- -
- 100%
- +
— Борис, — сказала она. — Давайте я поднимусь к вам. Такие вещи по телефону не решаются.
— Отлично! — обрадовался он. — Я на террасе. Уже смотрю, куда ставить факелы.
* * *
Две недели назад, на первой встрече по смете, Борис трижды поменял меню, дважды — количество гостей и один раз — город, в котором живут его партнёры, потому что перепутал, кто из них откуда. Потребовал устриц. В октябре. Агата объяснила, что устрицы бывают и в октябре, но не те, которые он имеет в виду, и что если он хочет, чтобы партнёры запомнили ужин, лучше пусть запомнят его вкусным, а не дорогим. Борис посмотрел на неё так, будто она предложила ему пойти пешком, и согласился на местную рыбу. Вечером того же дня Агата вписала в свой блокнот одно короткое слово.
Терраса была прекрасна. Агата признала это сразу, как только вышла из лифта: деревянный настил, стеклянное ограждение, весь город внизу, как рассыпанная мелочь, и над рекой — длинная полоса заката, которая через полчаса должна была погаснуть. Летом здесь, наверное, хотелось жить.
В октябре здесь хотелось надеть второй свитер.
Борис стоял у ограждения в расстёгнутом пальто и показывал руками, где будут столы. Он был крупный, широкоплечий, с короткой сединой и лицом человека, которому жизнь в основном нравится. Часы у него на руке были золотые и большие, и это была, пожалуй, единственная вещь в нём, которая хотела, чтобы её заметили. Всё остальное просто занимало много места: голос, жесты, смех.
Рядом с ним с несчастным видом стоял управляющий отелем, щуплый человек в очках, и молчал так выразительно, что Агате стало его жалко.
— Вот! — Борис раскинул руки. — Скажите, что я не гений.
— Вы не гений, — сказала Агата.
Управляющий кашлянул в кулак, и Агата могла бы поклясться, что это был смешок.
Борис повернулся к ней. Посмотрел внимательно, с интересом человека, которому давно никто не говорил «нет» в лицо, и он забыл, как это звучит.
— Объясните.
— Охотно. — Агата достала из папки план отеля, который всегда возила с собой на площадку, и развернула его на перилах. — Терраса рассчитана на двадцать пять человек. Не я придумала, так написано в документах вашего же отеля, которые подписывала пожарная инспекция. Выход отсюда — один лифт и одна лестница. Если сорок два человека, половина из которых выпила, захотят спуститься одновременно, у вас будет давка на лестнице шириной в метр десять.
— Мы предупредим, чтобы не спускались одновременно.
— Борис, вы когда-нибудь пробовали предупредить сорок человек после третьего тоста?
Он открыл рот и закрыл его.
— Дальше, — продолжала Агата. — Факелы на деревянном настиле. Обогреватели газовые, их у отеля четыре, а нужно восемь, и газовые баллоны на террасе нужно согласовывать со службой безопасности здания. Фейерверк в черте города требует разрешения, которое не выдают за два с половиной часа, а без разрешения его запустит только тот, кто хочет познакомиться с полицией поближе. И шесть человек из администрации, которым ваш шеф должен прямо сейчас найти шесть порций говядины, а говядину он заказывал позавчера, ровно на тридцать шесть.
— Я всё оплачу, — сказал Борис. — Любые расходы. Двойной тариф. Тройной. Сколько нужно.
Вот оно, подумала Агата.
Деньги Агата начала зарабатывать в пятнадцать: в костюме зелёного динозавра, на детских праздниках, по субботам. Динозавр был тяжёлый, жаркий, с хвостом, который сносил со столов стаканы с соком, и платили за него столько, что хватало на проездной и одну пиццу. Зато за эти субботы она узнала о праздниках всё: что дети плачут от громкой музыки, что родители ссорятся на кухне, пока дети задувают свечи, и что самые щедрые заказчики чаще других говорят «я всё оплачу».
Фразу «я всё оплачу» она с тех пор слышала столько раз, что могла бы составить словарь интонаций. Были весёлые «я всё оплачу», были снисходительные. Были те, что звучали как «я тебя купил». Был один особенный голос, от которого у неё до сих пор холодели пальцы: бывший муж произносил эти слова очень мягко, почти нежно, и только через несколько лет брака Агата поняла, что каждый раз после них из её жизни что-нибудь исчезало. Сначала — право выбирать ресторан. Потом — право выбирать, когда работать. Потом — работа.
Голос Бориса был другим. В нём не было ни снисходительности, ни нежности. В нём была искренняя, почти детская уверенность, что деньги — это универсальный ключ, просто кто-то забыл ему об этом сказать.
— Борис, — сказала она спокойно. — Вы можете оплатить официантам переработку, и я с радостью выставлю вам за это счёт. Вы можете оплатить шефу ночную смену. Но вы не можете оплатить, чтобы на террасе на двадцать пять человек поместились сорок два. И чтобы пожарная лестница стала шире. И чтобы говядина, которой нет, появилась в холодильнике. Время, люди и безопасность задним числом не покупаются. Их можно только спланировать заранее.
Пауза была длинной. Закат над рекой стал из оранжевого малиновым.
— Вы мне отказываете, — сказал Борис. Не обиженно — с каким-то даже удивлением, как будто нашёл в собственном отеле комнату, о которой не знал.
— Я вам отказываю в том, что опасно. А теперь давайте я скажу, что можно.
* * *
Можно оказалось больше, чем он ожидал.
Аперитив — на террасе, но только на сорок минут, только для тех, кто захочет, и с ограничением по количеству: управляющий выставит у лифта сотрудника со списком. Пледы — в отеле их нашлось сорок. Четыре электрических обогревателя вместо газовых: их можно поставить без согласований, они слабее, но и гореть нечему. Никаких факелов. Вместо фейерверка — подсветка ограждения тёплым светом, которую Даниил брался смонтировать за час из того, что было в машине.
Ужин — внизу, в зале, как и планировалось. Шесть человек из администрации — да, но за отдельным столом у окна, который можно накрыть за двадцать минут. Шеф, которого вызвали на террасу, выслушал вопрос про говядину, долго смотрел на реку и сказал, что у него есть утка на завтрашний бранч, восемь порций, и что если господа из администрации не будут возражать против утки, то он не будет возражать против того, чтобы завтрашний бранч начался с омлета.
— Они не будут возражать, — сказал Борис. — Я им сам скажу.
— Нет, — сказала Агата. — Вы им ничего не скажете. Им принесут утку, и они решат, что так и было задумано. Если вы предупредите, они решат, что им досталось то, что осталось.
Борис посмотрел на неё долгим взглядом. Потом расхохотался — раскатисто, от души, так, что управляющий вздрогнул.
— Где вы были раньше? — спросил он. — У меня было три организатора за последний год. Все говорили «да, конечно», а потом всё горело.
— Я была на других мероприятиях, — сказала Агата. — Там тоже говорили «да, конечно».
* * *
Лифт сломался в шесть сорок.
Не драматически, без искр и без застрявших людей, — просто встал между вторым и третьим этажом с тележкой, на которой ехали ящики с бокалами для аперитива, пледы и два электрических обогревателя. Управляющий вызвал лифтёра. Лифтёр обещал быть через сорок минут. Аперитив начинался через пятьдесят.
Агата стояла у дверей служебной лестницы и считала. Бокалы можно было взять с банкетного этажа, их хватало. Пледы — в шкафу на шестом. Обогреватели оставались в лифте, и без них сорок минут на террасе превращались в упражнение по выживанию для людей в вечерних платьях.
Второй комплект обогревателей лежал в подсобке на первом этаже. Шесть этажей вверх. По лестнице шириной в метр десять.
— Даниил, — сказала она в рацию. — Нужны двое на первый этаж. Обогреватели, наверх, по лестнице.
— Двое — это я и Маша, — ответил Даниил. — Остальные на рассадке. Маша, если честно, не донесёт.
— Маша донесёт, — сказала Маша в ту же рацию с другого конца отеля. — Маша на каблуках, но злая.
Агата уже собиралась ответить, что Маша останется на рассадке, когда дверь служебной лестницы открылась и мимо неё прошёл Борис. Без пальто, в рубашке с закатанными рукавами.
— Где подсобка?
— Борис, это не ваша…
— Подсобка в моём отеле. — Он уже спускался. — Значит, моя.
Агата пошла за ним, потому что больше ничего не оставалось.
В подсобке, кроме обогревателей, обнаружились двое молодых парней из ресторанной смены, которые прятались там с телефонами, и Борис не стал на них кричать. Он сказал: «Ребята, помогите, а?» — таким тоном, будто просил соседа подержать дверь, и через минуту все четверо уже несли наверх тяжёлые коробки: двое парней, Даниил, прибежавший снизу, и Борис.
Он нёс самый тяжёлый. Нёс молча, тяжело дыша на четвёртом этаже, остановился на пятом, вытер лоб рукавом дорогой рубашки и пошёл дальше. На шестом обернулся к Агате, которая поднималась следом с двумя пледами в руках, и сказал:
— Теперь я понимаю, почему вы против сорока двух человек на этой лестнице.
— Это обогреватель, — сказала Агата. — Люди тяжелее.
— Люди хотя бы сами идут.
— Не после третьего тоста.
Он засмеялся на лестничной площадке, и смех гулко покатился вниз по пролётам, до самого подвала.
* * *
Пока партнёры поднимались на террасу, Агата стояла у служебного входа с рацией и видела, как Борис здоровается со швейцаром. Не кивает — здоровается: за руку, по имени, спрашивает про сына, который, судя по ответу, поступал куда-то в этом году и поступил. Потом так же, по имени, — с девушкой на ресепшене и с охранником у лифта. Агата за годы в профессии видела десятки владельцев, которые знали своих сотрудников только по должностям. Этот знал по именам. Это ничего не доказывало. Но запоминалось.
На террасе, у стеклянного ограждения, Борис нашёл её через двадцать минут — с бокалом, который, похоже, держал для вида.
— Можно вопрос? — сказал он. — Почему вы первым делом спросили про лестницу? Не про бюджет, не про меню. Про лестницу.
Агата посмотрела вниз, на город.
— Потому что однажды я была на свадьбе, где в зале погас свет, — сказала она. — Не я организовывала, я была подрядчиком. Двести человек, одна дверь, и никто не знал, где второй выход. Ничего не случилось. Просто три минуты все стояли в темноте и толкали друг друга. Я тогда поняла, что красивое и безопасное — это две разные сметы. И первую можно урезать, а вторую нельзя.
Борис помолчал.
— У меня в отеле на каждом этаже по два выхода, — сказал он. — Я проверял, когда покупал.
— Я знаю. Я тоже проверила, когда вы покупали меня.
Он засмеялся и тут же осёкся, будто понял, что она пошутила лишь наполовину.
— Я покупал вашу работу, — сказал он.
— Тогда вы купили лучшее, что у меня есть, — ответила Агата. — Остальное не продаётся.
Ужин прошёл хорошо. Партнёры из двух часовых поясов кутались в пледы на террасе, фотографировали город, восхищались подсветкой и говорили Борису, что «у них так не умеют». Чиновники ели утку и хвалили шефа. Один из них, пожилой и очень серьёзный, сказал, что утка — его любимое блюдо и что он не ел такой с тех пор, как умерла жена. Агата слышала это, проходя мимо, и подумала, что ни один план в мире не учитывает таких вещей.
Маша прошла мимо неё в половине десятого с подносом пустых бокалов и шепнула: «Он сам таскал?» Агата кивнула. Маша подняла бровь так высоко, что та почти исчезла под чёлкой, и ушла на кухню.
В одиннадцать Агата сидела в пустом банкетном зале за последним неубранным столом и закрывала смету. Официанты снимали скатерти. Даниил сматывал кабели. За окном снова стало темно и мокро, и подсветки террасы отсюда было не видно.
Борис подошёл, когда она подписывала акт выполненных работ. Сел напротив, не спрашивая разрешения, — что ж, это был его стул в его отеле. Рукава рубашки так и остались закатанными, на манжете темнела полоса от пыльного ящика.
— Вы испортили мне вечер, — сказал он.
Агата подняла глаза.
— Я спасла вам вечер.
— Это одно и то же, — сказал Борис. — Я хотел гениальную идею. А получил хороший ужин. Мне давно никто не говорил «нет» так, чтобы после этого было лучше, чем до.
Ей было что ответить. Можно было сказать что-нибудь острое — про то, что «нет» полезно слышать всем, даже владельцам отелей. Можно было сказать что-нибудь вежливое — про то, что это её работа. Она не сказала ни того, ни другого. Просто кивнула и протянула ему акт.
Он расписался не глядя. Потом всё-таки глянул на сумму, и на лице его мелькнуло что-то вроде уважения.
— Вы не выставили мне тройной тариф.
— Вы его не заработали, — сказала Агата. — Двойной — за переработку людей. Тройной я выставляю только тем, кто кричит на официантов.
Борис встал, собираясь уходить, а потом всё-таки задержался.
— Я ещё вам позвоню, — сказал он. — Не как клиент.
— Звоните как клиент, — сказала Агата. — С клиентами я хотя бы знаю, что делать.
Он ушёл, оставив после себя запах дорогого одеколона и пыли с лестницы.
* * *
Дома, уже за полночь, Агата разбирала сумку и вытащила свой рабочий блокнот — бумажный, в клетку, старомодный, как сказала бы Маша. В нём Агата вела всех клиентов с самого основания агентства: дату, событие, сумму, и в последней колонке — одно слово, своё, для себя, которое никто никогда не видел. «Зануда». «Душка». «Не платит». «Вернётся». Это слово помогало ей через полгода вспомнить человека быстрее любой базы данных.
Напротив сегодняшней даты, напротив фамилии Бориса, в последней колонке ещё с первой встречи, с первого обсуждения сметы две недели назад, стояло её же круглым почерком: «Самодур».
Агата долго смотрела на это слово. Потом взяла ручку и аккуратно, одной ровной линией, перечеркнула его.
И ничего не написала взамен.
Глава 6. Проверке не подлежит
Что скажут о тебе другие, коли ты сам о себе ничего сказать не можешь?
Козьма Прутков. «Плоды раздумья»
Лектор позвонил в шесть пятнадцать и чихнул в трубку так, что Эрика отодвинула телефон от уха.
— Тридцать восемь и шесть, — сообщил он голосом человека, уже составившего завещание. — Я не смогу. Простите. Там все слайды в папке. И текст. Текст хороший. Я над ним два месяца…
— Лечитесь, Олег Михайлович, — сказала Эрика. — Мы что-нибудь придумаем.
Она положила телефон на стол и посмотрела на афишу, висевшую на стене маленького кабинета при лектории. «Два Давида: бронза и мрамор. Флоренция спорит сама с собой». Вторник, девятнадцать тридцать. Сорок два проданных билета. Лекторий центра вмещал шестьдесят, и сорок два для второго вечера сезона было очень хорошо. Отменять было жалко. Переносить — некуда: следующие три вторника были расписаны.
Можно было вернуть людям деньги и разослать вежливые письма. Можно было поставить запись чужой лекции из интернета и разлить чай. Можно было позвонить Вадиму Петровичу, и он прижал бы телефон к груди и сказал бы «ой».
Эрика открыла папку со слайдами. Сорок семь штук. Флоренция, бронза, мрамор, мастерские, площади, руки, головы, ноги.
Она знала эту историю. Знала давно и хорошо — так, как знают вещи, которые когда-то были частью твоей работы. Даты, размеры, споры о том, кто и когда отливал. Знала и другое: человек, который читает чужую лекцию по чужому тексту, звучит как экскурсовод в автобусе. А она слишком долго слушала таких экскурсоводов, чтобы стать одним из них.
Текст Олега Михайловича она закрыла, не читая.
Слайды оставила.
Сорок минут до начала она провела в пустом лектории, щёлкая пультом. Переставила слайды: мрамор после бронзы, а не наоборот. Выбросила четыре одинаковых вида площади. Оставила крупный план рук мраморного Давида — вены на тыльной стороне ладони, которые не видны туристам снизу.
Эти вены она когда-то видела вблизи. Не с балкона, не с экскурсией — в пустом зале галереи Академии, в половине восьмого утра, задолго до того, как открылись кассы. Так в музей попадают только те, кого проводят люди с ключами. Кто провёл её туда в то утро и почему, Эрика вспоминать не стала. Она просто вернула слайд с руками в середину лекции и пошла было переодеваться, но вспомнила, что переодеваться не во что.
* * *
Зал заполнился к половине восьмого. Студенты в задних рядах, пожилые пары в передних, две подруги средних лет, которые всегда садились у прохода, чтобы уйти незаметно, если станет скучно, и ни разу ещё не ушли. Несколько мужчин в пиджаках — партнёры лекционной серии, их приглашали на каждый вечер, и обычно половина из них не приходила.
Эрика вышла к кафедре в том же сером платье, в котором с утра разбирала договоры, с тонкими часами на кожаном ремешке. Микрофон взяла, но на кафедру не встала: стоять за кафедрой ей всегда казалось похожим на попытку спрятаться за забором.
— Добрый вечер, — сказала она. — У меня для вас две новости. Плохая: Олег Михайлович заболел и сегодня не придёт. Хорошая: я его очень люблю и прочитала все его лекции, поэтому знаю, где он обычно шутит. Шутить буду я. Если не получится — вам вернут деньги за шутки. За Давидов, к сожалению, нет.
В зале засмеялись. Подруги у прохода переглянулись и устроились поудобнее.
Где-то в середине ряда девушка подняла телефон, чтобы снять начало. Эрика заметила красный огонёк записи раньше, чем девушка успела выставить кадр.
— Слайды снимайте сколько угодно, — сказала она с улыбкой. — Меня не надо. Я не входила в программу Возрождения.
Девушка смутилась и опустила телефон. Зал снова засмеялся, и никто, кроме одного человека в третьем ряду, не заметил, что лектор шагнула в сторону, из луча проектора, и до конца вечера в него больше не возвращалась.
Первый слайд. Бронзовый юноша в широкополой шляпе с венком, голый, если не считать сапог, тонкий, почти мальчишеский. Стоит, отставив бедро, одна нога на отрубленной голове великана. В руке — огромный для такого тела меч.
— Это Давид Донателло, — сказала Эрика. — Бронза, примерно сороковые годы пятнадцатого века, точную дату спорят до сих пор. Росту в нём около полутора метров — меньше, чем во мне. Обратите внимание, во что он одет.
— Ни во что, — сказал кто-то из студентов.
— В шляпу и сапоги, — поправила Эрика. — Это хуже, чем ни во что. Это осознанный выбор.
Смех стал громче.
— Считается, что это первая со времён античности отдельно стоящая обнажённая мужская статуя. Тысяча лет никто не решался. А Донателло решился. Кто именно и когда его заказал, историки спорят до сих пор, но известно, что позже он стоял во дворе дворца Медичи — самой богатой семьи Флоренции. Его Давид уже победил. Голиаф лежит под ногами. Битва кончилась. Перед нами юноша, который знает, что он прав, и немного этим любуется.
Второй слайд. Мрамор. Огромный, белый, напряжённый, с пращой через плечо и рукой, в которой спрятан камень. Брови сведены, взгляд — куда-то за пределы зала.
— А это Давид Микеланджело. Мрамор, тысяча пятьсот первый — тысяча пятьсот четвёртый. Пять метров семнадцать сантиметров — и это без постамента. Микеланджело было двадцать шесть, когда он взялся за глыбу, которую до него уже начинали резать другие и бросили. Флорентийцы называли её «Гигантом». Почти сорок лет она пролежала во дворе соборной мастерской, испорченная, никому не нужная. А он увидел в ней этого юношу.
Пауза.
— Посмотрите на лицо. Он ещё не бросил камень. Голиафа нет — Голиаф где-то там, впереди, за пределами мрамора. Это момент до. Момент, когда решение уже принято, но ещё ничего не случилось.
Она помолчала и добавила:
— Два Давида. Один — про то, как выглядит победа. Другой — про то, как выглядит решение. Мраморного, кстати, заказывали для собора, а не для площади: он должен был стоять высоко на контрфорсе. Но когда его закончили, Флоренция решила, что такое нельзя прятать под крышей, и сделала его символом республики. Шестьдесят лет между ними. Как будто в первый раз городу хотелось похвастаться, а во второй — напомнить себе, что он умеет драться.
* * *
Вопросы начались, как всегда, с самого смелого студента — про размер рук у мраморного Давида. Эрика объяснила, что статую сначала задумывали для очень высокого места на соборе, откуда снизу пропорции смотрелись бы иначе, и что это одна из версий, а не закон, и что версий у искусствоведов вообще больше, чем статуй. Потом пожилая дама спросила, правда ли, что на площади сейчас стоит копия. Правда, сказала Эрика: оригинал в конце девятнадцатого века увезли в галерею Академии, чтобы спасти от непогоды, а на площади с тех пор стоит его двойник, которого фотографируют туристы, уверенные, что фотографируют подлинник.
— Ещё один Давид, — сказала она. — Третий. Самый популярный и самый ненастоящий.
А потом руку поднял мужчина в третьем ряду.
Он сидел с самого начала, не снимая пиджака, и не смеялся ни разу — Эрика это заметила, потому что всегда замечала, кто не смеётся. Лет сорока пяти, сухощавый, в очках без оправы, с аккуратной сединой на висках. Не делал заметок. Просто смотрел.
— Простите, — сказал он. Голос у него был негромкий, ровный, как у человека, который привык, что его слушают и без повышения тона. — Можно немного неудобный вопрос?
— Неудобные — мои любимые, — сказала Эрика. — Удобные Олег Михайлович забрал с собой.
— Вы рассказали красивую историю о победе и решении. Но если отбросить поэзию, разве это не два успешных политических заказа? Медичи хотели показать, что они — Давид, а их враги — Голиаф. Республика через шестьдесят лет хотела показать то же самое, только про себя. Это хороший пиар. Талантливый, дорогой, на века. Но почему мы до сих пор обсуждаем его как искусство, а не как самую удачную рекламную кампанию эпохи Возрождения?
В зале стало тихо. Студенты оживились: наконец-то драка.
Эрика посмотрела на мужчину внимательно. Он не издевался. Он действительно хотел знать ответ, и, кажется, давно ни от кого его не получал.
— Вы во многом правы, — сказала она. — Оба стали политическими символами, пусть и не сразу. Мраморного Давида поставили не туда, куда собирались, а прямо перед дворцом правительства, и во Флоренции его понимали как предупреждение всем, кто захочет прийти с мечом. Это был плакат. Самый дорогой плакат в истории города.
Мужчина чуть наклонил голову, ожидая «но».
— Но, — сказала Эрика, — рекламу забывают, когда кончается товар. Медичи давно нет, флорентийской республики тоже. Мы не помним, кого именно имел в виду совет, когда выбирал место для статуи. А на Давида каждый год приходят смотреть миллионы людей, которые понятия не имеют, с кем воевала Флоренция в тысяча пятьсот четвёртом году. Значит, в нём есть что-то, что пережило заказчика. Вот это «что-то» мы и называем искусством. Остальное было пиаром. Он закончился. А это — нет.
Она помолчала.
— Кроме того, — добавила она, — заказчики во все века одинаковы. Вазари рассказывает, что глава республики Содерини, увидев почти готовую статую, сказал, что нос великоват. Микеланджело поднялся на леса, сделал вид, что работает резцом, и тихонько сыпанул вниз горсть мраморной пыли, которую заранее зажал в кулаке. «Вот теперь гораздо лучше», — сказал Содерини. Нос, разумеется, остался прежним.
Зал засмеялся, а мужчина в третьем ряду — впервые за вечер — улыбнулся. Коротко, почти незаметно, одними уголками рта, как улыбаются люди, проигравшие спор, который хотели проиграть.
— Спасибо, — сказал он. — Это лучший ответ, который я слышал на этот вопрос.
— Вы его часто задаёте?
— Уже лет десять, — сказал он. — Обычно мне отвечают, что я ничего не понимаю в искусстве.
— Вы понимаете в нём достаточно, чтобы задать правильный вопрос, — сказала Эрика. — Этого обычно не хватает тем, кто отвечает.
* * *
После лекции, когда зал опустел, а уборщица уже позвякивала ведром у дальней стены, он подошёл к столику с программками.
Вблизи он оказался выше, чем казался в кресле, и старше в глазах, чем в лице. Очки он снял и держал в руке, как держат вещь, которая помогает думать.
— Герман, — сказал он и протянул руку. — Один из тех партнёров лекционной серии, которые обычно не приходят.
— Эрика. Одна из тех, кто обычно эту серию собирает, а не читает.
— Вы читали не по тексту.
— Текст был у Олега Михайловича. Мне показалось неправильным озвучивать чужие два месяца работы своим голосом.
Герман кивнул, как человек, получивший разумный ответ на технический вопрос.
— А вы, — спросила Эрика, — какой из двух Давидов?
Он не ожидал вопроса и на секунду задумался всерьёз — она это оценила.
— Мраморный, — сказал Герман. — Вечно перед решением. Мои сотрудники говорят, что я принимаю решения дольше, чем Микеланджело резал статую.
— Нет, — сказала Эрика. — Вы бронзовый. Вы уже победили: людей, которые ещё воюют, не зовут в партнёры лекционных серий. Просто вы ещё не сняли шляпу.
— Какую шляпу?
— Ту, в которой задают вопросы о пиаре, чтобы проверить, умеет ли лектор думать.
Герман рассмеялся — впервые за вечер вслух, и, кажется, сам этому удивился.




