По дороге в Вержавск

- -
- 100%
- +
– А он и там побывал? – спросил дед.
– Кто?.. Наполеон? Да.
– Ишь неуемный жупел. И пирамиды поработить хотел, – сказал дед. – И чего? Русский снег да тот песок, все утекло меж пальцев. Такова-то власть. А они все одно рвутся. Теперь звездочет этот. – Дед вдруг озорно взглянул на всех. – А лучше б он в трубу-то выглядел там, на звездах каких, новых варягов-то, а?
Устинья всплеснула руками.
– Да чтой-то ты такое городишь, Егоша?! – Она даже назвала его по-домашнему, по-своему, забывшись.
Дед сверкнул на нее глазами, но воли себе не дал, ответил спокойно:
– Так то Сенька баит, живут там где-то на этих хуторах отдаленных тоже какие-то люди или вообще существа с умом. Так пущай прибыли б сюды да пособили все обустроить без кровищи-то, без ору, да насилья, да голоду. Раз сами не умеем.
– Ай-яй, – откликнулась Устинья, – разве ж это доброе дело, со звезд призывать кого-то? Ясный и прилетит на нашу голову.
Варя с Сеней весело засмеялись, Евграф Васильевич тоже заулыбался.
– Эх, баба, – молвил дед, – может, это все сказки прошлого, темного, как Древний тот Ягипет с пиремидами. А на звездах оно и есть, наше будущее, без сельхозналога, индивидуального налога, культурналога, самообложения и ОГПУ.
– О божечки ты мой! – воскликнула баба Устинья, быстро крестясь и с тревогой поглядывая на Евграфа Васильевича.
11
Доносов было много. Деревня, освоив грамоту, будто взбесилась и кинулась строчить прошения, жалобы и доносы на всех и вся подряд: на соседа, конечно, прежде всего, на попа, на кулака, на середняка, на подкулачника, на сказавшего не то, на посмотревшего не так, на председателя колхоза, на бригадира, на председателя сельсовета, на запах самогона, на запах одеколона и уже почти на самих себя, ну, по крайней мере, на вторую половину: муж – на жену, жена – на мужа, внук на деда, дед на невестку, невестка на деверя и тещу. Может, и на Иисуса Христа кто писал и его апостолов, особенно на Иуду и Павла, на Иуду – понятно почему, а на Павла – из-за его прошлого, ведь был ярым гонителем нового учения, а стал вдруг почитателем, и не просто, а фанатичным, с чего бы это? Прямо как наши бывшие кулаки, бывшие попы, помещики. Не у него ли они и научились тому? Не он ли им и преподает эту науку хамелеона? Но они зря надеются, зря. У народа память не девичья, нет, отнюдь. Позвольте. Не надо нами помыкать, мы не столь глупы, как представляется некоторым г… (так и хочется сказать «господам») гражданам, засевшим там по разным трестам, управлениям, конторам, проникшим даже и в аппараты. Мы не позволим манкировать народом. Есть среди него и те, кому невдомек все эти превращения. Но зоркие всегда на страже. Все приверженцы апостола Павла будут выявлены и взяты на карандаш и под стражу.
Но волнения бабы Устиньи были напрасны. Во-первых, землемер и шкраб Евграф Васильевич был совсем другого душевного склада человек. Можно сказать, он жил только прошлым и будущим, а настоящее как-то едва замечал. Он скорее написал бы челобитную Годунову или Алексею Михайловичу. Или послание потомкам. Во-вторых, не стал бы он и бить руку дающую… Хотя сплошь и рядом это происходило. Один такой случай тот корреспондент, что гостил у землемера, и описал в газетной статье «Рассказ Дмитрия Прасолова».
Председатель, молодой, энергичный, умный создатель этого колхоза уговорился с владельцем паровой мельницы о ее покупке за тысячу двести рублей. Задаток выплатил в триста рублей. Остальное, мол, потом. Чин чином. А где взять среди своих-то рукожопых мастера? Этого кулака и пригласил. И тот хорошо работал. Все ладилось. Мельница давала свет. Но районное начальство выказывало удивление тому, что на мельнице такой специалист, бывший кулак. А может, и настоящий (ну в духе того доноса про апостола Павла). Да где взять другого? Но вот и кто-то подучился на мельнице работать. И уже пришло время отдавать остальное – 900 рублей. И так стало председателю этому жаль расставаться с деньгами, что он чуть не взвыл. Это же – сумма. Корова. Да и вправду этот бывший владелец кулак. И Прасолов решился: не отдам. И не отдал. А кулака с работы погнал. Сами справимся. И оправдание хорошее было: все равно на наши кровные в свое время эта мельница и строилась.
Ну и в-третьих… влюбился этот землемер и шкраб в маму ученика, Фофочку, Софью Игнатьевну Жарковскую, влюбился… А она в него. Так что скоро это и всем заметно стало.
Устинья преисполнилась тревоги. Всё молитвы шептала, бросая взгляды на мужа, на этих двоих, немолодых уже возлюбленных… Не молодых, но преобразившихся, преисполнившихся каким-то новым светом. Этим светом заполнились морщинки на лице матери. Они и сами уже были как некие лучики. Глаза ее серые посинели – как будто ловили и отражали синеву, льющуюся из-под стекол шкраба, бликовали. У Евграфа вновь появилась красноармейская выправка. И когда однажды он проезжал верхом на любимом коне Дюрги, – тот дозволил ему ради какой-то неотложной надобности, – Сене так и захотелось запеть «Марш Буденного». И он не выдержал и все-таки пропел:
Мы – красная кавалерия,И про насБылинники речистыеВедут рассказ!Дед, услышав, нахмурил молодые смоляные брови, а Евграф Васильевич еще сильнее приосанился. Залюбовалась им и Фофочка. У Сени ревности не было. Он не знал отца Андрея. А вот Илья Жемчужный дар речи утратил, а после заикаться стал, когда переспрашивал:
– К-э-а-к ж-е-нятся? Кто на ком? – Он даже понять сперва не мог. – Твоя мама? Фофочка?.. Адмирал на ней?..
– Да, Ильюха.
Ясное дело, он хотел бы, чтобы кумир женился на его мамке, оттеснив батьку счетовода. Он считал себя сыном Евграфа, читал его книги, не все там понимая, горел его идеями, мечтал раскопать стены Вержавска, как Шлиман раскопал стены Трои, а еще и отыскать город Лучин на Ельше. Ну и конечно, сокровище Наполеона, спущенное им на дно Семлевского озера на Старой Смоленской дороге. А еще и другой клад – Сигизмунда Третьего, о котором Карамзин писал, что ведь грабили казну царскую, утварь венценосцев, короны, жезлы, сосуды, одежды, сдирали с икон оклады, делили золото, серебро, жемчуг, камни и ткани драгоценные в Москве. А потом и повезли Сигизмунду в Речь Посполитую. Да не довезли, а где-то у погоста Николы Лапотного всё захоронили до лучших времен. Это бы злато да на трактора и самолеты! Честно сказать, от этих речей и у Сени фитилек загорался.
Как много экспедиций им предстояло совершить! Жаль, что всякие обстоятельства мешали.
– Вот поженятся они, – успокоил Сеня друга, – и все станет ладно. Тимашук отстанет от Евграфа. Фофочка колхозница. Глядишь, и Евграфа снова в школу позовут.
– Да-а, держи карман шире, – возразил Илья, пуча свои полные губы. – Жить-то они где будут? Под крышей Дюрги твоего?
– Ну.
– Он же кулак.
– И я, по-твоему?
Илья испытующе глядел в глаза Сени, словно тут же и решался вопрос о его кулачестве.
– Ты – нет, – наконец сказал он. – Но батька твой тоже был…
– Чего? Он солдат с Георгием! Немца бил.
– А до этого, папка сказывал, скупал скотинку по дворам.
– Ну. Лядащую, почти сдохлую!
– А после угонял в Смоленск на скотобойню. Продавал.
– Сперва ее надо было выходить, выпасти.
– Ага, батраки и пасли.
– Мои братья у них были подпасками!
Илья махнул рукой.
– Да главное-то не это. А то, что потом он в хате торговлю открывал. А это есть главный признак кулачества. Крестьянин – не торгаш.
– Ну да! Твой дед Пашка будто мед не возил на ярмарку. Ты спроси у него. Зачем вообще ярмарки были, ты соображаешь, Илья? Там что, глазки друг другу строили?.. Нет, ты отвечай!
Илья не хотел, но ответил:
– Ну, да, да!
– Вот тебе и да, дурда! Ты говори, да не заговаривайся. Крестьянин – не купец, ясен пень, но своего не упустит.
– Ладно, речь не про то.
– А про что?
– Да про то, что и так Тимашук давил Адмирала, а у колхоза был зуб на Дюргу, вот теперь оно все и сошлось. Повестка дня взрывчатая.
– Посмотрим.
Слух о том, что отверженный шкраб и невестка Дюрги, вдова, собираются пожениться, прошел по селу. Дюрга не противился, вопреки опасениям и Фофочки, и Устиньи. Евграф, синеглазый мужичок, пришелся ему по нраву. Работник он был старательный, хотя и не сильный. Зато – землемер. Это в новые времена землемер, как и мельник, кузнец, стали кем-то вроде кулаков, работниками подозрительными. А дед Дюрга прекрасно помнил те времена, когда землемер на деревне был бог и царь. Землю мерить – это высшая наука. В крестьянской иерархии землемер шел сразу за помещиком.
Свадьбу после долгих разговоров все-таки решили не играть, а только собраться своим, семейством Жарковских. Но по селу говорили, что будет большая свадьба, что будет венчание. Мол, шкраб хоть и красноармеец, а Софья колхозница, но дед-то Дюрга одно время даже старостой был, несмотря на то что жил не в селе. Правда, не в Казанской церкви, а в другой, небольшой церкви Николы. И жертвовал он всегда на церковь щедро, когда в силе был, и на богадельню давал. Вот и будет венчание, а по сути, проявление старого отринутого обычая, то есть мракобесия и труположества, как говорил еще Ленин. Комсомольцы из легкой кавалерии уже готовились к налету на эту возмутительную свадьбу. Илья, вступивший в комсомол, передавал сведения о готовящемся нападении Сене. Его тоже включили в кавалеристы, и он не мог отказаться. У Ильи уже была цель в этой жизни: выучиться на археолога. А для этого нужен чистый, как говорится, послужной список.
– Какой послужной? – возмущался Сеня. – Ты же нигде еще не служил. Только учишься.
– Это так говорится. Можно и по-другому: анкета. Родичи у меня колхозники, даже дед Пашка в колхоз вступил. Жаль, конечно, что не из бедноты последней. Из бедноты меня сразу приняли б.
– Да брось ты! У тебя башка варит.
Илья качал головой и цыкал, явно подражая кому-то, может, отцу счетоводу.
– Повестка дня такая, что этого мало. Нужна звонкая биография. Чистая и звонкая, как… как…
– Монета?
– Кость!
Друзья посмотрели друг на друга и рассмеялись. Сеня закатил глаза, ощерился, раскинул руки.
– Анкета шкилетика самая передовая! Токо лапти обуть и порты на жопе драные натянуть да зипун. И так и идти в поступление в археологи.
– Сам как археологическая древность! – подхватил Илья. – Тутанхамон Касплянский.
– Стой! А ты не боишься запачкать анкету такими шутками? – спросил Сеня.
– Чего? Какими?
– Сравниваешь себя с узурпатором египетским.
Илья резко оборвал смех, насупился.
– Ладно тебе.
– Чего приуныл? – Сеня двинул кулаком в плечо друга. – Тебе ли горюниться, археолог? Бери пример с передового по бодрости меня. Дед кулак. Батька торговал. А я все равно буду летчиком, как штабс-капитан Нестеров на «Ньюпоре».
– Почему на «Ньюпоре»?
– Потому, что Нестеров свою петлю сделал на «Ньюпоре». А «Илья Муромец» был тяжеловес.
– Но уже есть новые советские самолеты.
– Да знаю. Бипланы И-два, И-три, И-четыре, уже полутораплан, цельнометаллический.
– Штабс-капитан тебе дороже.
– Он первый сделал петлю своего имени, первый пошел на таран… да и наш смоленский Алехнович был одним из первых.
– Гимнаст?!
– Ну преподавал гимнастику в реальном училище, и что с того. Зато испытывал «Русского витязя», «Илью Муромца», а в войну совершил сто боевых вылета. И после революции перешел в Красную Армию.
– А как же твой… этот… Лилиенталь?
– Планер – это такая же древность, как пирамиды Хеопса.
– Кто ж стырил книжку?.. Я напишу Игнату, пусть снова поищет. Москва большая, – пообещал Илья.
– Хочешь туда?
– Ну… поучиться бы – да. Там столько всего…
– А после во всеоружии в Вержавск?
Илья растянул губы в радостной улыбке и кивнул.
– Чуднó, конечно, – сказал Сеня. – Как будто из Москвы ближе Вержавск.
– А тут, как говорится, близок локоть, да не укусишь.
И друзья удивленно друг на друга поглядели.
– Ладно, – заключил Сеня. – Если с легкой кавалерией пожалуешь на свадьбу, не обижайся, я тебе по башке твоей светлой засвечу дрекольем, еще светлее станет!
– Я зимнюю шапку надену, а под нее – чугунок, – ответил Илья.
12
Вообще свадьбы справляли осенью, после всех земледельческих работ, но эту дед Дюрга решил отыграть побыстрее. Все-таки была опаска, что житье Евграфа у него признают батрачеством. Когда раскулачивали Платона Ипатова, мельника с Жереспеи, а с ним и его семейство, взрослых детей, жену, то его жена заявила, что на самом деле она не кулачка, а батрачка, всю жизнь из сил выбивалась, тянула лямку, то же и детки, кулак мельник гонял их как сидорову козу, продыху не давал. И это сам Платон Ипатов и придумал, мол, возьму весь воз обвинений на свой горб, а вы тут останетесь, укрепитесь, потом из Сибирей и я вернусь. Но не вышло. Районный следователь Тимашук зачислил его в кулаки первой категории, а всего было три: первой категории кулаки представляли наибольшую опасность молодой республике – их отправляли за колючую проволоку, семьи высылались, а злостные каэр-элементы, то есть контрреволюционные элементы расстреливались; вторую категорию увозили с семьями в спецпоселения в Сибирь, на Урал и на север; а третью категорию экспроприировали, то есть отбирали имущество, скот, дом и предлагали жить на бросовых землях где-то поблизости.
Но трюк Платона, мужика с копной мраморных волос, то ли от природы таких, то ли от вечной мучной пыли, и с такими же длинными толстыми усами и голубыми умными глазами навыкате, трюк его не удался. Ибо был он убежденный кулак: на кулаке спал, чтоб не проспать зорю, кулаком усы утирал и пот, кулаком вправлял деревянные клинья мельницы, а кому и наглое рыло мог своротить, всякое случалось, жизнь в деревне полна неожиданностей. Батрачили на него бедняки. И были у него кулаки как два мешка с зерном. И он говорил, что да, удачу надо в кулаках держать, иначе все ускользнет. Тимашук и утверждал, что он – закоренелый, идеологический кулак. Как еще под расстрел не подвел. И увезли Платона с мраморной головой в лагеря, а семью в товарных вагонах – на севера.
– Картошку посадим, тогда и женимся, – решили влюбленные.
– Э-э, нет, – ответил дед Дюрга. – Давайте прямо сейчас, берите двуколку, Антона впрягайте и ехайте в сельсовет. А столованье устроим в воскресенье.
И они и впрямь на следующий день запрягли Антона в крутых яблоках, принарядились – Евграф надел пиджак отца Сени, а брюки ему дал дед, и баба Устинья их наскоро ушила, подрубила, дал ему дед и свой картуз; Фофочка надела свое розовое пышное платье с белыми воротниками и туфли Дарьи, хотя они и чуть поджимали, а в праздничные туфли, привезенные еще Андреем из Смоленска, нога уже и не лезла совсем, их носила Варя. Косу она уложила короной, на плечи набросила лазоревый платок в желтых цветах или в солнцах. Сеня матерью невольно залюбовался. Евграф с подстриженными усами и волосами сильно помолодел. Но и был он моложе Фофочки на четыре года.
И поехали они. Устинья их издали крестила. Евграф картуз деда Дюрги снял и передал Фофочке, был он великоват и сползал на уши.
Но вернулись ни с чем, сельсовет был закрыт, по какой причине – так и не удалось выяснить; к дому председателя сельсовета они тоже подъехали, но на крыльцо вышла его жена и сказала, что самого его нету, вызвали в район. Но ведь можно было все оформить и без него. Да секретаря тоже не было. А следующий день – суббота, а там и воскресенье. Что делать с назначенным застольем? Дед Дюрга и вправду захотел, чтоб их венчали в Казанской. Но Евграф заупрямился. Хоть он и бывший шкраб, но в душе-то – советский учитель, как же он может вообще идти за чем-либо в церковь? Да записаться можно будет и в понедельник, сказал дядя Семен. Что, зря все уже наготовили бабы? Самогон в леску он самолично выгнал, хороший, с можжевеловым духом. Поросенка забили и окороков наделали. Рыбы наловили в Каспле, судаков, в тесте запекли. Пирогов с капустой кислой и с кашей и рыбой наварганили. Салатов из молодой крапивы с чесноком нарезали, конопляным маслом заправили. Сахарных петушков и белочек наварили, на березовые палочки посадили. Морсы есть. Березовик. Кленовик. И куда это все?
Дюрга снова давил на молодых, мол, раз советская власть нос воротит и прещение им строит, то и открывается прямая дорога в храм, на венчание. Веками так поступали предки, что ж, дурнее вас были? У венчания особый лад…
– Ладанный, – подсказала Устинья.
– Не лезь, – оборвал дед. – Бывают запахи не для глупого носа. То называется дух. Вот об нем и речь.
– Да я… я же землемер, шкраб, красноармеец в прошлом, – отнекивался Евграф.
– Крещеный? – осторожно поинтересовался дед, прищуриваясь.
– Ну да, бабка крестила, хотя отец был против, но она втихаря, отнесла в церковь.
– Кто же твой папаша был?
– Мастером на Деребужском стекольном заводе.
– Так не в Рославле?
– Нет. В семнадцати километрах. А мать из Рославля. После смерти отца мы туда переехали совсем.
– Живая? Мамаша-то?.. Что же ты не проведаешь ее?
Евграф хмуро смотрел в сторону, кусал травинку. Так и не ответил.
– Ну, коли ты крещен, значит, повторю: прямая вам дорога…
Евграф поморщился.
– Да нет. Нет. Не будет этого.
Дед Дюрга засопел. Вдруг поднял удивленные и уже радующиеся глаза на Евграфа.
– А ты вот все толкуешь про те грады-то? Ну? Как его… Лукин да этот важный…
– Лучин и Вержавск, – сказала уже выучившая их названия назубок Фофочка.
– Да! Ты что же, считаешь, там без Бога жили?
Евграф вздохнул.
– И там люди заблуждались.
– Чего же ты всё жаждешь туды попасть?
Евграф улыбнулся, поправил очки.
– В древний Вержавск никак не попасть.
Дед прищурил прицельно один глаз и наставил указательный палец на Евграфа.
– А желал бы?.. По глазам вижу, что так. И что же, ихним церквям не поклонился бы?
Евграф повел плечами и ответил:
– Поклониться поклонился бы.
– Тогда и айда в село, Казанской на поклон, – заключил хитрый дед Дюрга.
Но Евграф снова начал отказываться. Фофочка помалкивала. Дед и к ней обратился. Она замялась и ответила, краснея:
– Но, Георгий Никифорович… и мне неудобно… я же в колхоз вступила.
Дед Дюрга с досады плюнул, повернулся и ушел. Устинья тревожилась о судьбе свадьбы. Но… да, видать, подсырел тот Жарковский фитилек уже. Скоро сменил дед гнев на милость и постановил так: прежде они съездят с бабой в Казанскую, помолятся.
И в воскресенье с утра дед Дюрга в настоящем кафтане вишневого цвета, ластиковой синей рубахе, в картузе, в гамбургских сапогах с бураками, то есть негнущимися сияющими голенищами, и его Устинья в темном тяжелом платье и пальто саком – прямого покроя, запашном, с поясом, в начищенных сапожках и, конечно, в роскошном своем набивном платке, александрийском, как она с важностью говорила, то есть красного цвета, с синими сиринами и лазоревыми лилиями, этот платок ей набивал один мастер с хутора на Жереспее, Косьма Картошкин, прозвищем Цветочник, у него была в избе мастерская с набивными узорчатыми досками, корытца с глиной, купоросом, клеем, красками, ткани; за его платками приезжали не только из села, но и из Поречья, Велижа и даже из Смоленска. То есть – шла торговля. И самое интересное, что даже в новые времена дешевые фабричные платки не разорили Косьму Картошкина. Таких узоров и сочетаний красок не было на фабриках. Особенно удавались ему лазоревые платки с солнцами, в них бабы как будто в каких-то небесных жительниц превращались. И мужики, поджидавшие своих жёнок у околицы, рты разевали, когда те появлялись в лазоревых платках, а иные стаскивали шапки… вроде как волосы пригладить, а может, и перекреститься, да вовремя спохватывались: вот, мол, еще чего. Но оторопь из крестьянских цепких глаз не уходила: моя то половина или уже не моя? И бабы то видели и понимали. Потому и слава о платках Косьмы Цветочника на Жереспее шла. Потому и денег бабы не жалели. Мужики, конечно, жались, как говорится, но потом немели. При царе к Косьме Картошкину с городских мануфактур прибывали лазутчики вызнать его краски, как он их создает, что к чему добавляет, может, какие растения особенные местные растирает? Косьма был кудлат, и глаза разные: один с зеленцой, как у кота, другой светло-голубой, как будто ледком подернутый. И мало кто знал, что этот ледком подернутый и не видит совсем. А нос и вправду был картошкой, отсюда, что ли, и фамилия такая.
С Косьмой Цветочником зналась Марта Берёста, ее сестра ведь тут же, на Жереспее, в Бору, по соседству жила. Они были словно родные, Марта и Косьма. Будто брат и сестра. Как-то понимали друг друга и без слов совсем. Но и говорили. Сядут в тенечке, глядят на ивы Жереспеи, луг и толкуют. Так бы им и жить вместе. Но у Косьмы была жена, зловредная, брехливая. А против Марты той – ни гугу. И то была загадка для всех. Может, Марта ему какие секреты раскрывала, кто знает. Она ведь тоже была чудью, говорила Устинья. Чудь лесная, как говорится… А иде он, той лес? Там, подальше, к Поречью. А мы уже на краю живем. Извели тот Оковский, как баит Евграфка, лес в наших местах.
Дед с бабой на молебен отправились, а остальные вернулись к хлопотам: расставляли стулья, в десятый раз мели полы в просторной, высокой и еще крепкой кулацкой избе с большими окнами, ставили посуду, жарили картошку на летней печке во дворе, двигали на подоконниках и комодах причудливые кувшины с весенними букетиками. Эти кувшины с птичьими и звериными головами, крылами да лапами дело рук деревенского гончара Пимена Лызлова, по кличке Грек, и его братьев Тараса и Сергея; нос у Пимена был длинный и с горбинкой, и сам он чернявый, с длинной бородой, а волосы всегда схвачены сыромятным ремешком. А Тарас и Сергей были светлые. Но и их по Пимену звали Греками. Все крынки, горшки, кувшины, тарелки, кружки из глины, свистульки, глиняные игрушки в округе были Грековы. Свои изделия они возили в Касплю, Понизовье, Рудню, Духовщину, Велиж и в Смоленск. Но и хозяйство вели большое, несколько лошадей держали, породистых рысаков и кобыл, что было особо любо Дюрге, коров, овец, свиней, птицу. И тоже загадка была: жили двое семьями, а Сергей бобылем, и не разделялись. Ладили между собой не только братья, но, что самое удивительное, их жены… Да молоды были в сравнении с Дюргой, это их и погубило. Дед Дюрга-то все почти свое стадо избыл после революций-переворотов. А Греки на что-то надеялись. Хотя могли и пример взять с Дюрги, да он им и намекал при случае. Сперва для острастки их обложили индивидуальным налогом. Но братья справились с этим нажимом новой власти. И повели заносчивые разговоры. И тогда, после вороха доносов, была дана отмашка, и комбед с Дёмкой Порезанным и Ладыгой да остальными пришли раскулачивать Греков. Столько скота! Лошадей! Две крепкие избы. И свистульки, птичек там разных да зверушек с рыльцами и рожками по базарам продавали. И рысаков, конечно. Кулаки и есть клятые. Погромили Греки, как называли их усадьбу за рекой Касплей. Всю скотину свели в село, свистульки да крынки сгрузили на подводы, половину побив. И самих Греков с женками и детьми тоже посадили на подводы да и увезли. А избы разобрали и тоже в село отправили вверх по реке. Да половину бревен упустили, а остальное водой набрякло, потом на берегу под церковью лежало, один хотел на дрова стащить, ему перепало на орехи, за кражу советского кулацкого бревна получил год лагеря. И уже никто на них не зарился, а когда спохватились, все бревна-то трухой обернулись, как в сказках Марты Берёсты трухой рассыпались найденные, но неверно взятые, без особых поклонов да заговоров, клады. И след Греков пропал в пространствах российских и временах новых. Только урочище такое и осталось Греки. И когда впервые шкраб Евграф Васильевич заговорил о пути из варяг в греки, весь класс прыснул и заржал неудержимо. Отсмеявшись, объяснили растерянному учителю, что, выходит, этот путь, начинавшийся в Балтийском море, тут у них и заканчивался, ниже села, на речке Каспле, на левом берегу. Чего ж это варяги сюда стремились?
Косьма Цветочник оказался бдительнее. Как то случилось с Греками, он свою мастерскую прикрыл, платки и ткани распродал, глину выкинул, краски вылил, только набивные доски пожалел, погрузил на телегу да в ночь и выехал. Но дылда Ладыга кадыкастый с глубоко запавшими угольями глаз, был еще бдительнее, он услыхал в ночи скрип плохо смазанной задней оси, – а у Косьмы как раз дёготь вышел, только на переднюю ось и хватило. И Ладыга, схватив саблю, отнятую у где-то нашедших ее мальчишек, кинулся к Дёмке, тот подскочил, напялил фуражку с треснувшим козырьком, которую ему как-то отдал один милиционер из Демидова по пьянке, схватил маузер, доставшийся от командира их продовольственного отряда еще в пору военного коммунизма, и вдвоем они побежали, Ладыга далеко впереди, ноги-то у него длинные, лосиные, и сам мосластый, жилистый, даром что худой. Время комбедов миновало, продразверстка тоже ушла в прошлое, но Ладыга уже стал коммунистом, а Дёмка и вовсе секретарем партячейки. А борьба ведь не утихала, как об том и говорил товарищ Сталин, а, наоборот, становилась все неистовее и неистовее, а враги не будут молча отступать, предупреждал товарищ Сталин… вот как и этот сейчас – скрипит!





