, шапчонках.
– Ну, чего молчите? – вопросил дед.
– А что нам сказать? – мелодично спросила самая старшая из Жарковских, белобрысая долговязая Лариска.
– Как что? Уже и забыли, что да как, а? – сдвигая черные брови, недобро сказал дед Дюрга и вдруг спохватился и добавил: – А ну, айда в сани, и расскажу.
– Да спасибо, – пробовала отнекиваться Лариска, но самые младшие уже лезли в сани.
И только Лариска, Сеня да Варя еще стояли на дороге.
– Садись! – велел дед и властно указал на сено.
Тут и Лариска полезла, махнула залатанной разноцветной рукавичкой Варе и Сене. Варя тоже села. А Сеня с вызовом спросил:
– Да как же? Антон-то не надорвется?
Обычно дед жалел коника своего любимого и такую гурьбу никогда не возил ни на санях, ни на телеге.
Дюрга Жар сверкнул смоляными глазами из-под белой шапки.
– Садись, а то будешь тут один волчину подманивать, – снова велел дед.
И Сеня тоже устроился на сене. В санях всем было тесно. Дети пихались, усаживаясь поудобнее, переругивались. Но вот утряслись, примолкли.
Антон шибко шел, как будто и не чуя саней, потяжелевших на шесть человек, хоть и детей. Интересно, куда это с утра ездил дед Дюрга?
И тут дед, откашлявшись, вдруг хрипловато начал петь, глядя на белые поля, на дорогу в клочьях сена и навозных ошметках. Все обомлели.
Тетушка Анфисья,Скорее пробудися,В кичку нарядися,Пониже окрутися.Подай нам по яичку,Подай по другому,Первое яичко —Егорию на свечку,Другое яичко —Нам за труды,За егорьевские.Мы ходили, хлопотали,Трое лаптев изодрали,В кучку поклали,В бочаг покидали,Чтобы наши не узна-а-а-ли…Последнее слово дед смешно проблеял, и дети сдержанно и смущенно засмеялись, переглядываясь, толкая друг друга локтями.
Дед откашлялся.
– Что, забыли? Закличку-то нонешнюю? И как вам хозяйки давали яиц, пирогов и испеченных коников – запамятовали? А с теми кониками шли в поля и там закапывали их в снег. И снова пели. Что пели-то, а? Ну? Каков сёдня день?
Дети смотрели друг на друга. Сеня уже знал, но не говорил. Наверное, и Лариска угадала, и Варя вспомнила, но тоже помалкивали.
– А я напомню вам, – сказал дед Дюрга с некоторой угрозой, но сдержанно.
И снова тонко-хрипло, как бы подстраиваясь под детские голоса, запел с морозным паром:
Мы ранёшенько вставали,Белы лица умывали,Полотенцем утирали,В поле ходили,Кресты становили,Кресты становили,Егория вопили:«Батюшка Егорий,Егорий, батька храбрый,Спаси нашу скотинку,Всю животинку,В поле и за полем,В лесу и за лесом.Волку, медведю,Всякому зверю —Пень да колода,На раменье дорога».Дед смолк, высморкался, откашлялся.
– Так это… Егорья осеннего день! – выкрикнула Зойка.
– Да, Зоя Семеновна! – торжественно подтвердил дед. – На, получай. – И он достал из кошелки сахарного петушка.
Так Сеня и понял, что сегодня день Егория, святого деда Георгия, сиречь Егория, покровителя волков и скота. Вот снова: и волков, и скота. Две версии, две истории. Таков и дед Дюрга. Он всегда в этот день ездил на службу в Казанскую. И детей брал, когда они не учились, а в селе покупал им конфет или вот таких петушков. Но теперь-то дети у Семена живут и уж с месяц с ним и не знаются? Кому дед снова накупил?
– А вам там шкрабы эти не сказывали про Егорья? – спрашивал дед, дыша винцом и стараясь, чтобы голос звучал добродушно.
– Не-а! – воскликнул Сережка. – А мне, дед, чырей Маркелыч выдернул.
Дед оглянулся на него.
– А-а-а… – И вынул еще петушка. – Получай и ты.
Сережка разлыбился, схватил петушка.
– Больно было?
– Не-а! – выкрикнул радостно Сережка и сунул в рот петушка.
Девочки на него и Зойку косились.
– Понятно, понятно… – проговорил дед. – Так, говорю, вам там шкрабы другие песни навязывают? Про новых радетелей и защитников небесных: Крал Мракс да Фриц тот Хенгельс, а? Ну, ну… И как вы их окликаете?
Дети помалкивали, переглядываясь с улыбками.
– С тобою одна нам дорога-а-а, – пропел дед снова. – Как ты, мы по тюрьмам сгнием… Так? И эта еще: Белая армия, черный барон… Красная Армия всех сильней… Тра-та-та.
И тут вдруг Сеня дерзко напел:
Белая армия, черный баронСнова готовят нам царский трон,Но от тайги до британских морейКрасная Армия всех сильней!Дед дернул вожжи, крикнул: «Но! Пошел!» Дети приглушенно смеялись, зыркали друг на друга.
А дед Дюрга запустил руку в свою кошелку, вынул нового петушка и, не оборачиваясь, протянул назад:
– Держи, Арсений, сын Андреев! Хучь песня мне твоя и поперек сердца.
Сеня подумал, подумал и ответил:
– Ты сперва Маринке, Варьке дай да Лариске.
– Ишь, мушшина! – воскликнул дед и вручил петушков девочкам, а потом и Сене.
– А какие не поперек? – дерзко спрашивал Сеня.
А на последнюю да на пятерку,Найму я тройку лошадей,Дам я кучеру на водку:Поезжай, брат, поскорей! —пропел он дурашливо, и все засмеялись.
– Нет, зачем… – проговорил дед Дюрга. – В нашенское время и другие были. Не про водку. А вот про Егорья того же. Его теперь день. И песни про него.
Дед Дюрга помолчал и вдруг запел высоко и сильно, хотя и надтреснутым гласом:
Напустил Господь царища Демианища,Безбожнаго пса бусурманища.Победил злодей Ерусалим-город:Сечет, и рубит, и огнем палит…Тут дед закашлялся от морозного воздуха, перевел дыхание, сбил с усов сосульки и продолжил упрямо:
Царя Фёдора в полон бе-е-рет,В полон бе-е-рет, в столб закладывает.Полонил злодей три отроца,Три отроца и три дочери,А четвертаго чуднаго отроца,Святаго Егория Храбраго…И дед Дюрга задрал голову к мглистому свинцовому небу и, стащив рукавицу и шапку, перекрестился и продолжил несгибаемо:
Святаго Егория ХрабрагоВозил в свою землю Жидовскую.Он и стал пытать, крепко спрашивать,Вынимал злодей саблю острую,Хотел губить их главы…Замолчал. Снова скрипели полозья, топал Антон в яблоках, выдувая ноздрями две трубы теплого конского духа.
– И чего было-то, деда? – спросила Зойка.
Дед встряхнулся.
– Да мучил он его по-всякому. Восемь казней учинил тот царь римской. Пилами его пилили, так зубья загнулись. Стали его немецкими топорами рубить. Лезвия поломалися. Тогда в котел посадили, дрова зажгли. А он посреди чада, бульканья воды и смолы и треска песни поет херувимские. Они его в погреб, вырыли саженей на сорок и туды. Сверху засыпали песками. Но тут подымался сильной ветер, взрыл те пески, взломал дубовое перекрытие и ослобонил Егория хороброго, переместил в Ерусалим, а там в церкви единой уцелевшей его матушка предстоит с молитвою, матушка София Премудрая.
– София? – переспросила Варя.
– Ага. Как твоя матка Фофочка… Надо было Сеньку Егором и назвать, – вдруг заметил дед.
– Он хочет переназваться в Отту Ленталя! – выкрикнул Сережка.
Откуда-то ведь прознал, подслушал. Сеня его тут же огрел хорошенько.
– Так вот я и говорю, – сказал дед. – Был бы Егором, глядишь, поумнее сделался.
– Это значит, песенки херувимские петь? – спросил Сеня.
– Это значит лишнего не вякать, а смотреть и думать и высокий помысл иметь, – отрезал дед.
– Деда, а он и так все о еропланах жужжит, – выдала Маринка.
– Муха, та тоже жужжит, – сказал дед. – А какой у нее помысл? Об чем?
– А об чем, – передразнивая деда, спросил Сеня, – помысл был у твоего Егорья?
– У него?.. О Руси святой. Он у матери Софии Премудрой тогда в церкве посреди Ерусалима на Русь и отпросился. И она его отпустила.
– И чего?
– И он ходит здесь, – ответил дед Дюрга и повел рукой так, что все невольно начали поглядывать по сторонам.
Подвез дед внучек и внуков к их двору, а как они высыпались из саней, сказал:
– Так приходите к деду на Егорьев обед. – И, уже отъезжая, добавил: – Да взрослых зовите.
И под вечер, после долгих споров собрались и все-таки пошли. Дольше всех запирались Сеня и Фофочка и так и не уступили слезным просьбам маленькой доброй бабки Устиньи, твердившей, что ведь ясно же, что дед жестоковыйный замириться хочет, устал от своей единоличности. Но только вошли Жарки в просторную крепкую хату Дюрги, как он, заметив отсутствие Фофочки с Сеней, сразу послал за ними Сережку, велев ему сказать так: «Ждете, чтоб дед явился? Так я заместо него!»
И вернулся тот парламентарий уже с Фофочкой и хмурым Сеней.
9
Так и замирились. И дед зазвал их опять жить в большом дому. И, как ни хорошо им было у Семена, а все ж таки на старом месте лучше, хоть и под Дюргиной рукой. И они переселились обратно. Тут ведь и дед проявил неожиданное смирение: согласился жить под одной крышей с колхозницей.
Сеня слышал, как он говорил бабе Устинье: «Выстарился я, Тинушка… Видать, готовлюсь к Андрюхе да остальным. Говорят, там свой расклад по партиям: партия злых и неуступчивых одна, партия покладистых да мягкосердечных другая… Андрюха-то был в тебя. Так с ним и не встретишься…» И баба Устинья ему с готовностью отвечала так: «Верное говоришь, Егошенька. И в Писании то сказано, что явится Христосик да начнет всех разделять: агнцы, станьте одесную, мол, а козлища ошуюю». – «Да, да, – отвечал Дюрга. – Тогда скажет Царь тем, которые по правую сторону Его: приидите, благословенные Отца Моего, наследуйте Царство, уготованное вам от создания мира: ибо алкал Я, и вы дали Мне есть; жаждал, и вы напоили Меня; был странником, и вы приняли Меня; был наг, и вы одели Меня; был болен, и вы посетили Меня; в темнице был, и вы пришли ко Мне». – «Чтой-то запамятовала… Оне привечали Его? Ведь Он же их кормил, там, рыбами да караваями, еще кусков у них осталось полные корзины… Кто кого привечал-то?» Дед Дюрга даже просмеялся от удовольствия и объяснил: «Глупая ты. То – притча. Он говорил о тех странниках и нуждающихся, коих домохозяева когда-нибудь подкормили, ночевать в пустой амбар или еще куда пустили. То есть угодное Христу сотворили, как будто Ему самому». Помолчали. «Мы ведь тоже бродяг кормили», – сказала Устинья.
И этот их разговор Сеня сразу припомнил, когда Дюрга с Евграфом, похожим на какого-то странника, бродягу, только не божьего, а нового, красного бродягу фантазера, приехали. И Евграф работал в поле, жил у них, все споря по вечерам после работ при керосиновой лампе с дедом Дюргой о царе, о коммунистах, о Колчаке и о Карле Марксе с Фридрихом Энгельсом. Да и о Боге. Сеня слушал и на ус мотал, как говорится. И был полностью на стороне Евграфа. Дед все пел песню единоличника, мужика, который не желает знать вообще ничего и никого, кроме боженьки и царя и своего надела, своей скотины. А что там происходит в мире, его и не касается. Его религия – хлебный колос да тук. (Что за тук, Сеня не понял вполне, но догадался: что-то такое вроде творога и вообще съестного, жратва, короче.) Дед Дюрга и не отказывался, а, наоборот, подтверждал: да, мол, колос и тук всем Жаркам и Господу, но и кому-то еще, тем же горожанам перепадет, они же не сеют, не пашут, а всё в театры ходят, в музеях глазеют, книжки читают. Евграф вопрошал, а кто же плуг выковал, кто всякие приспособления сделал, вот, лампу, нож, ружье, уж не говоря про сеялку, паровую мельницу, железную дорогу, автомобиль, паровоз…
– И… – Евграф выдержал паузу и добавил, обращаясь явно к Сене, – и – самолет?





