Вслед за апрелем. Том 2. Хрусталь

- -
- 100%
- +
Ещё бы. Умудрилась угодить под автобус, коих на весь город не наберётся, поди, и двух десятков. Расспрашивать подробности не было ни малейшего желания. Единственный вопрос, интересовавший всё время после прихода в себя:
— Когда меня выпишут?
Девушка стушевалась и вмиг опустила глаза:
— Ну, это ведь главврач решает. Фёдор Игнатьевич. Скоро зайдёт на обход и спросишь. Он у нас очень хороший. Опытный. Стаж почти полвека. Стольких…
— Что не скоро, да? — процедила я. — Ты говори как есть! Полуправду не люблю. И жалеть меня не надо! Недели через две-три?
Медсестра тяжело вздохнула и робко подняла грустные глаза:
— Месяца…
— Два-три месяца?! — взревела я. — Да в деревяшку же превращусь! Вот в эту, — чуть развернув руку, постучала ногтями по щиту на постели.
— Просто у нас был похожий случай. Дедушка после перелома поясницы. Лежал три месяца.
— Я не дедушка! И случай совсем не похожий! Всего-то ушиб! Сколько ты работаешь? Полгода? Год? Два?
— Почти год, — замялась девушка.
— Фи! Тоже мне. Салага! Ты ничего не знаешь!
Внезапно медсестра вспыхнула, гневно заправив за ухо, выбившуюся из пучка тёмно-русую прядь:
— Просила правду — получи! Жалеть тебя не собиралась! Больно надо! У меня тут таких полное отделение… Салага… А я, между прочим, техникум с отличием закончила. И под автобусы не бросалась… из-за ребят!
— Это я-то?! Из-за этого гавнюка под автобус?! Ещё чего?! — ярость быстро сменялась болью, а горло сжали подступающие слёзы, насилу позволив спросить: — Кто это выдумал?
Хотя вполне обоснованное предположение уже в общем-то имелось. Весь мир же только вокруг тебя и вертится! Ну, погоди, ты у меня попляшешь! Не под «Амурские волны» так под «Реквием6[6]». Через месяц, коль не найдёшь пятый угол, отправишься за досками, красным бархатом и копачами. Живьём зарою, гада!
— Какая разница?! Зря не скажут.
Но если с автором всё ясно, то кто оказался «языком» здесь — в больнице?
— Поди, Степанова натрепала? — тотчас предположила я. Кому как не ей знать школьные сплетни?! Желание разреветься сменилось яростью. А я-то, наивная, считала Львовну вполне безобидной. Черта с два! Что дочка, что мамаша… яблоко от яблоньки. Вот бы прямо сейчас высказать ей всё, что о них думаю.
— Она… А вы, значит, знакомы?
— Угу. А сейчас познакомились поближе, едрить её налево! Мать «любимой» одноклассницы.
— Н-да… Старшая медсестра. Между нами говоря, вредная тётка, - осуждающе наморщила аккуратный носик девушка. — Тут тоже сплетни сводит.
— Ненавижу сплетников! — процедила я, слегка обрадовавшись неожиданной поддержке. — Слушай, будь другом, принеси попить. После компота кисло. Только холодной. Комнатную не люблю. А за салагу извини. Я сгоряча.
— Понимаю. А ты за сплетню. Терпеть не могу судачить. А тут… вырвалось.
— Вырвалось у кого-то другого. А я вырву ему помело! Только бы выйти отсюда поскорее!
— Ну, раз правда с тобой — значит скоро выйдешь! Я мигом! — воодушевлённо отозвалась девушка, поспешив за водой, а я лишь с невольной завистью проводила глазами пару стройных ножек и тотчас напрягла свои. Ощутив острую боль в левой икроножной мышце, я громко вскрикнула. Слёзы быстро покатились по щекам. Господи, как больно! Не знаю, что хуже: почти полное отсутствие чувствительности или эта агония. Я стиснула зубы. Если не станет легче — придётся просить укол. Ещё один укол — ещё один шаг назад от цели. Терпи, Лиза! Терпи! Если больно — значит живо. Значит, скоро всё станет на свои места. Доводы разума действовали плохо, и я с силой попыталась упереться пяткой в кушетку. Симптом напоминал судорогу, порой возникавшую у меня в холодной воде, и потому я применила тот же способ от его избавления. Боль постепенно отступила, но мышца не перестала ныть. Что ж, а я по сему поводу ныть не буду. Тем более что в палату зашла медсестра с обещанной водой.
— Ты плакала? — с сожалением в голосе проронила она.
— Судорога. В левой икре, — буркнула я, слегка злясь на девушку за сочувствие, которое просила не проявлять.
— Так это же хорошо! Мышцы фунциклируют! Передам врачу.
— Угу. Только больно.
Медсестра переложила валик из-под шеи под голову и поднесла к моим губам большую кружку с водой. Я судорожно принялась хлебать. Гортань болела от жадных глотков и покалывала от прохлады, но я пила. Пила до изнеможения, до боли в желудке, готовом лопнуть. Так пил соседский телёнок, не знающий меры и осушавший любую ёмкость, в которой подносили питьё — хоть корыто, хоть ведро. А мы с ребятами всё спорили, выпьет ли он цистерну или реку, но так и не сумели проверить: здоровенного быка сдали в колхоз на мясо. Студёная колодезная вода казалась благодатью, божьим даром и, по сути, так и есть и было всегда, вот только считалось обыденностью. Промочить горло и забыть. Как считались обыденностью здоровые ноги. Встал, обулся и пошёл. Можно и не обуваться — прыгать по прохладным лужам до стука в зубах, да бегать по колючему, хрустящему снегу до жжения щиколоток и ступней. Глаза увлажнились. Кружка осушилась. Голова обессилено опустилась на валик. Нет, никаких соплей! Всё ещё будет! И лужи и реки, и снежное покрывало, и цветочный ковёр! Вот только сердце по обыкновению сжималось от неизвестности.
— Ну ты даёшь! Думала раза на три-четыре, — усмехнулась медсестра.
— Ничего не поделаешь! Всегда любила выпить! — впервые за пребывание здесь рассмеялась я, дабы окончательно прогнать мрачные думы. Девушка рассмеялась в ответ. — Я Лиза. А тебя как звать?
— Полина. Для больных Польза.
— Отлично! Надеюсь, Польза поможет сладить с обрушившимся на меня вредом?!
— А как же?! За этим я и нужна, — обнадёживающе улыбнулась Полина, на румяных щеках которой выступили две милые ямочки. — Пойду — напомню медсёстрам, что тебя пора потормошить. После обеда разрешено посещение. До четырёх. Но могут продлить. Попроси! И на завтра. Выходные же. Слышала твоя мама — учитель музыки. Значит отдыхает.
— И всё-то ты слышала, — прищурилась я.
— К ней на уроки младшая сестра моей соседки ходит.
— Скрипачка значит…
Ненавижу скрипачей, ненавижу скрипку, ненавижу музыку! Она рождает глупые, несбыточные мечты. Как хорошо, что больше не слышу в голове ни единого напева. Но то, что то и дело всплывает там сейчас, пожалуй, гораздо ужаснее. Польза унеслась к остальным пациентам. А я, с нетерпением дождавшись так называемого тормошения, принялась расспрашивать пришедших медсестёр и физиотерапевта о своих перспективах. Точных сроков никто, разумеется, не давал. Но ноги сегодня вели себя получше. Особенно левая, несмотря на недавнее подобие судороги. И всё ещё не до конца отпустившую боль. Дважды я даже сумела слегка согнуть её коленном суставе и чуть повращать стопой. Но что не так с правой?! Почему она почти не отзывается ни на какие приёмы?! Толку вылечить одну, чтобы потом мёртвым капиталом волочить другую?! Паника неумолимо нарастала и заметившие мой безмолвный ужас врачи, принялись говорить о том, что разная скорость восстановления работы конечностей — это нормально и что реабилитация, проходит у всех совершенно по-разному. Следом убеждали в абсолютной важности терпения и позитивного настроя. Внезапно в палату вошёл суровый, коренастый дед, тот, что когда я очнулась, заявился первым, а потом, во время консилиума, особенно яро затыкал всех остальных. Видимо, Фёдор Игнатьевич. Ну, наконец-то расспрошу о своих дальнейших перспективах! Но главный лишь коротко дал указания возившемуся со мной медперсоналу, а мой единственный, робкий вопрос о выписке просто-напросто проигнорировал.
— Руки можно освободить! — приказал он коллегам, направившись к двери, и сурово сделал мне внушение: — И не вздумай ничего развязывать и трогать! Если, конечно, ходить хочешь!
— Ч-что? — заикнулась я, вслед захлопнувшейся двери, тотчас осознав, почему меня с особым пристрастием привязывали к кушетке. Что за народ?! Разве водитель автобуса не говорил, что сам меня снёс?! Или соврал, дабы увильнуть от наказания?! Выходит нынче всё решают враньё и сплетни! И любую пострадавшую сторону можно выставить психически нездоровой! «Я не прыгала! Не прыгала! Он сам меня сбил! Сам!» — принялась отчаянно вторить одни и те же фразы я, обливаясь липким, холодным потом, и наполняясь то отчаянием, то гневом. Устав от тщетных попыток совладать с моей неуёмной жаждой справедливости и яростными попытками, если не сбежать, так уползти, куда подальше из этого царства лицемерия, врачи приняли решение снова вколоть морфин. Не дождавшись родителей, я беспробудно уснула.
***
С развязанными руками существовать стало несколько проще. Жаль, что развязаны они были не в прямом смысле. В противном случае, наверняка придушила бы распространительницу слухов — Зинаиду Львовну, которая, к слову сказать, ушла в отпуск, так и не попавшись мне на глаза. А ещё я непременно нашла бы способ дотянуться этими самыми, развязанными руками до автора сей увлекательной истории, а дальше поминай как звали. Благо скоро всем стала известна правда. На суде шофёр злосчастного автобуса — дядь Вася — подробно рассказал, как всё было, признавшись, что отвлёкся на буйного пассажира-забулдыгу и не заметил, как «из-за высокого сугроба выскочил кто-то маленький». Понятное дело, что и сама виновата. Эмоции эмоциями, а глядеть, куда прёшь надо. А дядь Вася мировым мужиком оказался — гостинцы через мать передавал. То шоколад, то орехи, раз даже апельсины. Я про них только в книжке читала, но говорят шибко для больных полезные. И где ж он их только достал?! За наезд два года дали. Условно. Правда, водительских прав, всё же лишили, будь они неладны.
Пребывание в сине-зелёных стенах понемногу превращалось в рутину. Утро: обработка подкладного судна, подобие водных процедур, завтрак. Книжки, бесконечными стопками приносимые матерью, учебники и домашние задания, выясненные у соседских ребят. Компрессы и массаж. Обед. Тихий час и снова книжки. Поначалу руки, неподвижно и непривычно долго держащие на весу чтиво, затекали так, что ощущались примерно также, как и ноги, но потом Польза где-то раздобыла подставку, которую мы водружали мне на грудь. От букв рябило в глазах и иной раз казалось, что вот-вот ослепну. Но порой чтение становилось едва ли не единственным спасением от всепоглощающих, мрачных мыслей. После тихого часа, по обыкновению, очередные примочки и некое подобие лечебной физкультуры. Мама и Верочка. Окно. Бесконечные размышления о произошедшем вперемешку с заунывными, незнакомыми и непрошенными мотивами. Треклятая музыка упрямо не желала покидать разум, порой прилипая так назойливо, что хотелось прополоскать мозги. Снова спасали книжки, будь они неладны! В половине седьмого ужин. А дальше вся скука, грусть, страх и безысходность поминутно становились всё сильнее и сильнее, а потом… потом наступало самое страшное — ночь. Бесконечно долгая и мучительная. Спина и шея затекали ещё сильнее, чем днём и тяжелели, будто бы наполняясь раскалённым металлом, порой их пронзала острая боль. Плечи и руки ныли, а пальцы покалывали горячие мурашки. Фёдор Игнатьевич говорил, что нарушено кровообращение. А весьма ограниченное движение, само собой, усугубляло ситуацию. Телесные муки перемежались с муками душевными, и кажется, страданиям не было ни конца, ни края. И тогда я злилась. Я ненавидела всё вокруг и стискивала зубы. Иногда ненадолго наступала полудрёма, а потом всё повторялось снова и снова.
Результат лечения за последний месяц был весьма незначительным: выходило слегка поднимать ноги с сопротивлением в виде чуть надавливающих на них рук докторов, иногда удавалось полноценно сгибать в коленях. Но только левую. Чувствительность же всё также была весьма непостоянной и непредсказуемой. Кроме того, часть фиксаторов, в том числе с поясничной области, благополучно сняли и стали иногда разрешать ложиться на бок, но совсем ненадолго. Фёдор Игнатьевич то и дело твердил, что динамика у меня вполне хорошая. Как говорится: сам себя не похвалишь… С такой «хорошей динамикой» дай бог выйти хоть к маю. Мама и Вера приходили ежедневно — как на работу. В то время как даже сам Фёдор Игнатьевич регулярно отдыхал по субботам или воскресениям, а иногда и в оба выходных сразу. Отец же, даже когда был дома, посещал сие весьма малоприятное заведение крайне редко. И я прекрасно его понимала, слегка завидуя тому, что у него есть подобный выбор. Мать приносила гостинцы и рассказывала новости о соседях, что регулярно справлялись о моём лечении. Лопуховы едва не каждый вечер заказывали междугородние звонки через почту, куда мать заходила по пути из госпиталя домой. Один раз звонили даже сюда и меня на каталке вывозили в коридор на переговоры. С Пользой я очень подружилась, без утайки рассказав свою малоприятную, зато очень даже поучительную историю «любви». Неплохо нашла общий язык и с напарницами девушки — Галечкой и Олечкой, правда те были нас постарше. Даже Фёдор Игнатьевич будто бы оттаял и стал порой отпускать хоть и немного колкие, но вполне себе ободряющие шутки. Вот только прогресс в лечении, вопреки всем ожиданиям, будто бы застрял на мёртвой точке. Возможно, из-за тех двух уколов морфина или из-за ужасно неприятных и крайне сильных переживаний, выпавших на первые и самые важные в процессе лечения дни. А может полное выздоровление мне и не светило…
Учить уроки почти не удавалось. Но этого никто особо и не требовал. Понятное дело, что экзамены, вероятнее всего, сдать не получится. По крайней мере с первого раза. Но в общем-то, если выйти отсюда хотя бы через месяц, в течение мая, возможно, выйдет всё наверстать.
Посещения кем-то, кроме родителей, по-прежнему не разрешались. А мне так хотелось увидеть друзей и Нину Захаровну. Вот только, всё ещё хворавшая старушка, увы, сюда бы не дошла, а друзьям и в правду не стоило видеть меня в таком беспомощном и неприглядном виде. Лучше дождусь, когда разрешат хотя бы иногда пребывать в полусидячем положении. С внешним видом дела, само собой, тоже не ахти. Как-то Польза принесла мне зеркальце, и я насилу смогла опознать собственное посеревшее лицо и тусклые, похожие на битумную паклю волосы. Хоть срезай и отдавай отцу — конопатить в избе щели. Спасибо хоть мать три дня назад, наконец, отстригла мне ястребиные когти.
Но, не смотря на запрет на посещения, друзья меня не забыли, регулярно приходя в смену сговорчивой и добродушной Пользы. Поля передавала их подарки к восьмому марта, регулярные приветы, пожелания скорейшего выздоровления и ободряющие открытки, а от одного, особо сердобольного гостя, приносила карточки с красивыми городскими пейзажами и шоколадки. Польза рассказывала, что Вальдемар приходил чаще всех и в первое время едва ли мог сдерживать слёзы. Такие подробности злили и умиляли одновременно. Интересно, смог ли он сблизиться с Алей? Порой очень хотелось попросить Полечку передать ему письмо. Но, выделять Гесса среди прочих, очень уж странно и неправильно по отношению к подруге. Я передавала всем устные послания, а Полина пересказывала новости от них. О контрольных и отметках, о принятых в комсомол, о провинившихся и исключённых и о многом, многом другом. Слушая рассказы Пользы, я безмерно радовалась, представляя, как здорово им всем живётся там — на свободе, как легко дышится свежим весенним ветерком, что едва доноситься до меня из окна, как беззаботно хохочется над чудачествами друг друга, как привольно гуляется юными, бойкими ножками, как нежно и трепетно любиться… Раз за разом радоваться их рассказам было всё труднее. Как будто я всё сильнее отдалялась от того некогда обыкновенного, а теперь будто бы волшебно прекрасного мира. Будто бы всё быстрее затягивала вязкая трясина беспомощности и всё выше поднимались стены тупикового лабиринта. «Чепуха! Ещё повоюю» — отмахивалась я, ощущая внутри всё более зыбкую уверенность в победе и будто бы стыд за ложь самой себе.
Едва физиотерапевт успел уйти, как в палату залетела довольная Полина:
— Танцуй, Лизка! Тебе письмо!
— Ух ты! — сделала несколько лёгких движений руками и плечами я, мысленно перебирая возможных адресатов.
— Угадай от кого!
— От Али?! — назвала самый очевидный вариант.
— Эх! Даже неинтересно, — вздохнула Полина, вытянув послание Бобровой из кармашка халата и вручив мне. — Ну, читай-читай! Я пока в палату 6/1 сгоняю.
— 6/1?! — ухмыльнулась я. — Что за палата такая?
— Бывшая кладовка. У запасного входа. Подальше от особо впечатлительных и любопытных. Туда утром девочка поступила. С мамой. Редкий врождённый недуг. Нужно помочь освоиться. Показать, что где.
Я гукнула, ощутив неприятное волнение, но, едва начав читать послание Лисёнка, быстро забыла сказанное Полиной. Зря не писали друг-другу раньше! Это ведь почти такая же возможность посекретничать, как и наше шушуканье на переменке или по дороге домой. Не считая необходимости посвящать в некоторые подробности третье лицо. Но Поля — человек надёжный и наверняка без проблем согласиться выделить несколько минут, дабы побыть моим секретарём. Алечка рассказывала о том, как прибавилось хлопот с подросшими младшими братом и сестрой. Мол, такие сорванцы, что даже Алёнка уже не справляется. Далее следовало сетование на учёбу и на плохие отметки за четверть. Н-да, Алю хлебом не корми, дай поныть. Каникулы! Что ещё надо?! Мне бы её проблемы. В конце послания Боброва сокрушалась относительно полного отстранения Володи. Писала, что почти перестал гулять с остальными ребятами и превратился едва ли не в затворника. А ещё Боброва поведала о некой стенгазете, на тему охраны леса, нарисованной Вальдемаром и висевшей в 10 «Б» и что, дескать, на ней была изображена я. Внутри что-то странно всколыхнулось, и ладонь непроизвольно прикрыла удивлённое восклицание.
«…Почти все заметили, что очень похожа. А Юрка спросил ты или нет. А он ответил, что «просто рисовал девочку, а получилась Либбет». Но сдаётся мне, что получилась не случайно. Мы с Алёнкой газету эту тоже рассмотрели. Ты там в лесу, а позади озеро. Как будто Сазанка. Стоишь в зелёном платье и венке что мы с ней сплели. Из пролесков. Как если бы он видел тебя тогда — в начале лета. Разве так бывает?
Так что, похоже, ничего у меня с ним не выйдет. Сердце его тобой занято».
На этом письмо завершилось, а я лишь безвольно опустила сжимающую его руку на деревянный щит под наполовину обездвиженным телом. Что ж ты делаешь Володенька?! Живи! Живи и радуйся! Гуляй с друзьями, катайся на велике, готовься к поступлению в лётную школу, фотографируй, рисуй. Пейзажи, дома и самолёты, но не меня! Пожалуйста, не меня! Слова Шуры, Али и даже Вани — все об одном. Но слова его самого в том письме… Похоже, Саша права, сказав, что оно было проверкой. Но одно ясно точно — я ему не пара и никогда таковой не была. Особенно теперь, когда лечение затянулось. Порой я и сама едва ли не готова сдаться, так что говорить о ком-то другом. Тем более о столь юном, добром и симпатичном пареньке, у которого уже есть как минимум одна воздыхательница в лице Алевтины. И пусть я безмерно по нему скучаю и жду встречи, нам определённо лучше забыть друг о друге навсегда.
Дождусь Полину и попрошу написать Алевтине ответ. А Гессу, когда тот придёт в очередной раз, велю предать, чтоб больше тут не появлялся. Грубо, конечно, но иначе нельзя. Потом ещё спасибо скажет. Остаток дня в ожидании Пользы тянулся особенно долго. Последнюю книжку, принесённую мамой, дочитала ещё утром. И сегодня они с Веркой, как назло, задерживались. А может так казалось из-за навязчивых мыслей о прочитанном в Алином послании, которое я предусмотрительно припрятала между деревянным щитом и поверхностью кушетки.
Возмущение смешивалось со стыдом, потом становилось как-то непривычно волнительно и будто бы приятно. Следом мерзко за собственное потаённое блаженство, а затем я злилась на себя и на Вальди, то и дело, пытаясь вспомнить тот летний день на озере. Думалось, мы с ним уже попрощались, когда девочки принесли мне цветочный венок. Или нет? Но как он вообще смог добиться такого сходства?! Говорил ведь, что портреты совсем не выходят и ни одного не показал. Срисовал с какого-нибудь общего фото? Но на всех наших карточках я то и дело заливалась со смеху или корчила разные мины. Неужели воссоздал образ по памяти?! А что если после нашего прощания он запечатлел меня на «Фотокор»?! А быть может, сделал это и до?! Оттого и прятался на дереве, а потом будто скрывал что-то под курткой. Вспомнилось, как на следующий день на щеке Володи красовалась ссадина, а потом Фрид говорил о каких-то снимках, а он то и дело увиливал от разговоров и вопросов об этом. Всё сходится! Спасибо хоть не додумался нарисовать в стенгазете процесс купания обнажённой девицы. Дитя природы, ёлки палки! «Берегите лес от пожара, а наготу от посторонних глаз!». Он двинутый! Ещё хуже братца! Бешенство и ярость сменялись тошнотой от обиды и бессилия. Следом в душу снова закрадывался стыд от мыслей о том, что невольно стала для него в некотором смысле первой… Потом снова ярость оттого, что Фрид тоже видел те карточки. Поступок скрипача на танцах теперь казался ещё более горьким, а поведение Вальди и вовсе вызвало удушливый страх. Оказывается, быть объектом шпионажа не так уж и приятно. Даже если наблюдатель — втрескавшийся в тебя невинный паренёк, а не нахальная девчонка-оборванка.
За остальным караваном чувств и состояний неожиданно увязалась и зависть. Ревнивая и невыносимо странная. Зависть к самой себе. К здоровой себе, способной пробудить желание любоваться, вызвать порыв вынуждающий забыть обо всём, включая страх, лишь бы узреть приятный взору облик, запечатлеть его на память и рассматривать, когда натура где-то далеко. Скрывать трофей от посторонних, а если норовят отобрать — отвоёвывать с кулаками. А что теперь? Какие чувства может вызвать полуживое тело, не способное без посторонней помощи даже испражниться? В лучшем случае жалость, в худшем омерзение и желание держаться как можно дальше. А может пусть мой наивный воздыхатель придёт? Придёт и посмотрит, во что превратилась его первая любовь? Может тогда, наконец, сможет выбрать между мной и Бобровой?! Может хоть так до него дойдёт, что Лиза в его мечтах и реальная Лиза, тем более теперь, это тоже самое, что небо и земля?! Состояние беспомощности и страха росло подобно грозовому облаку и, не в силах больше сдерживаться, я начала рыдать навзрыд и яростно дёргаться, забыв о наставлениях врачей. Это был третий укол морфия.
Глава 3 — Фарфоровая куколка
После долгожданного сна, длинною около восемнадцати часов, я проснулась как никогда спокойной и отдохнувшей. Всё произошедшее накануне казалось едва ли не смехотворным пустяком. Тело почти не ломило, а правая нога будто бы, наконец, твёрдо вознамерилась догнать по активности левую, всё чаще отзываясь на команды разума. А может стать морфинисткой? По крайней мере, это отличный способ ухода от невыносимых пыток обездвиженности. Кроме того, есть прекрасный шанс закончить эту перевернувшуюся с ног на голову жизнь, просто мирно уснув. Тьфу ты, ишь чего удумала? Столько недель насмарку?! Ну, уж нет, надо терпеть и долечиваться! А из зависимостей, пожалуй, предпочту оставить более безобидную в виде сигарет. К тому же морфий вне этих стен достать будет практически невозможно. Я же не некий врач по имени Владимир Бомгард7[7], да и становиться кем-то вроде него, в довершении всего случившегося, как-то совершенно не хочется.
Неожиданно в палату вошла Зинаида Львовна и на удивление вежливо и будто бы заискивающе поздоровалась. Обида за сплетню, конечно, давно стёрлась. Хоть и оставила в душе неприятный осадок. Но коль «инцидент исперчен», как писал один из моих любимых поэтов8[8], «перечень взаимных болей, бед и обид» уже не к чему. Я поприветствовала Степанову в ответ и внимательно выслушала порядок моего дальнейшего лечения и пребывания в этих стенах, чётко обозначенный Фёдором Игнатьевичем. Во-первых, в связи со вчерашней ситуацией, обмен письмами с кем-бы то ни было отныне строго запрещается. Во-вторых, посещения друзей и одноклассников не дозволяются ещё месяц, даже если уже смогу находиться в полусидячем положении, и в-третьих через неделю меня переведут… на сухпаёк и в расстрельную камеру?! В другую палату — поближе к процедурному кабинету.
Как ни странно, но мне отчего-то было совершенно наплевать на подобный бойкот и предстоящую смену одних сине-зелёных стен на другие. Только сейчас подумалось: что если прищурить глаза — эти цвета и оттенки напомнят ту самую сине-зелёную комнату, неподобающее пребывание в которой будто бы и привело меня сюда. Интересно было одно: как врачи узнали о подружкином письме? Очевидно, рассказала ничего не подозревающая Поля. Надеюсь, ей не влетело? Незаметно попнувшись пальцами между доской и кушеткой, я убедилась, что послание на своём месте. Ещё не хватало, чтобы написанное в нём оказалось в чьих-то чужих руках и стало поводом для очередных сплетен. А то местные матёрые специалисты, судя по всему, уж больно любят лезть в чужую жизнь. Что ж, видимо, придётся завершить переписку, даже не успев толком её начать. Попрошу Пользу передать Бобровой первое и последнее послание. Нет-нет, я не потому вспомнила предсмертные стихи Маяковского. Просто хочу дать Алевтине надежду и объяснить, что ревновать Володю к подруге-инвалидке с весьма туманными дальнейшими перспективами — занятие, мягко говоря, странное. А даже если я через каких-нибудь полгода, наконец, встану на ноги, у Вальди за это время уже будет совершенно новая жизнь и другая компания в лице студентов и студенток лётного училища и ревность к последним будет гораздо более логична.



