Прощание

- -
- 100%
- +
К шоссейке примыкал проселок. Вел он на взгорок, и там, на взгорке, среди купы деревьев, в смутном рассветном воздухе угадывались хаты. Мы свернули к проселку, пошли опять не по дороге, а по обочине. В селе кукарекали петухи, лаяла собака, где-то у колодца звякали ведра. А немецких машин не слыхать. И не видать. Подошли еще ближе. Да, немцев в селе нету. Что за село? Как называется? Не могла вспомнить, злилась, снова силилась припомнить, будто это было очень важно. Так и не вспомнив, пошла задами к крайней хате, Ира и Женя – за мной. Крадучись, постучала в запыленное окошко. Створки распахнулись. Высунулась простоволосая женщина:
– Хто?
– Пустите, пожалуйста, – сказала я.
– А, советки, – сказала женщина. – Заходьте. Сейчас отчиню.
Отчего она так спокойна? Но отчего бы ей и не быть спокойной? Пришли. Что дальше? За плетнем мирно хрюкала свинья, мирно хлопал крыльями гусь. А за дверью скреблись, отодвигая засов. Я оглянулась на Женю и на Иру. А они смотрели не на меня, на дверь – с напряжением, с тревогой. От околицы наползал туман, стлался над огородами, роился по двору, перед дверью. Белый туман начал розоветь – первые солнечные лучи.
11
Из-за леса упали первые солнечные лучи, и белый туман превратился в розовый, будто к нему добавили крови, и в эту же минуту прогрохотали разрывы. Скворцов подумал: «Началось. Все снова. – И затем, вслушиваясь в нарастающую мощь обстрела, подумал: – А что сейчас с нашими женщинами? Как там они?» Он пробудился перед рассветом, ополоснулся из котелка. Жадно, до слюны, захотелось курить. Но курева не было и быть не могло: бросил это баловство еще в училище.
Разжился папироской у Белянкина, и тот не удивился. Они подымили, помолчали. Затем Белянкин пошел по обороне, проверить, что и как. А Скворцов остался возле овощехранилища. С бугорка рассматривал в бинокль немецкие позиции. В утренних сумерках было заметно передвижение людей, повозок, машин, орудий. А после, с восходом солнца, загрохотало: и пушки били по заставе, и бронепоезд из-за Буга. Появятся «мессеры»? Танки появятся? Мы готовы ко всему, к смерти тоже. Ночью он заходил в овощехранилище, проведать раненых. Двое из них к тому времени уже скончались: лежали окоченевшие, вытянутые, и была в их позах освобожденность от мук. А те, что еще жили, стонали, бредили, метались в жару. Иногда приходили в сознание, смотрели осмысленно. Замечали склонившегося над ними начальника заставы, один прошептал еле слышно: «Товарищ лейтенант… помирать… все вместе… будем?» – «Вместе», – твердо ответил Скворцов и стал так же твердо говорить другие слова – утешения, подбадривания, обойденный пулями и осколками – этим, искалеченным, умирающим, которым ничем не мог помочь, разве что участливыми словами, чему цена ломаный грош, особенно если их часто повторять. Но он повторял и будто сам начинал верить, что есть иной исход, кроме смерти.
Он и Женю, и Иру, и Клару утешил бы, будь они здесь. Ведь ничего у него не остается, кроме этих слов. И кроме своей жизни. Которую он отдаст для победы, как и его пограничники. Застава достанется фашистам столь дорого, что он вправе думать о победе, а не о поражении. А женщины, он надеется, ушли далеко и теперь в безопасности. Живите, дорогие!
Грохотало все сильнее. Скатившийся при начале обстрела в траншею Скворцов отмечал: снаряды ложатся один возле другого, так можно буквально перепахать тот клочок, что еще удерживают пограничники. Он думал об этом, прижимал к себе автомат, и его не покидало ощущение: чего-то недостает, позарез нужное отсутствует. Вспомнил! Пистолета недостает. Так отдал же Белянкину, у тебя есть автомат, а Виктор стрелять из автомата не может, уступил старшине. И ты не жадничай, Скворцов, хватит с тебя автомата…
В воздухе глыбы суглинка, обломки досок, пелена пыли, вонь взрывчатки, дым выедает глаза. Утро померкло, почернело, словно обгоревшее. Так было и вчера. И сегодня повторится, и застава – что от нее осталось – будет драться, как вчера. Насмерть. Погибать – так всем вместе. Задача – умереть достойно, в плен не попасть.
Дымом раздирало легкие, выжимало слезы. Пока лишь эдак плакал Скворцов. Горе и несчастье, как бы велики ни были, оставляли глаза сухими. Может, он еще заплачет по-иному. В свой час. А может, и не заплачет. Высовываясь из траншеи, вглядывался в клубы дыма и пыли; они были столь густы, что в пяти шагах ничего не разберешь. И вдруг разобрал: Белянкин! Выступил из-за поворота, бредет по траншее. Понятно: обошел оборону и возвращается. Но непонятно, с чего обрадовался ему Скворцов. Даже крикнуть захотелось: давай скорей, дорогой Виктор, я ждал тебя! А ведь не ждал, да и дорогим Виктор вряд ли когда был для него. Но обрадовался – это точно. Крикнуть помешал надсадный кашель. Левой рукой хватаясь за грудь, правой Скворцов замахал Белянкину: сюда, мол, сюда! Зачем махать? Белянкин и так направляется к нему.
И еще одна живая душа объявилась. Из овощехранилища выскочил отдыхавший там сержант Лобода, скачками перебежал в траншею. Зевая и улыбаясь, подошел к ним, что-то проговорил – за громыханием не разобрать. Улыбался! И это не рассердило Скворцова своей неуместностью, не озадачило, а опять же обрадовало. И Лобода с ним рядом? Их уже трое. Вроде стягиваются к овощехранилищу. Почему? Потому, наверное, что настают предсмертные минуты, и надо быть вместе и поближе к раненым. В окопах еще старшина Иван Федосеевич и несколько бойцов. Живы ли? Отойдут ли сюда? Скворцов сознавал: обороне конец, всем им наступает конец, и лучше быть вместе, плечо в плечо. И так, локоть к локтю, принять смерть.
А грохот нарастал и нарастал – небывалый, чудовищный, казалось: его не выдержишь, спятишь, завоешь. Но никто не сходил с ума, не выл. И с места никто не сходил. Молчали.
Взрывы то сливались в ровный, сплошняком, грохот, то вдруг на секунду улавливалось: снарядные взрывы будто плющатся более мощными, бомбовыми. Будет ли этому конец? Ведь всему же на свете бывает конец.
И он представил себя мертвым. Лежит, скрючившись, на дне траншеи – живот разворочен. Или на бруствере, раскидав руки и ноги, с пробитой грудью. Или еще как. Он насмотрелся за эти сутки, имеет представление, как может выглядеть смерть. Да, он будет лежать бездыханный, и все в мире будет без него. И без его товарищей, его подчиненных, что пали за сутки. О, эти кровавые сутки – их, наверное, запомнит родная страна. Мы умрем, она останется. Родина должна жить вечно.
И все-таки он еще жив, черт подери. Жив, коль чувствует, как болят голова и сердце, коль понимает: драться надо до последнего мига. Правильно понимает. И потому смерть обязана погодить. Хоть самую малость.
Он подумал об этом в считаные мгновения – мысли были скоротечные. А потом они стали обычными – ни быстрыми, ни медленными, – ибо он стал думать об обычном: после артиллерийского обстрела и бомбежки немецкие автоматчики поднимутся в атаку. Автоматчики – что ж, не двинулись бы танки. А на рассвете, до артобстрела, танковые моторы были слышны в лесу. Стихли – начала бить артиллерия. Немцы подтянули танки к заставе? Сколько их? Как пойдут? Вместе с автоматчиками? И как нам быть? Гранат нет, пушек – подавно. Разве что стрелять по смотровым щелям. Против танка с винтовкой и пистолетом не очень повоюешь.
Повоюем! На то мы и пограничники. Какое счастье, что сейчас со мной Белянкин и Лобода, где-то недалеко Иван Федосеевич и еще кто-то из бойцов, рядом – те, что в овощехранилище. Вместе мы сильней. Вместе и умирать проще: на миру и смерть красна, так, кажется? Если она близка, смерть, то я хочу сказать: прощай, Родина, и не забудь обо всех нас.
Ревели самолеты, сотрясая воздух, разрывы сотрясали воздух и землю. Бомба разорвалась подле овощехранилища, вторая упала на него, посередине, и Скворцов вздрогнул: раненые добиты. Снаряд взорвался вблизи траншеи, Лобода схватился за плечо, из-под сжавших плечо пальцев на гимнастерке проступала кровь. «Крепись, Павло, помогу!» – хотел крикнуть Скворцов и не крикнул: сквозь утихающий гул бомбовых и снарядных разрывов услышал танковый гул. Скворцов вытянул шею, прислушиваясь. И Белянкин вытянул, и даже вторично раненный, морщившийся от боли Лобода. А чего прислушиваться? Все ясно: последний разрыв – и от леска к заставе покатился железный, неотвратимый, пожирающий живые звуки гуд.
Из-за сосенок, раздвигая и ломая их, выползли два танка и, развернувшись, – к заставе. Они не спешили, именно ползли – проваливались в вымоины и воронки, взбирались на гребень холма, опять проваливались, и за ними так же поспешно, толпой, топали автоматчики.
Танки были черные, припорошенные пылью, а отполированные грани сверкали на солнце, будто вспышки выстрелов. Но выстрелов пока нет, они еще будут: орудийные стволы расчехлены. Ну а гусеницами танки давят. И чем остановить эти бронированные махины? Снарядом, противотанковой гранатой, связкой ручных гранат. Да где они? Патроны и те на исходе.
Надо с толком прожить отпущенное. И Скворцов поднял автомат, выпустил короткие очереди по смотровым щелям, затем по автоматчикам. И сразу, без задержки, танковые орудия выбросили пучки огня.
Снаряды разорвались почти одновременно – за овощехранилищем, за тем, что было овощехранилищем. Скворцов не видел и не слышал, стреляет ли еще кто-нибудь из пограничников. Он слышал только сухой треск своего автомата. По смотровым щелям больше не бил – попробуй угоди туда, мало шансов, – а вот уложить сколько-то автоматчиков вполне можно. Автоматчики тоже открыли огонь. Снова ударили танковые орудия.
Танки, разъединившись, подходили с двух сторон – неуязвимые, рычащие двигателями, скрежещущие траками. Скворцов подумал: «Осколок помилует, гусеница раздавит…» Но осколок его не помиловал: ударил в плечо, Скворцов вскрикнул, упал. Однако сознание не покинуло. Боль раздирала, словно вгрызалась вглубь, поближе к сердцу, и, может, оттого сердце требовало: не торопись помереть, повоюй, в диске не все патроны кончились.
Окоп был мелкий, заваленный глыбами земли, и Скворцов по глыбам на локтях вполз на бруствер, огляделся. Танк, что шел справа, повис над траншеей, вот-вот подъедет вплотную к развалинам заставы; автоматчики, обгоняя машину, вбегали во двор. Это хорошо, что вы близко, буду стрелять наверняка. Кровь стекала под майкой вниз, к животу, холодила. Почему? Она же теплая. От слабости тряслись руки, меркло в глазах.
Скворцов перевел автомат на одиночные выстрелы – патроны нужно экономить, чтоб ни один не пропал впустую, – приладился на бруствере и стал нажимать на спусковой крючок. И после каждого его выстрела кто-то из солдат падал. Ага, сволочи! Лейтенант Скворцов патроны зря не жжет.
Он стрелял до тех пор, покамест в диске не кончились патроны. Нажимал и нажимал на спуск, но выстрелов не было. И, ужаснувшись, понял: не оставил единственной пули, все в горячке израсходовал. Послал в немца ту пулю, которую должен был послать себе в висок. Что ж теперь будет? И, подумав об этом, Скворцов сразу же глянул туда, где были Белянкин и Лобода, в нескольких метрах от него. И увидел: к ним бежали спрыгнувшие со второго танка десантники. Увидел: политрук сунул дуло в оскаленный рот и выстрелил, голова мотнулась – и Белянкин свалился. Покончил самоубийством. Лишь бы не попасть в плен. Правильно. А что же делать ему, Скворцову?
Автоматчики подскочили к Лободе, один из них, в распахнутом френче, ударил сержанта затыльником автомата в лицо, сержант упал. И тогда Скворцов понял, что надо делать. Разбить голову. Размозжить. Ослабевшими, дрожащими руками он занес над собой приклад автомата и ударил по темени. И еще ударил, и еще. Кровь заливала лицо, тошнило, а он бил и бил, пока не ослеп от крови и боли, пока не покатился в зияющую чернотой бездну…
Но когда долетел до усеянного скальными обломками дна ущелья, когда они вонзили в его тело свои каменные клыки, он открыл глаза, и по ним резануло солнце. Первой мыслью было: чернота притворяется солнечным светом, зачем эти хитрости, он же очутился в вечной темноте. Однако солнце продолжало светить, и он подумал: «Сколько же времени я летел в бездну? И почему остался живой, не разбился?»
То, что не умер, он ощущал всем своим немощным, пораненным телом: от боли раскалывалось темя, жгло в продырявленном плече, покалывало в онемевших, затекших ногах, пересохшую глотку раздирала сухость.
– Воды! – попросил он.
Ему казалось, что свою просьбу он прокричал. Но это был шепот, и все-таки его услыхали: человек, сидевший рядом, наклонился над ним, поднес флягу к губам. Скворцов сделал несколько глотков и узнал того, кто поил:
– Лобода? Ты?
– Чего, товарищ лейтенант? Говорите громче, совсем не слыхать…
– Ты, Лобода?
– Я самый, товарищ лейтенант…
– Где мы?
– Та на заставе, в плену, где ж еще…
Застава и плен – сочетание этих двух слов – как две стальных всесильных ручищи схватили Скворцова за шиворот, встряхнули. Никакой бездны, никаких скальных обломков, никакой потусторонней тьмы. Все проще и страшней.
Приподнявшись на локтях, из-под оплывших век Скворцов увидел: среди руин бродят немецкие автоматчики, разглядывают трупы; посреди заставского двора – танки с задранными орудийными стволами, крышки люков откинуты, у машин топчется экипаж в кожаных куртках. Так. Немцы на заставе. Свершилось. А кто же живой из пограничников? Лобода и он, Скворцов? Перевел взгляд на сержанта – предплечье перетянуто свежим бинтом. И его башка, скворцовская, перебинтована, он это чувствует.
– Кто нас перевязал? – спросил Скворцов.
– Я. И вас, и себя.
– А бинты откуда?
– Немцы дали.
– Немцы?!
– Та кто ж… Солдаты хотели нас добить, а офицер не позволил. Переводчик меня спросил: «Где начальник заставы?» Я показал. Тогда он перевел мне слова офицера: не добивайте их, они мужественные люди, окажите им помощь… Ну, немцы сами не стали перевязывать, а кинули мне индивидуальные пакеты…
– Немецкие?
– Какие ж еще, товарищ лейтенант?
Обессиленный разговором, Скворцов сомкнул веки. Но и с закрытыми глазами он видел: территорию заставы топчут чужие сапоги, чужие танки стоят, как на постаменте, в честь победы. Не видеть бы этого, не видеть! Хорошо политруку – мертв. Непросто, наверное, было сунуть ствол пистолета в рот. Но сунул, и никаких теперь земных забот. Что же делать ему, лейтенанту Скворцову, бывшему начальнику пограничной заставы? Бывшему – потому что заставы не существует. О, почему гитлеровцы не добили его?! Что делать ему, оставленному немцами в живых? Да, гляди правде в лицо: жизнь ты получил из рук врага.
Скворцов открыл глаза. И увидел уже не гитлеровцев, а сержанта Лободу. Живой, как и Скворцов. Но белый-белый, видать, крови много потерял. Сидит рядом, горбится, смотрит мимо него. Тщетно ловя взгляд Лободы, Скворцов спросил:
– Что еще переводчик говорил?
– Та ничего, товарищ лейтенант… Улыбался все и дымил сигаретой…
Улыбался? Курил сигарету? Какое это имеет значение для дальнейшей судьбы Скворцова и Лободы? А что имеет? Вот именно – что? Закурить бы. Перед смертью. Тогда, перед последним боем, папироской его снабдил Белянкин. Который застрелился. А Клара стала вдовой. Если бы покончил с собой и Скворцов, то Ира также овдовела бы. Одной вдовой стало бы больше. Но он еще жив, и Ира еще не вдова. А умереть ему нужно. Иного выхода нету. Как, однако, умереть? Снова попробовать разбить башку – о камень, присмотреть такой камешек, чтоб наверняка. Или попадется штык – и в сердце? Или плюнуть в рожу кому-нибудь, и тот пристрелит? А может, просто сдохнуть от ран, от голода? И как решили поступить с ними враги?
Обрывки немецкой речи доносились до Скворцова. Он напрягал слух: может, об их будущей судьбе? Ничего не разбирал, хотя кое-что в немецком смыслил: в школе, в училище проходил, на заставе самостоятельно изучал, в основном по словарю. Скворцов мог бы вспомнить, как майор Лубченков корил его: зачем, мол, для какой такой надобности зубришь немецкий? Он отвечал: знание языка вероятного противника не помешает. Майор не без сожаления удостоверял: вот и проговорился, Скворцов, вот уже и противником нарекаешь, силен, силен. Но Скворцов не вспомнил этого.
– Товарищ лейтенант! Нам нужно выжить!
– Что?
– Выжить, говорю, нужно!
Выжить? Какой ценою? И для чего?
12
Лобода не прятал взгляда, говорил напористо, в самое ухо:
– Ну, убьют нас, закопают, землю жрать будем. А проку, товарищ лейтенант? Фашистам мы страшны живые, а не мертвые! Погонят в плен – сбежим! Проберемся на восток, соединимся со своими и будем сызнова драться! Верно, товарищ лейтенант?
Верно? Сообразить надо. Так, с лету, не сообразишь. А если вправду удастся сбежать, уйти в леса, пробраться на восток, к своим? Где они, свои? Уже и канонады почти не слыхать. Прав Лобода, мы живы и обязаны думать об одном – как продолжать сражаться с врагом.
Да, он жив! Скворцов ощутил это каждой своей клеточкой. И враз с нетерпеливой, жадной силой захотелось есть. Пожевать бы чего, затем курнуть. Можно и наоборот: сперва покурить, затем подрубать, ну не подрубать – хоть погрызть сухарик. Простите, ребята, что я остался жив. Так получилось. Я не оправдываюсь, я еще сумею оправдаться перед вами: будет время. А возможно, не будет…
– Пить! – сказал Скворцов, и Лобода поднес к его губам горлышко фляги.
Солнце припекало. Потрескивал, догорая, явор – от него тоже шел жар. Мутящая и как бы прожигающая вонь: горелое тряпье и резина, разлагающиеся трупы людей, лошадей, собак. Жирные золотистые мухи облепляли, лезли в рот – вместе с водой из фляги. Скворцов брезгливо отмахивался, Напившись, с помощью Лободы привстал, привалился спиной к глыбе. Полусидел, постанывал, шевелил губами, будто разговаривал сам с собой.
– Ну что, товарищ лейтенант? Законно я предлагаю? Что вы решили?
– Думаю, – ответил Скворцов.
Чтобы бежать, нужны силы. Нет сил! Зато воля есть.
– Павло, – сказал Скворцов, – жрать землю нам не надо. Пусть ее жрут фашисты. Будем жить…
– Правильно, товарищ лейтенант!
– Не перебивай! Будем жить, а это значит – надо при первой же возможности бежать. И драться надо, как дрались!
– Дюже правильно, товарищ лейтенант!
– Вот и договорились, – сказал Скворцов и подумал: он, в сущности, повторил сержантовы мысли. Что ж, толковые мысли неплохо и повторить. А Белянкин, а Брегвадзе, а Варанов, а все погибшие поймут их и простят – мертвые живых. Потому что мы будем воевать, будем мстить до смертного своего часа, который отодвинулся. И весь смысл нашего нынешнего и будущего – сколько оно там продлится – существования: бить, бить, бить фашистов. Если нам отпущено пожить подольше – хорошо. Но если и немного – каждый час, каждую минуту используем для того, чтобы бить врагов.
– Павло, – сказал Скворцов, – приведем себя в порядок. Морды хотя б ополоснуть, протереть хоть платком. От пыли отряхнуться…
– Для немцев, товарищ лейтенант? Чтоб видали: пограничник всегда пограничник?
– Для себя также. Подтянемся по всем статьям. Ты прав: пограничник всегда пограничник…
Лобода намочил скомканный, слежавшийся носовой платок, подал Скворцову. Тот обтерся, вернул. Начал обтираться Лобода – деловито, с толком. За этим занятием их и застала группа немцев во главе с фельдфебелем – от головы до пояса худ, костист, а зад толстый, раскормленный, походка – враскорячку.
– Переводчик, – сказал Лобода, продолжая обтираться.
Фельдфебель привел с собой распаренных, упревших и гогочущих солдат. Окружив Скворцова и Лободу, солдаты загоготали еще пуще – от них разило шнапсом. Фельдфебель, улыбаясь, вынул изо рта сигаретку и произнес по-русски:
– Они смеются, что русские свиньи умываются.
– Сами свиньи, – процедил Лобода.
– Отставить! – процедил и Скворцов. – Держись в узде, не срывайся.
– Что-что? – спросил фельдфебель.
– Мы говорили: вам тоже смешно, господин фельдфебель?
– О да, господин лейтенант! Мне смешно! Обычно русские наводят чистоту перед смертью. Но вам сохранили жизнь. Благодарите гуманную германскую армию.
– Что с нами будет дальше? – спросил Скворцов.
– Если сможете идти, поведем на сборный пункт военнопленных. Если не сможете, расстреляем. К сожалению, мы не можем возиться…
– Господин фельдфебель, – сказал Скворцов, – я прошу передать мою просьбу вашему командованию: похоронить погибших пограничников.
– О, конечно! – Переводчик закурил новую сигарету, улыбнулся. – Немцы любят чистоту и порядок! Но хоронить ваших пограничников мы не будем, прикажем местным жителям…
Скворцов принялся выколачивать пыль из фуражки. Глядя на него, и Лобода отряхивал фуражку. А солдаты, глядя на них, гоготали, тыкали пальцами. Переводчик пояснил:
– Их веселит, что русские охорашиваются. Спрашивают: не побрить ли, не опрыскать ли одеколоном?
– Нет, – сказал Скворцов. – Обойдемся без одеколона.
Он стал сбивать пыль с плеча и тут услыхал, как взревели двигатели. Не переставая отряхиваться, повернул голову: танки, пятясь, разворачиваясь, уползали с заставы. Безнаказанно уползали. Безнаказанны и автоматчики – наглые, краснорожие и пьяные. Нет, наказание будет! От кары они не уйдут. Если б рука была тверда, если б было оружие!
Когда рев двигателей стих, переводчик сказал:
– Вас бы привязать, руки к одному танку, ноги к другому, и разорвать. Или повесить вниз головой. Или нормально повесить, ногами вниз. Или просто пристрелить. За то, что вы убили столько моих соотечественников. Но приказ командира батальона: отправить в плен. С условием: не сможете передвигаться – пристрелим… Встать!
И все исчезло для Скворцова, кроме Лободы. Сумеет Павло подняться? Не сумеет? И, не веря себе, сам начал подыматься – одновременно с Лободой. Боль простреливала, гнула, не давала выпрямиться, от нее меркло сознание. Откуда же взялись силы? Измучены же, ослабели, ранены. Молодец, Павло!
Они встали, шатаясь. И, чтобы не упасть, шагнули друг к другу, обнялись, поддерживая один другого здоровой рукой. Фельдфебель не улыбался, солдаты не гоготали – разглядывали пограничников. А Скворцов сквозь оранжевые круги, расплывавшиеся перед ним, пытался разглядеть тело Белянкина. Да, кажется, это Виктор, а вот это, кажется, Иван Федосеевич – рядышком лежат. Или это не они? Простите, друзья, и прощайте. Свидимся теперь только на том свете. До свидания, дорогие!
– Гут! – сказал фельдфебель и перевел: – Хорошо!
Очень хорошо, сволочь фашистская! Лишь бы не упасть, лишь бы не выказать слабость. Смотрите: советские пограничники не валяются у ваших сапог, мы стоим перед вами – глаза в глаза.
Фельдфебель выкликнул:
– Вебер! Грюнберг!
Из толпы выступили два автоматчика, щелкнули каблуками; сказал им что-то по-немецки – Скворцов не понял, что именно. Фельдфебель повернулся к пограничникам:
– Комм! – И перевел: – Пошли!
Один автоматчик, рослый, дебелый, в куцем френчике, пошел впереди, второй ткнул стволом автомата Скворцова и Лободу в спину, пошел за ними.
Фельдфебель шагал рядом:
– Шнеллер! Быстрей! Нох шнеллер! Еще быстрей!
Так он приказывал и переводил, а потом отстал. Скворцов и Лобода ковыляли, оступаясь, едва не падая, но не отпуская друг друга. Если что, свалятся вместе. Не свалятся! Иначе конвойные пристрелят. Быстрей? Еще быстрей? Скворцов не одинок, ему помогает Лобода, а он – Лободе. Их двое, и сил у них вдвое больше. Боль сверлила темя, плечо, уходила к пояснице, к ногам и тут продолжала сверлить, казалось: слышно, как с хрустом вгрызается это сверло в кости. Сердце прыгало у глотки, казалось: выпрыгнет – и ты останешься без сердца, это значит, умрешь. Не умрет! Выдюжит. Шнеллер? Нох шнеллер? Поковыляли быстрей, лишь бы задний конвоир не выстрелил в спину. Выжить надо. Драться и мстить надо.
Когда они свернули в подлесок, передний конвоир обернулся, сказал:
– Не бистро. Тихо шагаль.
По-русски кумекает? Ах ты, гад! Но что идти можно потише, спасибо, гад. Тем более зачем и тебе спешить, потеть, надрываться? Пойдем не быстро, медленно пойдем.
Их вели по исполосованному танковыми гусеницами перелеску. Иных следов войны, пожалуй, и не было. Не то что на заставе, перепаханной бомбами, снарядами, минами. Против бомб, снарядов, мин у пограничников были пули да гранаты. Ничего, на востоке разворачиваются советские полевые войска, у них-то есть и самолеты, и танки, и орудия – фашисты еще вкусят, наши еще придут сюда! И обнаружится: лейтенант Скворцов в плену. Не бывать этому! Они с Лободой совершат побег. И, начав думать о побеге, Скворцов уже не думал ни о боли, ни о жажде, ни о сыпучей песчаной дороге, которой будто и не предвиделось конца.
Жара. Застойный смоляной воздух. Осыпающийся под сапогами белый, пылящий песок. Среди песка – сосны. Шедший впереди немец поминутно вытирал полотенцем лицо, шею и грудь под распахнутым френчем; шедший позади сплевывал, отхаркивался и, булькая, пил из фляги. Немцы перебрасывались фразами. Скворцов как будто понял: опасаются, не сбились ли с маршрута. Вошли в дубняк, выбрались на просеку, прошли по ней, опять углубились в лесок. Скворцов прикинул: двигаемся вроде бы на север, вдоль Буга. Потом пересекли еще одну просеку и от нее повернули строго на восток. Куда их ведут? Будет ли конец дороге?








