Окна напротив

- -
- 100%
- +

Глава 1. Шум в тишине
Тишина в этой квартире была особенной.
Не глухой, не мёртвой — а живой, дышащей, как старый дом, который помнил ещё дореволюционную кладку и голоса жильцов, давно превратившихся в фотографии на могильных плитах. Ася различала в ней слои: вот холодильник вздохнул и затих, вот половица скрипнула под невидимой ногой (просто дерево играет, говорила она себе, просто дерево дышит), вот вода в трубах — далёкая, чужая, с пятого этажа.
Она сидела на полу в гостиной, скрестив ноги, и держала диктофон на вытянутой руке, как подношение невидимому божеству. Старенький Zoom H1, потёртый по углам, с трещиной на дисплее — подарок мамы на поступление, ещё когда мама верила, что из этого что-то выйдет.
— Ну давай, — прошептала Ася. — Не подведи.
Красный огонёк записи подмигивал ей в полумраке. Три минуты сорок секунд. Четыре минуты. Четыре двадцать.
Она закрыла глаза.
Это был её дипломный проект — «Анатомия тишины». Идея пришла три месяца назад, во время ночной смены в кинотеатре: что, если записать тишину в разных точках города и наложить на немое кино? Не музыку — а именно отсутствие музыки. Паузы. Вдохи пространства. Амбиент заброшенных дворов, шёпот старых стен, дыхание комнаты, где никого нет.
Научный руководитель, профессор Коган, назвал это «концептуально интересным, но академически рискованным». Что на его языке означало: «поставлю тройку и забуду».
Плевать.
Ася хотела сделать это для себя.
Диктофон писал. Квартира молчала — послушно, почти благодарно. Ася даже позволила себе полуулыбку. Может, сегодня получится. Может, этот дубль станет тем самым.
Бум.
Она вздрогнула. Веки распахнулись.
Бум. Бум. Бум-бум-бум.
Не холодильник. Не трубы. Не половицы.
Бас-бочка.
Звук шёл из распахнутого окна напротив — низкий, вязкий, такой плотный, что, казалось, вибрировали стёкла в серванте. Ася медленно, словно во сне, повернула голову.
Дом-колодец — их общая беда и благословение. Окна квартир смотрели друг на друга с расстоянием вытянутой руки. Можно было разглядеть узор на чужих обоях, запах чужого ужина, обрывки чужих разговоров. Три метра воздуха — и никакой приватности.
В проёме напротив горел свет. Жёлтый, резкий, без абажура — голая лампочка под потолком.
И в этом свете двигался человек.
Ася увидела спину — широкую, перечёркнутую ремнём чёрной футболки. Мокрые волосы (только из душа? или пот — уже после первых ударов?), напряжённые плечи. Руки с барабанными палочками взлетали и опускались с механической, почти пугающей точностью.
Бум. Бум. Бум-бум-бум.
Он стучал так, будто пытался разбудить мертвых.
Асин палец всё ещё лежал на кнопке записи. Красный огонёк мигал — беспомощно, бессмысленно. Диктофон послушно заглатывал грохот, перемешивая его с остатками тишины, как миксер перемешивает яйца с сахаром. Запись была безнадёжно испорчена.
Она выключила диктофон.
В наступившей тишине (он сделал паузу — перевести дух? попить воды?) стало слышно, как где-то на четвёртом этаже орёт телевизор, а во дворе лает собака — мелкая, захлёбывающаяся, с истеричными нотками.
Ася смотрела на мужскую спину в жёлтом прямоугольнике окна. Смотрела и чувствовала, как внутри — медленно, неотвратимо — закипает ярость.
Неделя.
Прошла всего неделя с тех пор, как старый жилец съехал, а на его место въехал этот... этот...
Она даже имени его не знала. И не хотела знать.
Знала только, что он играет на барабанах. Что у него идиотская привычка репетировать по ночам. И что его окно находится ровно напротив её окна — так близко, что, кажется, протяни руку, и можно дотронуться до стекла.
Бум.
Он снова ударил. Теперь — по тарелке. Резкий, рассыпчатый звон ворвался в комнату, заметался под потолком, застрял в люстре.
Асин взгляд упал на диктофон. Потом — на часы.
22:47.
Она встала с пола. Подошла к окну. Встала так, чтобы её силуэт было видно — тонкая фигура в мешковатой домашней футболке, волосы собраны в небрежный пучок, который держался на честном слове и карандаше.
Барабанщик не обернулся. Он продолжал играть — самозабвенно, уйдя в ритм с головой, как уходят в шторм. Палочки мелькали. Голова чуть покачивалась в такт. Левая нога отбивала по хай-хэту что-то сложное, синкопированное.
Ася стояла и смотрела.
Смотрела, как перекатываются мышцы под тканью футболки. Как он иногда вскидывает голову — будто говорит с кем-то невидимым. Как на стене за его спиной дрожит тень — огромная, гротескная, похожая на дирижёра какого-то инфернального оркестра.
«Интересно, — подумала она, — он вообще понимает, что живёт не один в этом доме? Что у других людей есть уши? Нервы? Желание спать по ночам?»
Словно в ответ на её мысли, он остановился.
Пауза — долгая, звенящая.
Ася замерла.
Он медленно, лениво потянулся к бутылке с водой, стоявшей на полу у бас-бочки. Сделал глоток. Потом, будто почувствовав взгляд, начал оборачиваться.
Ася отшатнулась от окна. Прижалась спиной к стене, чувствуя, как колотится сердце. Глупо. Глупо, глупо, глупо. Почему она прячется в собственной квартире? Это он должен прятаться. Это он должен бояться.
Она осторожно выглянула.
Он стоял в проёме и смотрел прямо на неё.
В одной руке — бутылка, в другой — палочка, которую он крутил между пальцами, как сигарету. На губах — тень усмешки.
Ася поняла, что её видно.
Видно её дурацкую футболку с Чеширским котом. Её растрёпанный пучок. Её диктофон, зажатый в побелевших пальцах.
Она задёрнула штору.
Резко. Со звоном колец о карниз.
Ткань качнулась и замерла. Комната погрузилась в полумрак — только красный огонёк диктофона всё ещё мигал, как чей-то терпеливый глаз.
Из-за окна донеслось — или ей показалось? — короткое «хм».
А потом тишина.
Настоящая. Глубокая.
И в этой тишине Ася вдруг поняла, что даже сквозь ткань шторы видит жёлтый прямоугольник его окна. И то, что он всё ещё стоит там. Смотрит сюда.
Не уходит.
Она сжала диктофон.
— Ну уж нет, — прошептала она в темноту. — Ты у меня ещё попляшешь.
Глава 2. Барабанщик
Бум.
Бум.
Бум-бум-бум.
Ритм рождался не в голове — в груди. Где-то под левой ключицей, там, где сердце гнало кровь толчками, а тело помнило то, чего ухо не слышало. Матвей закрыл глаза и позволил рукам делать то, что они умели лучше всего, — говорить без слов.
Бас-бочка отзывалась в пятках. Малый барабан ложился в правую руку, как рукоять. Хай-хэт отсчитывал восьмые — ровно, монотонно, как метроном, вживлённый под кожу. Сегодня ритм был зол. Сегодня ритм хотел крушить.
Матвей не останавливал его.
Репетиция прошла дерьмово. Он вернулся домой в одиннадцатом часу, швырнул рюкзак в угол, стянул пропотевшую футболку, встал под ледяной душ и стоял, пока не перестал чувствовать кончики пальцев.
Не помогло.
«Ты лажаешь, Королёв».
Голос Ильи — басиста и, по совместительству, главного зануды в их группе — до сих пор сидел в голове, как заноза.
«Мы теряем драйв. В третьем треке ты поплыл на переходе. В пятом — опоздал на вступление. Это слышно, Мэт. Это слышат все»!
Матвей тогда ничего не ответил. Просто кивнул и начал собирать установку. Спорить было бессмысленно. Илья говорил правду.
Проблема была в том, что Матвей не знал, как это исправить.
Он не слышал того, что слышали они. Вернее, слышал — но не так. Не полностью. Левое ухо с четырнадцати лет работало вполсилы, а после двадцати начало сдавать окончательно. Врачи говорили что-то про нейросенсорную тугоухость, про последствия менингита, про «надо было беречься». Матвей кивал и выбрасывал рецепты в урну.
Беречься! Смешно!
Как можно беречься, если ты — барабанщик!? Если ритм — это единственное, что держит тебя на плаву?
Он играл телом. Чувствовал вибрацию бас-бочки ступнями, резонанс малого — ладонями, звон тарелок — где-то в зубах. Он не слышал музыку — он её осязал. И до недавнего времени этого хватало.
До недавнего времени
Бум.
Он ударил по тарелке резче, чем нужно. Звук получился злой, рассыпчатый, с металлическим послевкусием. Соседи, наверное, вздрогнули. И чёрт с ними!
Матвей перехватил палочку поудобнее и усмехнулся. Интересно, она уже там? За своей дурацкой шторой?
Он обернулся через плечо, не переставая играть. Окно напротив светилось ровным, спокойным светом. Не резким, жёлтым, как у него (на абажур денег не хватило) — а тёплым, ламповым, чуть розоватым. Торшер, наверное. Или гирлянды. Девчонка жила одна, это он уже выяснил. Ни гостей, ни шумных компаний. Только она, её пианино и её диктофон, с которым она сидела по вечерам, как с ручным зверьком.
Матвей вспомнил, как в первый же вечер заметил красный огонёк в её окне. Она сидела на полу, скрестив ноги, и записывала... что? Тишину? Серьёзно???
Он тогда чуть не рассмеялся.
А потом начал играть. Специально — громче обычного. Просто чтобы посмотреть на реакцию.
Реакция не заставила себя ждать.
На следующее утро, ровно в семь ноль-ноль, из её окна грянула опера. Не просто музыка — нет. Это был Марш Радецкого, врубленный на такую громкость, что у Матвея заложило даже здоровое ухо. Он подскочил на кровати, матерясь сквозь зубы, а она стояла у подоконника и пила кофе — медленно, смакуя, глядя прямо на него.
С той минуты война была объявлена.
Бум. Бум. Бум-бум-бум.
Он играл и ждал.
Ждал, когда она появится в окне. Когда нервно задёрнет штору. Когда включит свою оперу в отместку. Что угодно — только не тишина. Тишина его бесила. В тишине он слышал только собственное дыхание и писк в левом ухе — высокий, монотонный, как комариный вой.
В тишине он оставался один на один с мыслями, от которых бежал с четырнадцати лет.
Ты не достоин.
Ты никогда не станешь тем, кем хочешь.
Твой ритм — фальшивка. Ты сам — фальшивка.
Он ударил сильнее. И тут заметил движение за шторой напротив.
Она стояла там. Матвей не видел лица, но видел силуэт — хрупкий, напряжённый, с этим её дурацким пучком на голове, из которого вечно торчал карандаш.
Она смотрела на него.
Он остановился.
Пауза.
Тишина — настоящая, глубокая, почти осязаемая — заполнила комнату.
Матвей потянулся за бутылкой воды, не сводя глаз с её окна. Сделал глоток. Медленно, демонстративно.
Она отшатнулась. Быстро, испуганно, как пойманный зверёк. Матвей усмехнулся.
— Ну и чего ты боишься? — пробормотал он себе под нос, крутя палочку между пальцами. — Я просто играю. Ты же любишь музыку. Ты же музыкант!
Он не знал точно, музыкант ли она. Просто видел клавиши в её комнате — старенькое пианино «Красный Октябрь», судя по корпусу. И слышал однажды, как она играла перед сном — что-то классическое, сложное, с длинными арпеджио. Играла хорошо. Очень хорошо. Но тихо, будто извиняясь за каждый звук.
Это его зацепило.
Матвей смотрел на задёрнутую штору и чувствовал странную смесь раздражения и любопытства. Она всегда так реагирует? Всегда прячется? Или это он её пугает?
Штора дёрнулась. На мгновение он увидел её лицо — бледное, с тёмными глазами и упрямо сжатым ртом.
Она смотрела прямо на него.
Он поднял бутылку — молчаливый тост. Она задёрнула штору с такой силой, что карниз звякнул.
— Хм.
Матвей хмыкнул и отвернулся к установке. Сделал ещё глоток. Вода была тёплой и безвкусной.
За стеной, в подъезде, хлопнула дверь — кто-то вышел покурить на лестницу. Во дворе залаяла собака. Где-то наверху, наверное, у Карповых с пятого, заплакал ребёнок.
Дом жил своей жизнью. А в его комнате стояла тишина. Матвей покрутил палочку в пальцах и положил её на малый барабан. Играть расхотелось.
Он подошёл к окну и опёрся ладонями о подоконник. Её штора была плотной, тёмно-синей, без единой щели. Но он знал, что она не ушла. Стояла там, за плотной тканью. Проклинала его.
— Извини, — сказал Матвей негромко. — Поздно уже. Надо было раньше заткнуться.
Он знал, что она не услышит. Окна закрыты. Три метра воздуха. Но сказать это было нужно.
Завтра в отместку она снова включит свою оперу в семь утра. Он снова не выспится. Группа снова будет недовольна. Илья снова посмотрит на него с этим выражением «ты нас всех подводишь».
И он снова сядет за установку вечером.
Потому что больше ничего не умеет.
Матвей задёрнул свою штору — старую простыню, которую он прицепил на карниз в первый же день. Жёлтый свет лампочки сделал ткань похожей на экран. Он выключил свет.
Темнота.
В темноте было слышно, как в её комнате играет тихая музыка. Не опера — что-то другое. Мелодия, которую он не знал.
Матвей повернул голову, прислушался здоровым ухом. Мелодия была грустной.
И очень красивой.
Бум.
Бум-бум-бум.
Ритм рождался не в голове — в груди. Где-то под левой ключицей, там, где сердце гнало кровь толчками, а тело помнило то, чего ухо не слышало. Матвей закрыл глаза и позволил рукам делать то, что они умели лучше всего, — говорить без слов.
Бас-бочка отзывалась в пятках. Малый барабан ложился в правую руку, как рукоять. Хай-хэт отсчитывал восьмые — ровно, монотонно, как метроном, вживлённый под кожу. Сегодня ритм был зол. Сегодня ритм хотел крушить.
Матвей не останавливал его.
Репетиция прошла дерьмово. Он вернулся домой в одиннадцатом часу, швырнул рюкзак в угол, стянул пропотевшую футболку, встал под ледяной душ и стоял, пока не перестал чувствовать кончики пальцев.
Не помогло.
«Ты лажаешь, Королёв».
Голос Ильи — басиста и, по совместительству, главного зануды в их группе — до сих пор сидел в голове, как заноза.
«Мы теряем драйв. В третьем треке ты поплыл на переходе. В пятом — опоздал на вступление. Это слышно, Мэт. Это слышат все»!
Матвей тогда ничего не ответил. Просто кивнул и начал собирать установку. Спорить было бессмысленно. Илья говорил правду.
Проблема была в том, что Матвей не знал, как это исправить.
Он не слышал того, что слышали они. Вернее, слышал — но не так. Не полностью. Левое ухо с четырнадцати лет работало вполсилы, а после двадцати начало сдавать окончательно. Врачи говорили что-то про нейросенсорную тугоухость, про последствия менингита, про «надо было беречься». Матвей кивал и выбрасывал рецепты в урну.
Беречься! Смешно!
Как можно беречься, если ты — барабанщик!? Если ритм — это единственное, что держит тебя на плаву?
Он играл телом. Чувствовал вибрацию бас-бочки ступнями, резонанс малого — ладонями, звон тарелок — где-то в зубах. Он не слышал музыку — он её осязал. И до недавнего времени этого хватало.
До недавнего времени
Бум.
Он ударил по тарелке резче, чем нужно. Звук получился злой, рассыпчатый, с металлическим послевкусием. Соседи, наверное, вздрогнули. И чёрт с ними!
Матвей перехватил палочку поудобнее и усмехнулся. Интересно, она уже там? За своей дурацкой шторой?
Он обернулся через плечо, не переставая играть. Окно напротив светилось ровным, спокойным светом. Не резким, жёлтым, как у него (на абажур денег не хватило) — а тёплым, ламповым, чуть розоватым. Торшер, наверное. Или гирлянды. Девчонка жила одна, это он уже выяснил. Ни гостей, ни шумных компаний. Только она, её пианино и её диктофон, с которым она сидела по вечерам, как с ручным зверьком.
Матвей вспомнил, как в первый же вечер заметил красный огонёк в её окне. Она сидела на полу, скрестив ноги, и записывала... что? Тишину? Серьёзно???
Он тогда чуть не рассмеялся.
А потом начал играть. Специально — громче обычного. Просто чтобы посмотреть на реакцию.
Реакция не заставила себя ждать.
На следующее утро, ровно в семь ноль-ноль, из её окна грянула опера. Не просто музыка — нет. Это был Марш Радецкого, врубленный на такую громкость, что у Матвея заложило даже здоровое ухо. Он подскочил на кровати, матерясь сквозь зубы, а она стояла у подоконника и пила кофе — медленно, смакуя, глядя прямо на него.
С той минуты война была объявлена.
Бум. Бум. Бум-бум-бум.
Он играл и ждал.
Ждал, когда она появится в окне. Когда нервно задёрнет штору. Когда включит свою оперу в отместку. Что угодно — только не тишина. Тишина его бесила. В тишине он слышал только собственное дыхание и писк в левом ухе — высокий, монотонный, как комариный вой.
В тишине он оставался один на один с мыслями, от которых бежал с четырнадцати лет.
Ты не достоин.
Ты никогда не станешь тем, кем хочешь.
Твой ритм — фальшивка. Ты сам — фальшивка.
Он ударил сильнее. И тут заметил движение за шторой напротив.
Она стояла там. Матвей не видел лица, но видел силуэт — хрупкий, напряжённый, с этим её дурацким пучком на голове, из которого вечно торчал карандаш.
Она смотрела на него.
Он остановился.
Пауза.
Тишина — настоящая, глубокая, почти осязаемая — заполнила комнату.
Матвей потянулся за бутылкой воды, не сводя глаз с её окна. Сделал глоток. Медленно, демонстративно.
Она отшатнулась. Быстро, испуганно, как пойманный зверёк. Матвей усмехнулся.
— Ну и чего ты боишься? — пробормотал он себе под нос, крутя палочку между пальцами. — Я просто играю. Ты же любишь музыку. Ты же музыкант!
Он не знал точно, музыкант ли она. Просто видел клавиши в её комнате — старенькое пианино «Красный Октябрь», судя по корпусу. И слышал однажды, как она играла перед сном — что-то классическое, сложное, с длинными арпеджио. Играла хорошо. Очень хорошо. Но тихо, будто извиняясь за каждый звук.
Это его зацепило.
Матвей смотрел на задёрнутую штору и чувствовал странную смесь раздражения и любопытства. Она всегда так реагирует? Всегда прячется? Или это он её пугает?
Штора дёрнулась. На мгновение он увидел её лицо — бледное, с тёмными глазами и упрямо сжатым ртом.
Она смотрела прямо на него.
Он поднял бутылку — молчаливый тост. Она задёрнула штору с такой силой, что карниз звякнул.
— Хм.
Матвей хмыкнул и отвернулся к установке. Сделал ещё глоток. Вода была тёплой и безвкусной.
За стеной, в подъезде, хлопнула дверь — кто-то вышел покурить на лестницу. Во дворе залаяла собака. Где-то наверху, наверное, у Карповых с пятого, заплакал ребёнок.
Дом жил своей жизнью. А в его комнате стояла тишина. Матвей покрутил палочку в пальцах и положил её на малый барабан. Играть расхотелось.
Он подошёл к окну и опёрся ладонями о подоконник. Её штора была плотной, тёмно-синей, без единой щели. Но он знал, что она не ушла. Стояла там, за плотной тканью. Проклинала его.
— Извини, — сказал Матвей негромко. — Поздно уже. Надо было раньше заткнуться.
Он знал, что она не услышит. Окна закрыты. Три метра воздуха. Но сказать это было нужно.
Завтра в отместку она снова включит свою оперу в семь утра. Он снова не выспится. Группа снова будет недовольна. Илья снова посмотрит на него с этим выражением «ты нас всех подводишь».
И он снова сядет за установку вечером.
Потому что больше ничего не умеет.
Матвей задёрнул свою штору — старую простыню, которую он прицепил на карниз в первый же день. Жёлтый свет лампочки сделал ткань похожей на экран. Он выключил свет.
Темнота.
В темноте было слышно, как в её комнате играет тихая музыка. Не опера — что-то другое. Мелодия, которую он не знал.
Матвей повернул голову, прислушался здоровым ухом. Мелодия была грустной.
И очень красивой.
Бум.
Бум-бум-бум.
Ритм рождался не в голове — в груди. Где-то под левой ключицей, там, где сердце гнало кровь толчками, а тело помнило то, чего ухо не слышало. Матвей закрыл глаза и позволил рукам делать то, что они умели лучше всего, — говорить без слов.
Бас-бочка отзывалась в пятках. Малый барабан ложился в правую руку, как рукоять. Хай-хэт отсчитывал восьмые — ровно, монотонно, как метроном, вживлённый под кожу. Сегодня ритм был зол. Сегодня ритм хотел крушить.
Матвей не останавливал его.
Репетиция прошла дерьмово. Он вернулся домой в одиннадцатом часу, швырнул рюкзак в угол, стянул пропотевшую футболку, встал под ледяной душ и стоял, пока не перестал чувствовать кончики пальцев.
Не помогло.
«Ты лажаешь, Королёв».
Голос Ильи — басиста и, по совместительству, главного зануды в их группе — до сих пор сидел в голове, как заноза.
«Мы теряем драйв. В третьем треке ты поплыл на переходе. В пятом — опоздал на вступление. Это слышно, Мэт. Это слышат все»!
Матвей тогда ничего не ответил. Просто кивнул и начал собирать установку. Спорить было бессмысленно. Илья говорил правду.
Проблема была в том, что Матвей не знал, как это исправить.
Он не слышал того, что слышали они. Вернее, слышал — но не так. Не полностью. Левое ухо с четырнадцати лет работало вполсилы, а после двадцати начало сдавать окончательно. Врачи говорили что-то про нейросенсорную тугоухость, про последствия менингита, про «надо было беречься». Матвей кивал и выбрасывал рецепты в урну.
Беречься! Смешно!
Как можно беречься, если ты — барабанщик!? Если ритм — это единственное, что держит тебя на плаву?
Он играл телом. Чувствовал вибрацию бас-бочки ступнями, резонанс малого — ладонями, звон тарелок — где-то в зубах. Он не слышал музыку — он её осязал. И до недавнего времени этого хватало.
До недавнего времени
Бум.
Он ударил по тарелке резче, чем нужно. Звук получился злой, рассыпчатый, с металлическим послевкусием. Соседи, наверное, вздрогнули. И чёрт с ними!
Матвей перехватил палочку поудобнее и усмехнулся. Интересно, она уже там? За своей дурацкой шторой?
Он обернулся через плечо, не переставая играть. Окно напротив светилось ровным, спокойным светом. Не резким, жёлтым, как у него (на абажур денег не хватило) — а тёплым, ламповым, чуть розоватым. Торшер, наверное. Или гирлянды. Девчонка жила одна, это он уже выяснил. Ни гостей, ни шумных компаний. Только она, её пианино и её диктофон, с которым она сидела по вечерам, как с ручным зверьком.
Матвей вспомнил, как в первый же вечер заметил красный огонёк в её окне. Она сидела на полу, скрестив ноги, и записывала... что? Тишину? Серьёзно???
Он тогда чуть не рассмеялся.
А потом начал играть. Специально — громче обычного. Просто чтобы посмотреть на реакцию.
Реакция не заставила себя ждать.
На следующее утро, ровно в семь ноль-ноль, из её окна грянула опера. Не просто музыка — нет. Это был Марш Радецкого, врубленный на такую громкость, что у Матвея заложило даже здоровое ухо. Он подскочил на кровати, матерясь сквозь зубы, а она стояла у подоконника и пила кофе — медленно, смакуя, глядя прямо на него.
С той минуты война была объявлена.
Бум. Бум. Бум-бум-бум.
Он играл и ждал.
Ждал, когда она появится в окне. Когда нервно задёрнет штору. Когда включит свою оперу в отместку. Что угодно — только не тишина. Тишина его бесила. В тишине он слышал только собственное дыхание и писк в левом ухе — высокий, монотонный, как комариный вой.
В тишине он оставался один на один с мыслями, от которых бежал с четырнадцати лет.
Ты не достоин.
Ты никогда не станешь тем, кем хочешь.
Твой ритм — фальшивка. Ты сам — фальшивка.
Он ударил сильнее. И тут заметил движение за шторой напротив.
Она стояла там. Матвей не видел лица, но видел силуэт — хрупкий, напряжённый, с этим её дурацким пучком на голове, из которого вечно торчал карандаш.
Она смотрела на него.
Он остановился.
Пауза.
Тишина — настоящая, глубокая, почти осязаемая — заполнила комнату.
Матвей потянулся за бутылкой воды, не сводя глаз с её окна. Сделал глоток. Медленно, демонстративно.
Она отшатнулась. Быстро, испуганно, как пойманный зверёк. Матвей усмехнулся.
— Ну и чего ты боишься? — пробормотал он себе под нос, крутя палочку между пальцами. — Я просто играю. Ты же любишь музыку. Ты же музыкант!
Он не знал точно, музыкант ли она. Просто видел клавиши в её комнате — старенькое пианино «Красный Октябрь», судя по корпусу. И слышал однажды, как она играла перед сном — что-то классическое, сложное, с длинными арпеджио. Играла хорошо. Очень хорошо. Но тихо, будто извиняясь за каждый звук.
Это его зацепило.
Матвей смотрел на задёрнутую штору и чувствовал странную смесь раздражения и любопытства. Она всегда так реагирует? Всегда прячется? Или это он её пугает?
Штора дёрнулась. На мгновение он увидел её лицо — бледное, с тёмными глазами и упрямо сжатым ртом.
Она смотрела прямо на него.
Он поднял бутылку — молчаливый тост. Она задёрнула штору с такой силой, что карниз звякнул.



