- -
- 100%
- +

Переводчик Павел Соколов
© Ода Сакуноскэ, 2026
© Павел Соколов, перевод, 2026
ISBN 978-5-0070-9056-8
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Парадоксы мастерства
Роман Оды Сакуноскэ (1913—1947) «Парадокс юности», законченный в 1941 году и запрещенный тогдашней цензурой, представляет собой уникальное явление в японской литературе эпохи тьмы и мрака. На фоне милитаризма и идеологического давления это произведение выглядит почти еретическим — оно целиком сосредоточено на внутреннем мире молодого человека и его мучительных попытках самоопределения. Судьба самого Оды, одного из самых ярких и трагических писателей своего поколения, во многом проецируется на судьбу его героя.
«Парадокс юности» — это роман-исповедь, роман-манифест, где психологическая проза переплетается с социальной сатирой. Писатель использует своеобразную оптику: он смотрит на мир глазами главного героя Хёити Мори, но этот взгляд постоянно рефлексируется самим автором, который словно раздваивается между сочувствием к своему персонажу и иронией над ним. Именно здесь особенно заметно влияние Стендаля. Ода не скрывал, что роман «Красное и черное» стал для него своего рода матрицей, на основе которой он выстраивал историю своего героя. Как и Жюльен Сорель, Хёити Мори — это человек из низов, одержимый идеей «завоевания» социального пространства. Он умен, амбициозен, но его амбиции имеют не столько материальную, сколько психологическую природу. Его главная страсть — это не богатство или власть, а самолюбие, понимаемое им как способность утвердить собственную уникальность в мире, который эту уникальность отрицает вовсе.
Стендалевский «эгоизм» трансформируются у Оды в сложный комплекс невротических переживаний. Хёити, как и Жюльен, постоянно ведет «внутренний счет»: оценивает каждое свое действие с точки зрения того, насколько оно увеличивает или уменьшает его самоуважение. Но если у Стендаля эта борьба имеет отчетливый социальный вектор — карьера, любовь как инструмент восхождения, — то у Оды она оказывается глубоко экзистенциальной и даже сюрреалистической. Мир Хёити — это мир внутренних проекций, где другие люди существуют лишь как зеркала его самолюбия. Женщины в его жизни — Киёко, Окома, Мурагути Тадзуко — воспринимаются им не как личности, а как трофеи, объекты для самоутверждения. Однако, в отличие от стендалевского героя, Хёити не способен на холодный расчет. Его самолюбие постоянно сталкивается с уязвимостью, почти детской ранимостью, что делает его не столько героем-завоевателем, сколько героем-страдальцем.
Сцены в газетной редакции, в дешевых кафе, в театре и в квартале красных фонарей написаны с почти документальной точностью. Это не просто фон, а активная среда, которая формирует героя. Писатель показывает, как мелочи жизни — пальто не по размеру, холодный дом, грязная баня — становятся для Хёити знаками его социальной неполноценности. В этом смысле «Парадокс юности» продолжает линию японского «романа о себе» (ватакуси-сёсэцу), но выводит его на новый уровень, вплетая в ткань повествования европейскую философскую рефлексию. Это вам не современный российский макулатурный автофикшн.
Название романа — «Парадокс юности» — является ключом к его пониманию. Что это за парадокс? Ода предлагает нам несколько вариантов ответа. Первый и самый очевидный: юность как время максимальной внутренней свободы на самом деле оказывается эпохой самой жестокой зависимости — от чужого мнения, от собственных комплексов и от социальной иерархии. Хёити, бунтующий против условностей, на деле оказывается их пленником. Он презирает студентов Третьей высшей школы за высокомерие, но сам же использует ту же тактику «дутого превосходства». Он ненавидит отчима-ростовщика, но перенимает его расчетливость и мелочную подозрительность.
Второй аспект парадокса связан с этикой и эстетикой. Хёити борется за «чистоту» своего самолюбия, но его поступки постоянно оказываются компромиссными. Он мечтает о великих делах, но реальность сводится к подписыванию бандеролей и написанию бульварных статей. Его любовь к матери, пожалуй, единственное бескорыстное чувство, постоянно подавляется стыдом за собственную бедность и неспособность реально помочь ей. Этот разрыв между высокими помыслами и низкой бытовой прозой жизни — и есть главная травма героя.
Не случайно роман открывается сценой из детства Акико, матери Хёити. Она — женский двойник собственного сына. Акико не ведет внутренней войны с миром, она просто живет, работает и любит. Хёити же, напротив: вся его энергия уходит на то, чтобы «доказать» свое существование. Ода гениально показывает, как эта одержимость доказательством приводит к саморазрушению.
Композиция романа выстроена как последовательное «снятие масок». Первая часть — это путь от детской непосредственности к ранней взрослой жизни через унижения и потери. Вторая часть — это кульминация внутреннего кризиса, когда герой, оказавшись в Третьей высшей школе, сталкивается с самыми умными и самыми пустыми людьми своего поколения. Здесь Ода с особой силой разворачивает критику образовательной системы, которая растит не мыслящих субъектов, а исполнительных, но циничных функционеров, которые и привели Японию к трагическому финалу в 1945 году. Эпизод с праздником в школе, где Хёити противопоставляет себя толпе, — это центральная сцена романа, в которой «парадокс юности» раскрывается как невозможность быть собой в обществе, требующем единообразия и подчинения.
Особого внимания заслуживает фигура Домона — старшего коллеги Хёити. Это, возможно, самый стендалевский персонаж в романе. Он — циник и неудачник, но именно в его сарказме звучит та правда, которую герой отказывается слышать. Домон знает цену «идеалам» и «тщеславию», ведь этот субъект пережил их крушение и теперь наблюдает за молодым журналистом с горечью и сочувствием. Их диалоги — это скрытая полемика с «Красным и черным»: если Жюльен Сорель шел к гибели с высоко поднятой головой, веря в свою исключительность, то Хёити и Домон уже не могут верить ни во что, кроме собственного разочарования жизнью и эпохой. Последняя приготовила героям повестки в армию и вполне вероятную гибель на фронте.
Финальные страницы романа, где Хёити становится свидетелем рождения своего ребенка, а его мать читает молитву, — это момент катарсиса. Он приходит к этому не через рефлексию, а через телесный, почти животный опыт. Боль от ножниц, вонзившихся в колено, и первый крик младенца возвращают его из мира абстракций в реальность. Ода не предлагает никакого морального решения: Хёити не становится «лучше», его самолюбие не исчезает, но оно оказывается поставленным в новый контекст — простого семейного быта. В этом, возможно, и заключается скрытая полемика со Стендалем. У последнего финал трагичен и возвышен, у Оды — скорее наоборот. Рождение ребенка не меняет Хёити кардинально, но создает ту самую невидимую связь, которая, возможно, позволит ему пережить «парадокс».
Если смотреть на книгу Оды как на роман воспитания, то здесь писатель создает инверсию классической схеме: герой учится не любить, не понимать мир, а защищать себя от него, и каждый шаг этого «обучения» оставляет всё более глубокие шрамы. Молодой человек по-прежнему остается перед неразрешимым парадоксом: чтобы быть собой, он должен бороться, но эта борьба уничтожает его. И чтобы обрести покой, тот должен смириться, но смирение для него равносильно духовной смерти. В отличие от классических героев такого романа, Хёити лишь осознает глубину своего раскола.
Павел СоколовЧасть первая. Двадцать лет
Глава первая
I
Акико с детства, где только можно, стремилась ходить босиком. Зимой не надевала носков, летом само собой разумеется, а когда стирала, обязательно торопливо сбрасывала гэта. Босиком шлёпала по известковому полу общей ванной и приговаривала: «Ах, как приятно!»
Даже когда она подросла, это не прекратилось, и её молчаливый отец наконец не выдержал: «Простудишься ведь» — пожурил он её, но та не слушалась. Акико сажала улитку себе на ладонь, давала ей ползти по руке с плеча на грудь, наслаждаясь этим влажным ощущением. А ещё она любила в общественной бане обливаться холодной водой. На разгорячённое паром тело с шумом обрушивался поток, упруго отскакивая, её конечности вздрагивали, словно в каком-то колдовском танце, и девочка выпрямлялась во весь рост. В ней просыпалось чувственное томление. Она делала это снова и снова.
— Я и пять, и шесть раз себя водой окатываю. Так приятно! — сказала Акико как-то в более поздние годы своему мужу Карубэ, но тот лишь поморщился.
Акико вышла замуж за Карубэ в восемнадцать лет. Карубэ был учителем начальной школы — карьера была его навязчивой идеей, и в молодые годы он даже брал уроки дзёрури (жанр драматической ритмованной прозы, предназначенной специально для речитативного пения под сямисэн — прим. ред), разумеется, лишь для того, чтобы втереться в доверие к директору, который был страстным поклонником этого искусства. Он поступил в ученики к Хиросаве Хатисукэ из старинного квартала и, следуя по стопам директора, заказывал учебные тетради для занятий у переписчика текстов дзёрури по имени Мори Кинскэ, который жил в глубине длинного дома на Пятой улице Нихонбаси.
Акико была единственной дочерью Кинскэ. Последний был человеком, способным лишь на то, чтобы с утра до вечера, согнув спину, прилежно переписывать тексты дзёрури, — вялый, безвольный мужчина, похожий на выцветшую бумажную дверь-сёдзи. Его жена была словно рождена для шитья: когда бы её ни увидели, та всегда сидела в полумраке глубинной комнаты, склонившись над иглой. Она умерла от диабета, когда Акико было шестнадцать. Когда женских рук не стало, девушка с малых лет стала вести хозяйство наравне со взрослыми. Она занималась стряпнёй, шитьём, отказами кредиторам, а также доставляла переписанные тетради заказчикам. Был у них один молодой ученик-подмастерье, но он был таким бестолковым и бесполезным, что скорее вызывал жалость, чем был помехой.
Когда Акико пришла с переписанной тетрадью в пансион Карубэ в Камихонмати-9-тёмэ, двадцативосьмилетний Карубэ вытаращил свои круглые глаза. Акико была в коротком кимоно, из-под подола которого виднелось целых два суна голых ног, поэтому Карубэ невольно отвёл взгляд.
— Женщины — помеха в карьере — бормотал он про себя, задыхаясь от горячего запаха Акико, цепляясь за своё привычное убеждение. Однако когда та пришла в третий раз, он произнёс:
— Давай-ка я сейчас проверю, нет ли ошибок в книге. Посиди там, — подвинул ей подушку, раскрыл переписанную тетрадь и, украдкой поглядывая на Акико, начал читать. Голос его постепенно задрожал, он сглотнул слюну и вдруг схватил её обмороженную красную руку. Акико не издала ни звука, и Карубэ показалось это зловещим. Позже она рассказывала об этом случае так:
— Вдруг перед глазами то ярко светлело, то становилось совершенно черно, а твоё лицо казалось огромным, как у быка.
И этим она доставила Карубэ неприятные чувства. Тот при своём небольшом росте имел крупные черты лица: густые брови, выпученные глаза, толстые губы, над которыми нависал нос, — он был похож на краснолицую куклу из театра Бунраку, однако сам гордился этим лицом, считая его величественным. Но когда затрагивали тему его внешности, то, как ни странно, чувствовал себя неловко.
…В тот раз Карубэ, торопливо выпуская дым из больших ноздрей, назидательно воскликнул:
— Ты никому не рассказывай об этом. Поняла? Я ещё приду.
Но больше Акико не заявлялась. Карубэ терзался сомнениями. Он думал, что это, должно быть, непременно помешает его карьере. К тому же его мучила совесть. Весь день молодой человек мучительно размышлял, забеременела ли та девушка или нет, и боялся, что Кинскэ сам придёт к нему. С присущим ему самомнением он даже представлял себе газетные статьи с заголовками вроде «Скандал в кругах педагогов» — и его страдания достигли пика. Перебрав в уме множество вариантов, он наконец сообразил, что если женится на Акико сейчас, то даже если та беременна, это не будет иметь значения, и почувствовал облегчение. Молодой человек посмеялся над собой: как же он сразу не додумался до этого, какой же дурак. Однако Карубэ собирался жениться по крайней мере на дочери человека не ниже директора школы. Разве мог он даже мечтать о браке с дочерью какого-то переписчика? Единственное, что утешало его, — это красота девушки.
Однажды некий Усути Со, представившись коллегой Карубэ, пришёл с гостинцем — пирожками из торгового дома Юэйдо — и неожиданно навестил Кинскэ. Пока ошеломлённый переписчик слушал, Усути болтал о том о сём и ушёл, так что Кинскэ так ничего и не понял. Ему лишь смутно запомнилось, что друг того Усути, некий Карубэ Мурахико, — человек благонравный, пользующийся отличной репутацией и хорошего рода.
Через три дня сам Карубэ явился к ним. Он принёс с собой веер не по сезону. Покрутив пальцами несколько прядей волос, гладко прилизанных помадой, он сказал:
— Собственно, я хотел бы просить вашу дочь стать моей женой.
Кинскэ спросил у Акико, что она думает, и та, вероятно, с тех пор как себя помнила, произнесла свою обычную фразу:
— А это что, меня касается? Для меня всё равно, как ни будет, — не изменив выражения лица, если только не считать того, что она красиво вертела глазами.
На следующий день Кинскэ навестил Карубэ и продолжил:
— Раз уж речь о единственной дочери, не согласитесь ли вы взять меня в приёмные зятья?
Не дав ему сказать, что его это устраивает, Карубэ ответил:
— Это мне не подходит, — так что Кинскэ чувствовал себя так, будто его пришли ругать.
Вскоре Карубэ снял маленький дом в Комия-тё и взял Акико к себе. Он хвастался коллегам, что «в целом вполне доволен» своей молодой женой. Та была белокожей и красивой. К тому же весьма трудолюбивой: она начинала суетиться с рассветом.
— Здесь адская улочка, туда идти легко, а обратно страшно, — напевала она с самого утра, но вскоре Карубэ запретил ей это из-за вульгарности.
— В этом нет ни капли литературности, как в дзёрури, — объяснил он ей. Когда-то молодой человек провалился на экзамене на право преподавания японской и китайской словесности среднего уровня. И тогда Акико запела:
— Ах, если б счастлив был наш свиданья час, то был бы он последним днём для нас, обмениваясь прощальными письмами, каждую ночь готовясь к смерти, истаявая душой, бредя во тьме… — и так далее, отрывки из «Камидзи». Но пела она так бездарно, что Карубэ хотел было что-то возразить, но решил остаться довольным.
Однажды, когда Карубэ не было дома, пришёл молодой человек и произнёс:
— Я слышал это от дома в Нихонбаси.
— Ах, это же не Син-тян из Танаки? Как ты жил?
Это был Синтаро Танака, сын торговца подержанной одеждой, который когда-то жил по соседству. Он служил в корейском полку, но был демобилизован и только вчера вернулся домой. Не успел он войти, как сразу же набросился:
«Говорят, ты замуж вышла. Почему ты вышла замуж, ничего мне не сказав?» — допрашивал он. Когда-то он трижды украл у неё поцелуй, и теперь, задним числом, его мучила досада, что до большего дело не дошло просто из-за отсутствия случая, — но Акико не понимала его чувств. Однако, увидев на его загорелом лице унылое выражение, пожалела его. Она угостила его тэмпурой-донбури, но он сказал: «Разве я могу есть такое?» — и, разгневанный её изменой, ушёл. За ужином она рассказала об этом Карубэ. Тот, развернув газету на коленях, слушал, хмыкая, но когда разговор коснулся поцелуев, вдруг газета с треском упала, а следом зазвенели палочки, чашка и раздался звонкий удар по щеке Акико. Та с недоумённым видом смотрела на мужа, и внезапно разрыдалась. Тогда крупные слёзы закапали на татами. Оставив её плач, Карубэ вышел на прогулку. На выходе он мельком заметил линию её плеча, которая после такого разговора показалась ему ещё более волнующей, и не прошло и получаса, как он вернулся, но Акико уже не было. Он расположился у жаровни и просидел так полчаса, как вдруг услышал:
— Истаявая душой, бредя во тьме…
Послышался голос, и супруга вернулась, источая запах тела после бани. Он ударил её по лицу ещё раз и выпалил:
— Женщина должна сохранять своё тело священным до замужества. Даже если речь идёт только о поцелуях…
Карубэ хотел добавить что-то ещё, но тут внезапно в голову пришло горькое воспоминание. Ему показалось, что он говорит что-то противоречивое, поэтому решил ограничиться кратким наставлением. Карубэ пожалел, что женился на Акико. Но когда та в марте следующего года родила мальчика, он пересчитал месяцы, вздрогнул и подумал, что хорошо, что женился. Ребёнка назвали Хёити. Это было в то время, когда Осаку захватила песенка о том, что Япония победила, а Россия проиграла. Тогда же Карубэ получил прибавку в пять иен.
В конце того же года во втором зале Нихонбаси-клаба, бильярдной у Футацуидо, прошёл любительский конкурс дзёрури под руководством Хиросавы Хатисукэ, в котором собралось около ста слушателей — было довольно многолюдно.
Карубэ Мурахико, он же Карубэ Ясу, впервые поднялся на сцену. Поскольку это был его дебют, молодой человек вызвался выступать первым на разогреве, и, когда слушатели стали понемногу собираться, он читал, не поднимая занавеса, но это было настолько страстное выступление, что его встретили возгласами «Сава-сё?!» За горячность Карубэ получил в награду одну чашку. Отчитавшись, он весь в поту усердно помогал принимать гостей — и, возможно, это было ошибкой: на следующий день молодой человек простудился и слёг. Болезнь перешла в острую пневмонию. Его лечил довольно хороший врач, но Карубэ скоропостижно скончался. Акико горько плакала, удивляясь, как много слёз может быть у человека, и люди заворожённо смотрели на неё, говоря, что супруги только тогда имеют цену, когда так плачут.
Однако на седьмую ночь, когда по инициативе директора в том же втором зале Нихонбаси-клаба был проведён памятный конкурс дзёрури, Акико появилась с младенцем на руках и громко захлопала в ладоши, когда директор прочитал отрывок из «Камидзи».
Она подняла руки к лицу, и люди, заметив это, нахмурились. Коллеги Карубэ, мысленно сравнивая её с собственными жёнами, выражали на лицах какую-то неуверенность. Директор, казалось, был доволен её аплодисментами.
В ночь двадцать первого дня состоялось торжественное семейное собрание. Отец Карубэ, приехавший из деревни в Сикоку, с мрачным лицом высказал своё мнение относительно будущего Акико:
— Не лучше ли будет вернуть Акико в родной дом к Кинскэ, а ребёнка Хёити отдать деду в приёмыши?
Когда он спросил её мнение, невестка ответила:
— А это что, меня касается? Для меня всё равно, как ни будет.
Кинскэ не произнес более ничего, что можно было бы назвать мнением.
В конце концов было решено, что она вернётся в отчий дом, и когда Акико с Хёити на руках перешагнула порог длинного дома в Нихонбаси, там было до ужаса грязно. На переплётах сёдзи толстым слоем лежала пыль, на потолке висело несколько паутин, в шкафу полным-полно грязного белья. После того как Акико вышла замуж, Кинскэ нанял старуху-помощницу, чтобы та вела хозяйство, но, как назло, старая кочерга была горбатая и глухая.
— Какое ужасное несчастье… — промямлила старуха в знак приветствия, Акико отдала ей ребёнка и, даже не сняв своё единственные нарядное кимоно, принялась торопливо вытирать пыль повсюду.
Через три дня в доме стало чисто. Пожилая служанка, сославшись на то, что её сын в деревне позвал назад, сама нашла предлог и вынуждена была уйти. И снова по утрам и вечерам звучала песня:
— Здесь адская улочка…
Она много работала. Кинскэ радовался возвращению дочери, но этот отец был молчалив, как черепаха. Он ни разу не сказал ни слова утешения по поводу смерти Карубэ.
Синтаро Танака, сын торговца подержанной одеждой, уже взял себе молодую жену, когда Акико показалась в раздевалке общественной бани, чтобы забрать ребёнка, которого Кинскэ принёс с собой, супруга Синтаро тоже пришла за своим недавно родившимся младенцем, и они подружились. Сравнивая её с этой бабой, у которой был низкий нос и всё лицо в веснушках, красота Акико снова становилась предметом разговоров в мужской части бани. Некоторые прямо предлагали ей стать их женой, но Акико лишь красиво вертела глазами и смеялась. Были и такие, кто приходил с предложением к самому Кинскэ. Каждый раз старик спрашивал мнение Акико, и она, как всегда, отвечала:
— Для меня всё равно, как ни будет…
Но хотя она и соглашалась, Кинскэ на этот раз сам отклонял предложения, оставляя всё в неопределённости.
Летом в душные ночи перед глазами Акико тяжело мерцали грубые ласки Карубэ. Подмастерье уже достиг двадцати одного года и, глядя на Акико, которая кормила ребёнка грудью и дремала, сглатывал слюну и безнадёжно сгорал от страсти.
Время шло.
II
Прошло пять лет, Акико исполнилось двадцать четыре, ребёнку — шесть, когда в конце года Кинскэ трагически погиб от несчастного случая.
В тот день, в конце ноября, в Осаке, что было редкостью, кружился мелкий снежок. Кинскэ, который совсем состарился и впал в маразм по мере того, как рос внук, получив от Акико пятьдесят сэн и ведя за руку внука, отправился в парк развлечений Сэмматё на представление театральной труппы Цудзуки Фумио. На обратном пути, на перекрёстке Нихонбаси-1-тёмэ, его сбил трамвай, следовавший до Эбису-тё. Хёити отбросило спасательной сеткой, и он чудом остался жив, какой-то молодой человек из соседей, увидев, как Хёити, сжимая в руке карамельку, полученную от кого-то, стоит, окружённый людьми, и громко плачет, воскликнул: «Ах, да это же подмастерье Мори!» — и помчался на велосипеде сообщить о случившемся. Когда Акико прибежала, под сумеречном снежном небом уже стояло несколько трамваев с зажжёнными огнями, а под одним из вагонов лежало скрюченное тело Кинскэ. Женщина вскрикнула, но, как ни странно, слёзы не потекли. Лишь когда Хёити, перепачканный липкой карамелью, прильнул к ней, у неё впервые горячо сжало горло. И она перестала что-либо видеть. Вскоре послышался звук оживших трамваев.
В ту же ночь хозяин соседнего ломбарда пришёл с большим узлом в фуросики (квадратный кусок ткани, который использовался для заворачивания и переноски предметов любых форм и размеров — прим. ред) и, выразив соболезнования, сказал:
— Дело в том, что ещё когда вы, Акико-сан, выходили замуж, я одолжил Кинскэ-сану деньги на приданое. Залог по тем вещам уже пропал, потому что проценты не выплачивались, но мне показалось, что для вашего дома это важные вещи, и я подумал, что, может быть, мы как-нибудь договоримся. От трамвайной компании…
Он рассчитывал на компенсацию по меньшей мере в тысячу иен, и, когда развернул узел, там оказались свиток с родословной и один меч. Так стало известно о благородном происхождении Кинскэ, который в отдалённой степени вёл свой род от одного даймё (крупнейшие военные феодалы средневековой Японии — прим. ред). периода Сэнгоку («Эпоха воюющих провинций» — период в японской истории со второй половины XV до начала XVII века — прим. ред), но для Акико это были вещи, которые она видела впервые. Кинскэ ни разу не обмолвился ей о столь благородном происхождении, и, разумеется, Карубэ тоже не знал об этом, и то, что Карубэ умер, так и не узнав, было одним из его несчастий. Кинскэ, не сказавший Акико, тоже был виноват, но и его дочь была сама собой:
— Жаль, конечно, но такие вещи мне ни к чему.
И она отказалась от предложения ломбардщика, а впоследствии и вовсе забыла о своём происхождении. Хотя тот, конечно, из корысти настойчиво уговаривал её, ссылаясь на сроки и проценты, Акико лишь с сочувственным видом отвечала:
— Для меня это всё равно. Да и вообще…
Компенсация от трамвайной компании оказалась почему-то жалкой суммой около сотни иен, и большую часть её Акико намеревалась отдать подмастерью, который должен был уйти. Родственник, приехавший из деревни в Ямагути, был поражён такой беспечностью Акико и, справив похороны и кремацию за два дня, быстро убрался обратно. В ту ночь, когда в доме стало пусто, Акико вдруг проснулась и спросила в темноте: «Кто?» — но ответа не последовало. Вскоре она поняла, что это, к её удивлению, был подмастерье — не сошёл ли он с ума, получив неожиданно большую сумму денег? Однако на следующий день подмастерье был до странности подавлен, избегал взгляда Акико и выглядел не по-мужски жалко. Когда вечером за ним пришёл человек, назвавшийся его старшим братом, он, казалось, облегчённо вздохнул.


