По дороге в Вержавск

- -
- 100%
- +
– Так слышь, Евграф Василич! – продолжил Терентий. – Одне там камни, тина, ольха да кувшинки.
– А угор меж озер видел? – спросил Евграф.
– Ну известное дело. Туда на кладбище мертвецов на лодках перевозят.
– Сейчас кладбище, а четыреста лет назад город и стоял. Вержавск. Со стенами и теремами. И церквями.
Терентий скреб уже затылок, а не скатерть.
– На самой верхотуре?
– Да.
– Куды ж он подевался?
– Поляки разорили.
– Пожгли, выходит, – проговорил Терентий. – Так на кой ляд та лествица…
– Получается наоборот, – вдруг смело встряла белобрысая Лариска. – Китеж был – в водах Светлояра скрылся. От нашествия. Ну от от татаро-монголов. А этот – вознесся.
– Китеж святой город, – сказал дед Дюрга.
Священник вздохнул:
– Един свят град – Иерусалим.
– А что, Захар, – сказала Дарья, – не пора ли проветрить народ музыкой?
Захарию, видно, реплика не пришлась по вкусу, и он продолжал меланхолично есть. Но тут и другие стали просить и требовать музыки.
– До ветру и без музыки можно сбегать, – наконец мрачно изрек Захарий.
Дарья еще сильнее зарделась, беспомощно глянула на Семена. Тот крякнул, подобрался и произнес громко:
– Захарий Залманович! Уж людям не терпится услышать ваш инструмент. Сделайте одолжение.
– Тут и кроме моего имеются инструменты, – сказал Фейгель.
И вдруг стало ясно, что еще немного, и Фейгель вообще откажется играть и будет скандал, то бишь – большая драка. Этот Фейгель был заносчив и неуступчив. Про его выходки слыхали все. Он в самом деле мог вдруг свернуть выступление и умчать свой ансамбль с любого торжества. Правда, обычно делал это втихую, не афишируя. Вроде были они здесь, музыканты, наяривали, но то ли покурить отошли, то ли куда еще – и уже пылит вдали их тарантас на рессорах и на резиновом ходу. Случалось, за ними и в погоню кидались, доходило дело и до мордобития. Но в итоге – все уважали этот ансамбль, трио, а точнее, как все говорили, троицу Фейгеля. И хорошо платили за выступления.
– Чё-т я не пойму, – подал голос Толик Оглобля, – музыки не будет?
– Поисть-попить и приехали, – бормотнула бабка Алёна.
– А инструментарий зачем? – уже грозно вопрошал Толик, напружинивая свою длинную мускулистую шею.
Обстановка накалялась. Но Фейгель оставался невозмутим. Братья Кулюкины тоже. Они вообще помалкивали, работали челюстями, перегрызая свиные косточки, выпивали умеренно, не зная окончательно, что им предстоит на этот раз: играть или уносить ноги.
И тут подал голос поп Евдоким:
– А ведь на подобном инструменте играл Псалмопевец.
Народ повернул к нему жующие лица.
– Давид, – уточнил священник. – И когда царь Саул гневался на кого-то, он просил Давида поиграть. И тот играл, усмиряя нервного царя.
– Нам не усмирение потребно, а веселие! – воскликнул однозубый Терентий, вытирая масленые загорелые пальцы с задубелыми ногтями.
– Неужли плясать надумал старый? – спросила бабка Алёна.
– И спляшу! – с пьяной угрозой ответил пастух, вставая. – Ну, где музы́ка?
Захарий Фейгель покосился на него, глянул на своих ребят и кивнул им.
– Счас, дед, устроим клинскую кадриль ланце тебе, – сказал один из братьев Кулюкиных, тоже вставая, одергивая полы клетчатого пиджака.
И все как будто выдохнули, задвигали стульями, табуретками. Дюрга благодарно глядел на Евдокима.
Но тут произошла какая-то заминка. Словно резко ветер рванул все пространство этого дома, этого праздника.
И это был пронзительный звук трубы со двора.
14
Все на миг затихли.
– Никак архангелы трубят, – проронил кто-то со смешком.
Звук трубы повторился.
– Что за коленкор такой? – вопросил Дюрга властно. – Ну-ка, там, кто, гляньте.
Сеня вскочил со своего места, уже догадываясь обо всем, и подбежал к окну, глянул влево и увидел легкую кавалерию в полном сборе. Всех комсомольцев Каспли и окрестностей во главе с Тройницким. На трубе играл Вася Березкин, шелудивый, золотушный малый с отечными глазами, горбатым носом, похожий на петушка, за что и звали его Галльский Петух, – сперва-то кликали просто Галкиным Петухом, по мамке, но однажды кто-то из приезжих городских, услыхав его кличку, переспросил: «Галльский?» И объяснил, что так кличут французов, и все сразу же решили, что Васька и похож еще на француза-то, с таким шаблоном – сиречь носом, как у батьки, то ли цыганистого, то ли евреистого, а может, и кавказистого, не сразу разберешь. Многие народности тут пребывали в этом видном селе.
И вот теперь этот Галльский Петух в оранжевой жилетке от чьего-то костюма и кепке с лакированным, сияющим на солнце козырьком кукарекал в свою золоченую трубу.
– Горнист! – оповестил всех Сеня.
– Какой такой? – спросил Дюрга.
– Галльский Петух!
– Играть пришел?! – воскликнул кто-то.
– У нас и свой амсанбль!
– Клинскую кадриль ланце мне обещали!
– О, да их тут как тараканов набежало! – крикнула Лариска, выглядывая в окно.
Сеня искал Илью Жемчужного – и увидел его, прячущегося за спины других.
К окну подошел Семен, глянул и, выйдя на крыльцо, оттуда уже, переждав кукареканье трубы, спросил:
– Эй? Чего шумите? Или зайца закидываете? Так раньше надо было.
Вперед выступил Глеб Тройницкий, белокурый и странно при этом темноглазый, высокий красавец в белой рубахе, наглаженных брюках, в городских штиблетах. Он усмехнулся и ответил Семену под хмельком и не только ему, но и всем открытым окнам дюргинского дома, в которых уже виднелись любопытные лица.
– На кулацко-церковную свадьбу закидывать?!
Голос у него был высок и крепок.
Дед Дюрга, услыхав, побледнел, медленно поднялся.
– Что мы им ответим? – крикнул Глеб Тройницкий, обращаясь к своему отряду.
И отряд дружно проскандировал:
Помещик смотрит злым барбосом,Кулак сопит бугристым носом,Шипит продажный журналист,Острит клыки капиталист!Меньшевичок вовсю ярится!Вояка белый матерится!– Так кто они? – вопросил мощно Глеб Тройницкий.
И те отвечали очень слаженно:
Псы, не посаженные в клетку,Все, кто стоит за старину!Зло проклинают пятилетку,Ведут с колхозником войну!Снова затрубила труба. Народ уже высыпал наружу, тянули шеи, глазея на новое зрелище. Кто-то даже заливисто смеялся, думая, что так она и была задумана эта забава.
Тройницкий руководил своим отрядом, давал им отмашку. И отряд голосами парней и нескольких девчонок отзывался:
– Беднота! Тех, кто поддерживает протянутый к тебе кулак, заставь протянуть ноги!
– Почему помещик и кулак зубы и ножи на коммуниста точат? В гроб хотят уложить? – зычно спрашивал Тройницкий.
И отряд отвечал на диво слаженно, видно, где-то в оврагах долго репетировали:
– Потому что коммунист грудью за крестьянскую волю и землю стоит!
– В Гражданскую кричали: спеши пана покрепче вздуть, барона тоже не забудь! Ну а сейчас?
– И кулачье, кубышку зла, расколоти!
– Что говорил Ильич?
– Кулаки самые зверские, самые грубые, самые дикие эксплоататоры!
– Что они делали в истории других стран?
– Не раз восстанавливали власть царей, попов, помещиков и капиталистов!
– А что лучше: смерть под пятой капитала или смерть капиталу?
– Смерть капиталу! Смерть! Смерть! Смерть!
Снова взыграла труба. Священник перекрестился.
– Кулак давит?
– Но революционная рука его раздавит!
– Как?
– Вошь!
Семен попытался что-то сказать, но Тройницкий возвысил голос:
– А что есть религия?
И отряд ответил:
– Религия – яд, береги ребят!
– А бог зовет людей уничтожать! – продолжал Тройницкий.
– Таких богов надо сажать! И прислужников туда же!
– Эй ты, религиозный мракобес!
– Не дадим в обиду научный прогресс! Тянет поп к прежнему! Да где ж ему! Долой попа и знахаря! Хватит их кормить, как у свиньи харя их!
– За кем будущее?
– За безбожником!
Рядом с Семеном стоял Дюрга, глядел исподлобья на голосистых ребят и девчат. А они по знаку Тройницкого растянули плакат. И на нем был изображен старик в картузе, с бородкой и черными бровями, – только по этим бровям и можно было догадаться, что нарисован Дюрга. Над ним шла такая надпись: «Духовная свора – кулакам опора». Это был намек на его прошлое старшинство в церкви Николы. А ниже другая надпись: «Колхозами начисто уничтожим кулачество».
Из окна тянулась шея Толика Оглобли, он вращал налитыми кровью глазами, раздувал ноздри.
– Самое… мляха… уже на кулачках пора биться?
Галльский Петух затрубил.
– Стенка на стенку?! – нетерпеливо взревел Толик и выпрыгнул прямо в окно, приземлился на широко расставленные ноги и начал засучивать рукава, обнажая руки будто стволы вязовые.
Кулаки его сжимались и разжимались. Тут же рядом с ним приземлился его двоюродный брат Лёха Фосфатный. Фамилия у него была – Васильев, но он ездил на фосфоритные разработки в Брянскую губернию и привез оттуда несколько мешков фосфоритной муки для удобрения. Он ее называл фосфатной, отсюда и пошло – Лёха Фосфатный. А рожь на удобренной той мукой земле поднялась сильная, на диво, – пусти табун – запутается.
– Эй, комса алая, рачьё вареное! – крикнул приземистый, с широченной грудью кудлатый Лёха Фосфатный. – Чё приперлись? Чё надо?
– А, и Фосфатный здесь! – воскликнул Тройницкий. – Как же это так получается, тов Фосфатный? Вы же колхозник, член сельсовета, умный, можно сказать, агроном.
– Какой я тебе агроном, чего брешешь?
– Все помнят ваш опыт с фосфатной мукой, – отвечал Тройницкий.
– И чего?
– Как же вы оказались на этом кулацко-религиозном сборище?
Лёха Фосфатный огляделся.
– Где сборище? Чего? Здесь свадьба!
– Кулацко-религиозная! – крикнула звонко комсомолка Петрицкая, девушка с широкими бедрами, выпирающими из трико.
Еще на ней была блузка. И на ногах сандалии. Красная косынка. И все. Бабы глядели на нее осуждающе.
– А значит – контрреволюционная! – увесисто гаркнул комсомолец Пантелеймон Полканов, уже и немолодой, с тяжелым подбородком, выбритым, но черным, с тяжелыми руками.
– Вот! – подтвердил Тройницкий. – А значит, это мероприятие есть контрреволюционная оголтелая агитация! Вызов завоеваниям революции и партии. Надругательство над принесенными в борьбе с империализмом, белобандитами, Колчаком, Врангелем жертвами.
– Чё ты мелешь? – подал голос и Семен.
Тройницкий резко обернулся к нему и наставил на него указательный палец, но заговорил не он, а бойкая бедрастая Петрицкая:
– И вы, Семен Георгиевич Жарковский! Вы бригадир! Руководство доверило вам такую должность, не взирая на ваше сомнительное происхождение. А вы организовали это буржуазное действо с попом и кулаком. Видно, и правду говорят, что яблоко от яблони… И от осины не родятся апельсины. И каков поп, таков и приход!
– Да вы толком скажите, чего вам надо? – спросил, спускаясь с крыльца, Семен. За ним сходили и другие гости. Дюрга и священник оставались на крыльце.
И Дюрга уже не обращал на все это внимания, смотрел, щурясь, на небо, на серебристый тополь, где на гнезде всегда сидел один из аистов; а второй подлетал и стоял некоторое время на гнезде-шапке, а потом опускался на освободившееся место – греть птенцов, а другая долгоносая красноногая птица взлетала.
– Прекращения обряда! – ответил Тройницкий.
– Совецкая власть да не дает жаниться? – крикнула Зюзя, и жилы на ее тощей шее вздулись, а янтарные бусы заколыхались, сияя жарко.
– В сельсовете они не расписаны.
– И чего?.. Если сельсовет то закрыт, то прикрыт, то в разъездах?
– С каких это пор я должен испрашивать дозволения на гулянку? – вопрошал Толик Оглобля. – Мое время – гуляю, хочу – лежу на боку.
– В то время как другие перевыполняют планы пятилетки! – крикнул кто-то из комсомольцев.
– В общем! – крикнул Семен, подымая обе руки, но не для сдачи в плен. – В общем и целом – валите отсюдова! Не мешайте!
Тройницкий с улыбкой оглянулся на свой отряд.
И отряд ответил речевкой:
Если тебе комсомолец имя – имя крепи делами своими!
У партии и комсомола одна цель – коммунизм!
Комсомол – школа воинствующего большевизма!
Если партия скажет надо, комсомольцы ответят есть!
Буржуи, под стол! Идет комсомол!
– Шагай вперед, комсомольское племя! – крикнул Тройницкий.
И его отряд из двенадцати человек и вправду двинулся на дом деда Дюрги. Все опешили. Немота охватила гостей. Они с изумлением взирали на это шествие касплянской молодежи.
Да уже Лёха Фосфатный опомнился и снова закричал:
– Стенка на стенку!
И возле него встали его двоюродный брат Толик Оглобля, Семен, и пастух Терентий, матерясь насчет кадрили клинской ланце, тоже встроился. Маловато было бойцов. И тогда пришлось и Сеньке Дерюжные Крылья подойти к своим. Хотя своими он все-таки считал противоположную сторону и был полностью согласен и с их лозунгами, и с их песнями, и особенно с внешним видом. Это и были люди будущего – Вержавска новой эры.
– Какая глупость и дикость, – говорил горестно Евграф, но и он спускался с крыльца, памятуя боевое прошлое.
Но тут его остановил за руку сумрачный Захарий Фейгель.
– Учитель, туда-сюда, погоди. Вместо тебя я ставлю своих ребят.
И он кивнул ловким брательникам Кулюкиным. И те тоже встали в ряд. Фейгель отвел за руку жениха обратно на крыльцо да там и остался сам. И то верно. Если покалечат его музыкантов, он отыщет и натаскает других. А самого Фейгеля прибьют, что тогда?
Подбежали как раз парни Прокоповы, Никита и Валя, они припозднились на свадьбу, так как ходили в поселок к хворому отцу в больницу, его зашибло телегой на спуске, ребра переломало. Но вроде в себя Прокоп пришел. Оба были в белых напускных рубахах, подпоясанных кожаными ремнями, в хромовых сапогах, но сами-то они были разные: Никита на два года старше, шире, темнее как-то, Валя высокий, кадыкастый, веселый. Они сразу уловили стержень момента, набычились и сжали кулаки.
– Нашего полку прибыло! – крикнул Терентий.
– А чё за полк? – спросил Валя, окидывая взглядом стенку комсомольцев.
– Известное дело, Вержавский! – ответил находчивый пастух и цыкнул одним зубом.
Как это он умудрялся такой фокус выкидывать.
– Так что, уже мятеж? – как-то оторопело спросил Никита.
А может, и в шутку. Но Тройницкий услыхал и подхватил:
– Вот оно! Вот контрреволюционная суть ваша!..
– Вашу мать!.. – заругался в ответ Терентий, видимо, не расслышавший толком.
И тут Тройницкий остановился и закричал:
– Стойте! Молодые строители коммунизма не будут участвовать в ваших темных звериных забавах прошлого!
И он обернулся к своему отряду и, вздернув подбородок, возгласил:
– Мы не будем на кулаках биться! А станем…
– Учиться, учиться и еще раз учиться! – хором ответил отряд.
– Так говорил Ленин!
– И работать станем так, чтоб нам спасибо товарищ Сталин сказал! – прогремел отряд.
Снова заиграл горнист, и комсомольцы стройно отступили на шаг, на второй, на третий, на четвертый. Их слаженность и уверенность завораживали. Деревенские ведь знали этих всех ребят и девушек. Знали их прозвища, слабости. Но теперь с изумлением понимали, что перед ними какие-то совсем другие, действительно новые люди, какие-то особенно стройные, подтянутые, в чистой одежде, умытые и причесанные. Даже Мишка Ширяев, по кличке Хаврон Сладкоголосый, со своими раздутыми ноздрями в вечно засохших козявках, с пухлыми щеками, всегда покрытыми какими-то хлопьями, – даже и он был на диво умыт и опрятен. Вроде та же мешковатая фигура, и серое лицо, волосы на прямой пробор, вислый подбородок, и левый сапог, как обычно, с заплаткой, – а вроде и не он уже, а какой-то его двойник. Да еще и говорун отменный. И туповатая Глашка Лаврентьева туда же: ведь только и может, что семечки лузгать да гы-гы-гы, гы-гы-гы! Слов двух связно не скажет, все блеет овцой: э-э, мэээ, самое. А вон – глаза коровьи ее так и горят, и с речевок не сбивается. От алой косынки вся сама алая, решительная. Где-то Тройницкий раздобыл для своих комсомолок одинаковую алую материю.
Короче, новые люди и есть.
Так это все вдруг увидел Арсений Жарковский, внук Дюрги, кулака – то ли, как иные утверждают, крепкого крестьянина.
У них, у этих ребят и девчат из отряда Тройницкого, была какая-то другая цель, не то что у остальных, хоть у Семена, хоть у Дюрги. У Дюрги одно – достаток. И любимая поговорка у него: «Шелк не рвется, булат не сечется, красное золото не ржавеет». У комсомольцев цель где-то выше… Тут мелькнула мысль о сказанном про Вержавск – небесный. И он отыскал взглядом шкраба-землемера на крыльце рядом с Фейгелем в черной фетровой шляпе. Адмирал-то здесь, по эту сторону. Сеня вздохнул тоскливо. Все тут переплелось и запуталось, как в том романе Льва Толстого про кинувшуюся под поезд…
Наконец Лёха Фосфатный обрел дар речи:
– Алё! Куда ж это вы? А сопатки почистить об мой кулак? Слышь, Хаврон!
И он потряс кулаком.
– Стань к дереву и бей! – крикнула ему бедрастая Петрицкая.
– А с тобой, Прошка, я бы станцевал! – вдруг улыбнулся Лёха.
– Клинскую кадриль ланце! – вспомнил Терентий.
– Ребята! – позвал своих Кулюкиных Фейгель.
И оба взошли на крыльцо, а потом все трое исчезли и через недолгое время снова появились, неся свои инструменты. Стоявшие на крыльце посторонились. Тут и отступающий отряд при виде гигантских гуслей приостановился. Обычная реакция. Хотя все касплянцы видели этот инструмент не раз и слышали. Но невольное любопытство арфа всегда вызывала. Музыканты встали в сторонке от крыльца. Федька пробежался пальцами по кнопкам яркого небесно-голубого баяна с надписью «Братья Киселевы. Тула». Колька положил подбородок на деку скрипки и попробовал смычок. Фейгель пристраивался у своей арфы. И вдруг резко провел рукой по струнам.
Вмиг стало очень тихо. Все замолчали. Даже черный петух на дворе Дюрги. И Галльский Петух тоже.
Захарий Фейгель передернул плечами, как бы вскидывая черные крылья, дернул бородой, клюнул воздух, все бледное лицо его перекосилось, глаза заморгали, губы затряслись – этот его всегдашний тик тоже вызывал удивление народа, и еще через миг музыка родилась на этом дворе на угоре с желтыми цветами, с серебряным тополем, в некотором отдалении от льющейся среди лугов речки Каспли.
Но что это была за мелодия. Вовсе не кадриль! А что-то вроде гимна какого-то. Собравшиеся брови сводили к переносицам, стараясь, разобраться. И вдруг кто-то выкрикнул из комсомольцев:
– «Вперед, заре навстречу»?! Наш марш?!
Но Тройницкий на воскликнувшего грозно прикрикнул:
– РАПМ уже выразил свой протест! Это неметчина, похожая на «Боже, царя храни»!
– А товарищ Рапм сам немец? – переспросил тот комсомолец.
– Это не один, а много товарищей! – драл горло, стараясь заглушить музыку, Тройницкий. – Российская ассоциация пролетарских музыкантов!
– А мы музыканты крестьянские, туда-сюда! – невозмутимо восседая на принесенном по приказу бабы Устиньи Сережкой стуле, белея зубами в черной бороде отвечал Фейгель, продолжая насылать своими длинными крепкими пальцами волны странных звуков на собравшихся. Братья Кулюкины не отставали.
– Требую прекратить! Этот политический маневр! Контрреволюционный выпад! Троцкистский уклон.
– Музыке все равно, туда-сюда, – отвечал ему Фейгель, сумрачно синея озерными еврейскими касплянскими глазами.
Музыка внесла раскол и замешательство в ряды комсомольцев. Кто-то недоумевал: как же так, это ведь гимн ВЛКСМ?! Тройницкий вновь ссылался на товарищей РАПМа. Ему эти сведения передали недавно из обкома, запретив исполнять гимн на собраниях.
– А и то правда! – воскликнул Терентий. – Вроде «Боже, храни»!
И он сдуру – захмелел уже – начал козлиным голосом подпевать:
– …ца-а-рствуй нэа слэа-а-а-фу… нэа-а-а слафу нэ-а-ам!.. – Он закашлялся. – … нэа страх врагам! Цэ-а-арь прэ-а-авославный… – Снова зашелся в кашле.
Но тут вдруг его поддержал бабский голос. Все глянули с каким-то неподдельным ужасом. Это из окна высунулась белая, как привидение, баба Алёна. Голос у нее был не так силен, но неожиданно ясен, чист, хотя и дрожал. И она пела:
Боже, Царя храни!Славному долги дниДай на земли!Гордых смирителю,Слабых хранителю,Всех утешителю —Всё ниспошли!Правда, поначалу совсем не попадала в такт музыке, да и музыка-то была все-таки другой, зря этот РАМПа или как его… донос строчил. Но разве устоишь, когда всю страну проняло недержание. И музыканты понемногу начали сами сбиваться да и вскоре пошли за бабкой Алёной, не умолкавшей, хотя кто-то сзади ее дергал, пробовал оттащить от окна. Но она вцепилась в подоконник и пела:
ПерводержавнуюРусь православную,Боже, храни!Царство ей стройное,В силе спокойное!Все ж недостойноеПрочь отжени!Лёха Фосфатный с Толиком Оглоблей захохотали.
– Слышь, Глебчик! Отженись от нашего мероприятия! Не нужон тут еще жених. Свой имеется!
– Прочь отженись!
И бабку Алёну наконец утащили. Музыканты перестали играть, весело переглядываясь.
– Что ж! – крикнул Тройницкий с утроенной силой. – Смеется тот, кто последний. А этот акт белогвардейской агитации вам зачтется по первое число. Попомните еще! И не раз пожалеете об этом глумлении над святынями советской власти и о своем подлом пособничестве. Все! Все!
И он махнул Галльскому Петуху, и тот поднял трубу, затрубил. Отряд двинулся со двора кулацкого.
– Куды ж вы? А кадриль? Прошка, подь сюды! Поверчу тебе, покружу! – закричал Лёха Фосфатный.
И музыканты и в самом деле заиграли клинскую кадриль. Может, даже ланце.
15
О пении «Боже, царя храни» на свадьбе в Белодедово на следующий день знала вся Каспля. Событие обрастало подробностями. Говорили о грандиозной драке, побоище с дрекольем, ножами и маузером, выхваченным Тройницким. О том, что гости пели хором «Боже, царя храни» под музыку Фейгеля и его Кулюкиных, а пьяный кулак Дюрга палил из обреза сперва в воздух, а потом по комсомольцам. И то случилось неспроста. Давно ходили слухи об интервенции то ли со стороны Англии, то ли Франции, а может, опять неуемной Германии. Интервентов ждали. Многие – с надеждой. Потому, что они должны были ликвидировать колхозы, налоги, паспорта, выпустить из лагерей сидельцев ни за что, священников, которые смогут снова служить в храмах. Церквям вернут все отнятые ценности. И снова крестьянин начнет себе пахать, да сеять, да жать, косить луга, ездить на ярмарки и торговать сметаной, творогом, хлебом, яблоками, лошадьми, телятами. Земля-то, она добрая, отзывчивая, даже такая скудная, как смоленская. Хоть и говорили даже в былинах: смоленские грязи – а все равно трудолюбивым рукам она дает многое: и хлеб, и лен, и картошку, не говоря уж о капусте, огурцах, репе. Сказывают, до Смутного времени, до анчихриста того Гришки Отрепьева, смоленский крестьянин куда как зажиточен был. Средняя семейка володела несколькими лошадьми, коровами, десятком овец, множеством птицы. На смоленском торгу все находило сбыт, там же немец всегда крутился, литва, поляк, и меха, мед, творог, молоко, зерно все грузили на кораблицы и подводы и увозили восвояси, кто до Киева и даже дальше, кто до Риги, кто в Литву, кто в Польшу.
А как явился на Русь анчихрист тот Отрепьев, так и подрезал крестьянину смоленскому жилы-сухожилия. Так и начала запустевать земелька наша. Покатился голым камнем голод. И большевики его наддали тараном.
Чего только ни придумывали. Слухи – яркий образчик народного творчества.
Шептали, что Дюрге и его Семену со шкрабом Адмиралом в обмотках пришла депеша, в коей сказано, мол, скоро. Вот оне и забузили. А что? Смоленщина-то вблизях западных соседей. Сразу и ломанутся. Да у них же и техника какая! Железные крепости с башнями и пушками ездиют, огнем поливают и болванками-свинчатками. Да еще еропланы казнь египетскую несут: саранчу, зараженную холерой, крыс, больных тифом, птиц с чумой в клюве. Тут, правда, возникали споры. Мол, как же так? Кому ж оне погубители? Коммунистам с ОГПУ или всему народу? Саранча ж или, к примеру, крыса выбирать не станет, не стребует партбилет?
Говорили, что в березнячке у Дюрги склад оружия, винтовок и пулеметов. А его внуки и внучки по окрестностям уже вывешивают какие-то знаки. Что, мол, тута свои. По нам не бейте.
Сенька как то услыхал в школе, так покатился со смеху.
Но остальным скоро стало не до смеха.
Три дня спустя был замечен направляющийся в кабинет к Тимашуку ансамбль Фейгеля в полном составе. В коридоре они ожидали, входя по очереди. А еще через четыре дня состоялось колхозное собрание, на котором был поставлен вопрос об исключении членов Софии Жарковской и Семена Жарковского за участие в церковно-кулацком мероприятии с пением преступного гимна «Боже, царя храни» и контрреволюционными лозунгами, подрывающими веру людей в колхозы и советские партийные органы и призывающими в прошлое во главе с запятнавшим свою репутацию шкраба Евграфом Изуметновым, в некий монархический религиозный центр Вержавский, сопровождавшемся обильным распитием хмельного напитка, добытого преступным путем самогоноварения, и возложением на главы жениха и невесты венцов, а также проявлением агрессии в отношении комсомольских лиц, пытавшихся образумить зарвавшихся членов колхоза и воспрепятствовать проявившемуся бело-бандитскому куражу вкупе с возобновлением отправления культа, названного вождем мировой революции труположеством, то есть бракосочетанием с трупом, что является омерзительнейшей гадостью…




