Род из тени

- -
- 100%
- +

Глава 1. Склад, драка, Тень
Последний мешок пошёл тяжело: сахар к ночи отсырел снизу, у самой земли, и мешковина липла к рукавицам. Ярослав довернул его на плече, снёс по сходням и уложил на подводу в общий ряд, стык в стык. Возчик тронул сразу, не дожидаясь, пока поднимут задний борт; мешки качнулись и легли плотнее. Колёса взяли грязь двора с чмоканьем, у ворот подвода накренилась на колдобине и выправилась, и двор за ней сразу стал тихий — только дождь перебирал по навесу над рампой.
Сахар шёл в мешках по шесть пудов. С утра штабель их стоял под самую балку; грузили дотемна и после темноты, при фонарях — сахар уходил на станцию, к ночному товарному, — и к двенадцатому часу штабель сошёл на нет. Спина помнила его весь — широкой тёплой полосой от шеи до поясницы.
Подвод за день ушло одиннадцать. Последнюю, недогруженную, возчик увёл в исходе двенадцатого; артельные развесили рукавицы по своим гвоздям и потянулись к воротам, переговариваясь про воскресенье. Ярослав свои рукавицы сдал приказчику — казённые, под расписку — и пошёл в конторку последним: подённые получали после артельных, так было заведено.
В конторке пахло сургучом и остывшей печью. Ерёмин сидел под лампой над железным ящиком; ящик был о двух замках, и отпирал он оба, хотя второй давно ходил свободно. На стене за его спиной висели счёты со сломанной костяшкой — ими он не пользовался, считал в уме, быстро и без ошибок, за что его на станции уважали и не любили. Деньги он считал сам, слюнявя большой палец, и никому этого дела не передавал.
— Седмица по сорока — два восемьдесят, — сказал он. — И двугривенный сверх, за шестипудовые. Три ровно.
Три бумажных рубля легли на стол — мятые, тёмные по сгибам. Ярослав расписался в тетради, в графе против своей фамилии; подённых Ерёмин вёл списком, и список этот к зиме укорачивался с каждой седмицей. Деньги он сложил вдвое и убрал во внутренний карман куртки, к пятакам.
— Завтра не приходи. — Ерёмин опустил крышку и провернул оба замка по очереди. — У заказчика праздник, погрузки не будет. В понедельник с утра придёт обоз из Калязина, большой, тогда и понадобишься. К шести будь.
Ярослав кивнул. Про праздник он не спросил: в прошлый раз это были именины, в позапрошлый — храмовый день где-то в уезде.
Праздники у заказчика случались всякий раз, как редели обозы. Артельные и в пустой день оставались при складе — мели, перекладывали, сторожили; подённых сбрасывали первыми, и спорить тут было не о чем. Ярослав надел шапку и пошёл через двор.
На воротах, справа от калитки, висела казённая жестянка: двуглавый орёл, под ним литые буквы. «Сокрытие магического дара от регистрации. Статья 47 Уложения. Каторга». Ниже была прибита деревянная дощечка о запрете курить при складах — ту читали, на ту кивали друг другу с цигаркой в кулаке. Жестянку вешали при нём, года полтора назад; с тех пор её раз подкрашивали — орёл держался, буквы по краям поплыли. Приютская наука на этот счёт была короткая: у безродных дар если и случается, то слабый, для казённой службы негодный, а идти с таким записываться — самому становиться на учёт в участке. Не ходил никто, сколько Ярослав себя помнил. В приюте про дар спрашивал только доктор, раз в год, для формы, и отвечать полагалось одно: не замечал. Отводить глаза от таких жестянок Ярослав выучился раньше, чем читать по складам.
У задней калитки, на чурбаке, сидел сторож — старик в тулупе, с оловянной кружкой на колене. Из кружки шёл пар. Полгода Ярослав выходил этой калиткой и всякий раз заставал его на том же месте; имени не знал, разговоров между ними не было — был кивок. Старик кивнул и сегодня, снизу вверх, не снимая рук с кружки. Уже за калиткой, поправляя воротник, Ярослав краем глаза поймал: старик смотрит ему вслед, и смотрит дольше обычного. Мало ли куда он смотрит со своей кружкой. Ярослав поднял воротник выше и не обернулся.
* * *
До ночлежки на Каляевской было полторы версты. Идти можно было двояко. Семёновской — под фонарями, мимо трактира, где в этот час дотлевал последний свет и сипела уставшая гармонь, мимо казённой винной лавки, давно тёмной и запертой на два засова. Либо переулком позади складов: тот срезал с полверсты, но фонарь в нём горел один, у дальнего выхода. Ноябрьская морось стояла в воздухе, почти не падая; сукно на плечах давно набрало воды и село. В ночлежке к его приходу оставалось одно место — у двери, где тянуло по ногам. Полверсты были полверсты. Ярослав свернул в переулок и по всегдашней привычке начал считать шаги — до фонаря их выходило без малого сотня.
Переулок он знал наизусть: глухие задние стены складов по правую руку, забор лесного двора по левую, посередине колея, разбитая ломовиками и залитая теперь дождём до краёв. Днём здесь возили тёс, к ночи не ходил никто.
На восьмидесятом шаге от штабеля пустых бочек отделились трое и встали поперёк.
Стояли они правильно: один в середине, двое по краям, чтобы не обойти ни по стене, ни по забору. Ярослав остановился в пяти шагах. Назад до улицы было дальше, чем им до него.
Ждали его. Среднего Ярослав знал в лицо: Семён Бельчев, по прозвищу Косой, — левый глаз у него с детства глядел мимо собеседника, куда-то за плечо. Семён ходил под купцом Кучеровым с Тверской заставы и выбивал для него то, что Кучеров записывал себе в убыток.
— Тихомиров, — сказал Семён. — Разговор короткий. За Колькой шестьдесят семь рублей. Колька съехал, долг остался. Ты с ним на соседних нарах спал — тебе и закрывать.
Кольку Ярослав помнил: нары через проход, кашель по утрам, разговоры о том, как поднимется с воза и заведёт своё. Съехал Колька молчком, недели три назад, оставив на нарах рваный армяк; по армяку в ночлежке решили, что вернётся. Не вернулся. За что он задолжал Кучерову и когда успел — таких денег Колька в руках не держал ни разу, — этого не знал никто.
— Колька пропал. Недели три как. Куда — не знаю, денег его не видел.
— А это без разницы. — Говорил Семён скучно, глядя правым глазом Ярославу в подбородок. — У Кучерова в книге убыток. Убыток надо закрыть. У тебя нет — ночлежка соберёт. Веселей соберёт, когда поглядит, что бывает за чужой долг.
Ярослав шагнул вбок, к стене, — и опоздал. Сзади его взяли за локти и завернули их назад и вверх; пахнуло луком. Никола — этого он тоже знал, кучеровский, здоровый мужик, дышавший ртом. Третьего разглядеть не успел: тот остался за спиной, у бочек, и только переступил там с ноги на ногу.
— Не серчай, — сказал Семён и вынул руки из рукавов. Помял правый кулак в левой ладони, примерился глазом, куда бить. — Работа.
Бил он под левое ребро, в одну точку, трижды, с расстановкой — так доделывают к сроку начатую работу. На третьем ударе ребро отозвалось внутрь, в самое дыхание, и считать Ярослав бросил. Дальше был удар в живот; воздух вышел весь, Никола разжал руки, и Ярослав встал на четвереньки в лужу. Последний пришёлся в лицо, сбоку, вскользь по скуле, и опрокинул его набок. Шапка слетела и легла в грязь донцем кверху.
Он лежал щекой в воде и видел перед собой сапоги Семёна — добротные, с калошами. Удары он знал, ими в приюте мерили старшинство, и не от ударов сейчас стыла у него шея — от счёта, который сходился сам собой, без его участия: за подёнщика-сироту не вступится никто. Мёртвых безродных тверская полиция подбирает по утрам походя, между прочим дел; на такого мёртвого в участке уходит одна строка в журнале, а дальше — дальний угол Смоленского кладбища, яма без отпевания.
— Нет у меня шестидесяти семи рублей, — сказал Ярослав в сапоги. Губы слушались через раз.
— Знаю, — сказал Семён сверху. — Полежи до воскресенья. К воскресенью дойдёт до кого надо.
Сапог с калошей поднялся из лужи — неторопливо, примериваясь.
Ярослав лежал лицом в воде. Вода пахла гнилью и керосином. Одно стояло в нём плотно, ниже всяких слов, — не умирать в этой грязи.
* * *
Внутри лопнуло.
Просто было — и стало по-другому, без перехода. Из груди вверх пошла волна холода. Зубы свело так, что заломило в висках; во рту встал привкус железа, густой, тяжёлый, — он шёл не от разбитой скулы, а глубже, от самого горла. Кожа на затылке сделалась сухой и холодной.
Керосиновый фонарь горел в двадцати шагах, у выхода на улицу. Когда холод дошёл до глаз, фонарь потускнел — света в нём стало меньше, как в комнате, где лампу прикрыли ладонью. Ветер был ни при чём: морось висела не шелохнувшись. Темнота у стен складов сгустилась, прижалась к доскам, потом сошла с обеих сторон в середину переулка и накрыла сапоги Семёна.
Наверху кто-то начал слово и не договорил.
Дальше темнота встала вся, разом и до конца, и вместе с ней встала тишина. Не стало мороси, не стало голосов; остался один его собственный выдох, короткий, у самого лица.
* * *
Темнота сошла так же, как встала, — ровно, без толчка. Фонарь у выхода прорезался жёлтым; вернулась морось; стало слышно, как течёт вода в жёлобе на углу склада. Ярослав стоял на четвереньках в луже и не помнил, сколько так простоял.
Он поднялся, держась за стену. Переулок был пуст. Фонарь у выхода горел как горел, жёлто и слабо; до него оставалось шагов двадцать — недосчитанных.
Грязь между стенами лежала гладкая, набухшая: ни следов, ни вдавлин от каблуков — как если бы трое сюда не входили вовсе. Штабель пустых бочек стоял как стоял. Ярослав позвал: «Семён». Вышло сипло, в четверть голоса. Позвал ещё раз, громче. Из переулка не ответили, с улицы тоже.
Он поднял из грязи шапку, отжал её обеими руками и надел. Провёл языком по зубам. Железо держалось, густое, но крови не было: скула саднила снаружи, а вкус шёл изнутри, из горла, и слюна его не разбавляла. Под левым ребром при каждом вдохе поворачивалась тупая игла; к утру там нальётся синяк во всю ладонь. Он прислонился лопатками к мокрым доскам и стал считать, потому что больше делать было нечего.
Что стало с троими в той темноте, он не видел. В памяти между сапогом над лужей и жёлтым фонарём лежал провал, гладкий, без единого шва — сколько ни води по нему, зацепиться не за что.
Он перебрал остальное по порядку, как перебирал бы выручку. Трое стояли — троих нет. Фонарь гас, и гас он до того, как темнота встала вся: это Ярослав видел сам, со своей лужи. Холод шёл из-под грудины, вверх, и железо во рту поднялось вместе с ним.
Сделал это он. Больше в переулке было некому. В нём магия — и не Искра, про которую в приюте говорили сквозь зубы: Искра не гасит фонарей и не убирает с земли троих взрослых мужиков. Жестянка на воротах Ерёмина писана теперь про него. За сокрытие — каторга. А кого берут на живом деле, на месте, — про тех на жестянках не пишут: вешают без суда, это знала вся Тверь. Позапрошлой зимой за такое вешали одного на плацу за казармами; ходили смотреть целыми артелями, Ярослав не пошёл, а из тех, кто ходил, охотой про это не рассказывал потом никто.
Деньги он пересчитал, не вынимая руки из кармана, наощупь: три бумажных рубля, шесть медных пятаков. Ночлег стоил пятак за ночь; до понедельника выходило три пятака, если без бани. Билет до Москвы вторым классом стоил пять рублей. До Бежецка — рубль шестьдесят, и в Бежецке у него было ровно столько же своих, сколько здесь, — никого. Приютская справка — вся его бумага — была просрочена на два месяца: продление стоило полтинника и очереди в участке, и он всё откладывал до тёплого времени. А на станции у кассы бумагу спрашивают раньше денег.
Часов у него не было. На путях за складами прогудело депо — по гудку выходило, что от расчёта у Ерёмина прошло никак не больше часа. Час назад весь его счёт был про понедельничный обоз.
* * *
Со стороны вокзала по переулку шли шаги — женские, некрупные, и шли не таясь, серединой.
Ярослав отжался лопатками от стены. Бежать было некуда, да и ноги держали вполсилы.
Женщина вышла на свет фонаря и остановилась шагах в пяти. Серая суконная шинель без знаков различия. Тёмные, почти чёрные волосы, убранные на затылке простым узлом; у виска выбилась прядь, и морось сидела на ней мелким седым бисером. Лицо бледное, брови тёмные; глаза светло-серые, светлее лица. Над правой бровью — старый шрам, в палец длиной, давно заживший. Руки она держала в карманах шинели.
Смотрела она не в глаза. Прошлась по нему сверху вниз: плечи, грудь, руки. Руки у Ярослава дрожали — он увидел это вместе с ней; сжал кулаки, но дрожь ушла выше, в локти. Она дождалась, пока он поднимет голову, и только тогда шевельнулась.
Она вынула правую руку из кармана. На ладони лежал металлический футляр в ладонь величиной, с круглой стеклянной шкалой; по латуни корпуса сидели капли. Стрелка за стеклом стояла в красном секторе, у правого края, и не дрожала.
— Прибор магнадзора. Тип третий, выпуск восемьдесят первого года, — сказала она и повернула шкалу к Ярославу. Голос был негромкий и ровный. — Инспектор имперского магнадзора Варвара Строгова.
Ярослав смотрел на стрелку. Что и в чём она мерила, он не знал; красный сектор объяснял себя сам.
Она убрала прибор и повела подбородком влево — на боковой лаз между двумя мусорными ящиками, куда свет фонаря доставал самым краем.
— Посмотрите туда. Подойти можете.
Ярослав подошёл, держась ближе к стене. Вышло восемь шагов; он сосчитал их, не думая, — так же, как дышал. В лазу, на куске рогожи, лежал человек в форменном: серое сукно, синие петлицы; фуражка валялась рядом, донцем в грязи. Возле фуражки лежали форменные перчатки, сложенные одна на другую. Лицо у человека было спокойное. Грудь под сукном ходила — мелко, но ходила.
— Агент магнадзора, — сказала Варвара за его спиной. Она осталась стоять, где стояла. — Шёл арестовать вас. По уставу он успевал минут на пять раньше меня. Я задержала его — примерно на полчаса.
Ярослав обернулся. Руки её снова были в карманах.
— Считайте со мной, — сказала она. — Через полчаса он очнётся и доложит в участок. Через час по губернии уйдёт телеграфная тревога. Через шесть часов вас будут искать по дорогам. Через сутки найдут. Это расписание, оно не моё, я его только знаю наизусть.
Ярослав молчал. Считать тут было нечего — счёт был готовый, её. Во рту снова густело железо, и он сглотнул, чтобы не так стояло в горле.
Она качнула головой в сторону лежащего.
— Этого я выключила — это я могу. Вас таким способом выключить нельзя. Поэтому ловить не буду. Предлагаю поговорить.
Больше она не прибавила ничего.
Она повернулась и пошла к выходу из переулка, не оглядываясь. Шла она по той же грязи, что и все, но шаг у неё не сбивался, и полы шинели тяжело качались в такт. У фонаря она не замедлилась — свернула на улицу, и серое сукно в мороси стало почти белым.
Человек на рогоже дышал ровно и просыпаться не спешил. Где-то за складами, на путях, коротко свистнул маневровый и стих.
Ярослав отлепился от стены. Ребро отозвалось, шапка сидела мокрым обручем, в кармане под ладонью лежали три бумажки и шесть пятаков. Он пошёл следом, сам не зная зачем, — считая шаги до фонаря.
Глава 2. Полчаса
От переулка шли молча, дворами — два квартала, если мерить по-складски, от угла до угла. Дом оказался доходный, о трёх этажах, с чёрным ходом со двора. На лестнице Варвара спички зажигать не стала; поднимались в темноте, и Ярослав считал ступени: тринадцать, площадка, ещё тринадцать.
Дверь Варвара отперла со второго оборота и вошла первой. Спичка нашлась у неё в кармане сразу; лампа на столе занялась с одного раза, и фитиль она подкрутила до среднего огня, не выше.
Комната была съёмная, об одном окне, и окно занавешено плотным. Обои в мелкий рисунок выцвели до общего серого; у двери на них остался тёмный прямоугольник от чьей-то снятой рамки. Посередине стол, при нём два стула друг напротив друга. В дальнем углу кресло с продавленным сиденьем; на сиденье лежал холщовый свёрток, увязанный бечевой крест-накрест. Второй угол отгораживала ситцевая занавеска на верёвке, за ней угадывался рукомойник. Печь стояла холодная, заслонка задвинута — топили тут давно, воздух был нежилой. Над дверью висели чугунные часы; маятник у них шёл ровно, с тяжёлым низким стуком, и стрелки показывали без четверти час.
— Сядьте, — сказала Варвара и указала на стул спиной к окну. Сама села напротив, ближе к лампе, и положила перед собой папку в синей обложке.
Ярослав сел. Стул скрипнул и встал. С мокрого сукна на пол сошла первая капля, за ней вторая.
Пока Варвара развязывала тесёмки, он слушал часы. Маятник бил мерно; Ярослав сверил его с собственным дыханием и сосчитал: двенадцать ударов выходило на минуту. В переулке она сказала — через полчаса. От этого получаса, если считать честно, оставалось меньше двадцати минут.
— Ярослав Тихомиров, — прочла Варвара, не поднимая головы. — Семнадцать лет. Воспитанник Тверского сиротского дома при Покровской церкви. Выпущен в шестнадцать, с формулировкой «на вольные хлеба». Полтора года подёнщик на грузовых складах, последний год — у купца первой гильдии Ерёмина. Записей о даре нет. Приводов нет. Болезней у приютского лекаря не зарегистрировано. — Она перевернула лист. — Что-нибудь неверно?
— Всё верно.
Формулировка про вольные хлеба стояла и в его собственной справке, слово в слово. Казённые бумаги, выходило, писались под одну копирку — что в Твери, что в Москве.
— Хорошо. Справка об этом хранится у меня в кабинете, в Москве. Тверское отделение магнадзора о ней не знает и не узнает.
Листов в папке было немного, но каждый сидел на своём месте: она находила нужное, не ища.
Из папки она вынула сложенный вчетверо лист и развернула его поверх остального. Это была печатная карта города с пометками от руки; по карте стояли чернильные точки, обведённые кружками, — десятка полтора.
— Полгода назад прибор начал брать в Твери фоновую утечку. Слабую, неклассифицированную. Маги её не чувствуют. В рапортах её списали на статистический шум — я эти рапорты читала. Я нанесла всплески на карту. — Палец её пошёл по точкам, без спешки. — Склад Ерёмина. Ночлежка на Каляевской. Хлебная лавка на Семёновской. Колодец во дворе. Кладбище. Все точки — в радиусе четырёхсот шагов от вас. А вот эта, — палец остановился, — стоит над вашей койкой.
Ярослав смотрел на карту. Точки лежали по его дорогам, как гвозди по половице: где ходил, там и вбито. Радиус в четыреста шагов он примерил на память — до лавки и до колодца сходилось шаг в шаг. Кладбище в ряд сперва не легло, потом легло: мимо ограды шла дорога на дальние огороды, где он копал по осени за хлеб.
— Я этого не делал.
— Знаю. Она идёт из вас сама, без вашего участия и без вашего ведома. Полгода, тонкой струйкой. — Варвара сложила карту по старым сгибам. — Приборов, которые её берут, в губернии два. Один вы видели у меня. Второй — в переулке, во внутреннем кармане у человека на рогоже. Мы оба шли по своим записям. Каждый по-своему.
— А сегодня?
— Сегодня около полуночи стрелка ушла в красный сектор и простояла там двадцать секунд. — Она сказала это тем же голосом, каким читала досье. — По шкале это очень сильно. Обычный всплеск у зарегистрированного мага — доли деления. Ваш выжал шкалу до упора и держал. Инспектор без прибора при этом прошёл бы в десяти шагах и ничего бы не заметил: у вашей магии есть особенность. О ней позже. Сейчас важно другое.
Она закрыла папку и положила на неё ладонь.
— Это та магия, которой в этой империи официально нет триста лет. Её носители подлежат повешению без суда. Не каторге. Виселице.
Под левым ребром повернулась игла — сама, без глубокого вдоха. Во рту с вечера так и стояло железо; теперь оно сделалось гуще.
Маятник ударил четыре раза, прежде чем Ярослав сказал:
— На жестянке написано — каторга.
— Жестянка про общую сорок седьмую статью. Про эту магию порядок отдельный, быстрее и тише, и на ворота его не вывешивают. В приютах о нём тоже не рассказывают. — Она подвинула лампу в сторону, и света на них двоих стало поровну. — Теперь арифметика. Считаю от переулка. Через полчаса он очнётся. Через тридцать пять минут будет в участке. Через час по губернии уйдёт телеграфная тревога: разыскивается носитель проклятой магии, мужской пол, семнадцать лет приблизительно, район Бельчевского переулка. Через шесть часов вас ищут по дорогам. Через двенадцать из Москвы выезжает следователь. Через сутки вас находят. Вешают за городом, в овраге за Смоленским кладбищем, без отпевания.
Про овраг Ярослав не знал. До остального дошёл в переулке сам, без цифр. Шесть часов на дороги он всё же проверил про себя: до Бежецка своими ногами — восемь, разъезды поспевают раньше. Счёт выходил не в его пользу с любого конца.
— От этого получаса, — сказал он, — осталось минут пятнадцать.
Варвара подняла на него глаза. Смотрела недолго, один удар маятника.
— Четырнадцать. Хорошо, что вы считаете. Дальше пойдёт быстрее.
* * *
Стрелки прошли час ночи. Маятник отбивал свои двенадцать на минуту, и счёт Ярослав перевёл с получаса Хвостова на другой остаток — тот, что до поезда.
— Ночной поезд на Москву уходит в два двадцать. Билет второго класса, на два места, у меня. — Она достала из-за пазухи шинели узкий пакет, перевязанный шпагатом, и положила на стол, не раскрывая. — Здесь документы. С этой ночи вы Ярослав Калужский, сын мелкого служащего из Калуги. Дар проявился поздно. В Москву направляетесь по льготной квоте.
— Куда именно?
— В Императорскую Академию Магических Искусств. Я вас туда устрою.
— Безродного возьмут?
— По льготной квоте берут и безродных, для того она и заведена. Ваше дело — камень и молчание.
Маятник отбил три удара. Ярослав ждал продолжения; оно пришло тем же порядком, каким она читала досье, — по пунктам.
— По бумагам ваша стихия — свет. Слабая Искра. Камень-индикатор на вступительном испытании покажет ровно это; как — я научу. Условия такие. Не светиться. Не дерзить аристократам. Не отвечать на провокации, какими бы они ни были. Задача первого года — быть незаметным. Со мной встречаетесь тайно, место назначу. Через год поговорим о том, что дальше.
Пакет лежал между ними. Шпагат на нём был затянут так же, как бечева на свёртке в кресле, — одной рукой.
Ярослав перебрал сделку с изнанки, как перебирал бы расчёт у Ерёмина: что она кладёт и что берёт. Клала она поезд, бумаги, Академию и своё молчание. Что она с этого берёт — в столбике не стояло вовсе.
— Зачем вам это?
Пауза вышла заметная: маятник успел ударить трижды. Лицо её не двинулось ни на волос.
— У вас редкий дар. Империя теряет таких. Меня это раздражает.
Ответ был заготовлен заранее, как тот свёрток в кресле, и заготовки своей Варвара не прятала: сидела прямо, ждала следующего вопроса. Вранья в сказанном не было — было оно только короче правды, а насколько короче, Ярослав смерить не мог.
— А если откажусь?
Она качнула головой на часы над дверью.
— Его зовут Илья Хвостов. Тверское отделение магнадзора, шесть лет выслуги. Ходит в красных носках: жена связала, и он считает их везением. Не дурак, но устав исполняет буква в букву, а форма рапорта обязывает его указать, что он был оглушён неизвестным лицом. Дальше рапорт живёт своей жизнью. Её я вам уже рассказала.
— Он видел меня?
— Лица — нет. Но записи он вёл те же полгода, что и я, и складывать умеет. Отсюда в тревоге будет возраст. Приблизительный.
По счёту Ярослава получас в переулке к этой минуте вышел весь. Где-то там человек в красных носках открывал глаза в грязи между мусорными ящиками; минуты, которые отбивал маятник над дверью, шли теперь в его рапорт — по двенадцать ударов каждая. Носки запомнились лучше выслуги.
— Почему вы его не убрали совсем?
Вторая пауза была короче первой — удар и ещё половина удара.
— Потому что я инспектор магнадзора, а не уголовница. Хвостов выполнял свой долг.
Прозвучало правдой. Не всей — но взвешивать остаток было не на чем, и Ярослав задал вопрос, который считал с самого досье:
— Полгода наблюдения. Карта. Эта комната, снятая заранее. Если меня можно было просто сдать — зачем всё это?
— Считайте, что я не верю в смертные приговоры по отчётам, не подтверждённым лично. Я предпочитаю смотреть в глаза.
— Это не ответ.
— Это всё, что вы получите сегодня.
* * *
Из папки она достала чистый казённый лист с отпечатанной шапкой и развернула его к Ярославу. Перо и дорожную чернильницу с завинченной крышкой выставила из кармана шинели; крышку отвернула сама. Чернила были свежие, не загустевшие.
Лист был с двуглавым орлом в шапке — тем же, что на жестянке у Ерёмина, только оттиснутым чище. Ярослав прочёл его дважды. Добровольное согласие сопровождать инспектора В. И. Строгову в столицу для рассмотрения вопроса о магических способностях. Ниже — место для подписи и число.



