Хромота Иакова. Один сюжет за три тысячи лет

- -
- 100%
- +
Дальше перебор идёт без разборов. Даниила во рву останавливает ангел, заградивший пасть львам; Иону — рыба, которой повелено; Алкестиду — Геракл, отбивающий её у Танатоса прямо у могилы; Сатьявана — Яма, отдающий взятое по счёту выпрошенных даров. Перечень можно длить, и длится он одинаково. Ни в одной версии корпуса руку не останавливает тот, чья это рука.
Останавливающие при этом разного рода, и различие их заметнее сходства. Один раз это верховное лицо традиции, другой — посланный от него, третий — тот самый, кому отдают, четвёртый — прохожий силач, пятый — животное, получившее повеление. Расстояние между ливнем над лидийским костром и Гераклом, караулящим у могилы, велико настолько, насколько вообще могут расходиться два рассказа. Совпадает в них одно: место останавливающего занято, и занято не тем, кто на пороге.
У перебора есть край. Рассказы, где занесённое доведено до конца, существуют, и их немало: дочь Иеффая уходит на два месяца в горы и возвращается к отцу, и никто не перехватывает ничьей руки. В корпус такие версии не входят — не по мягкости отбора, а потому, что второго условия в них нет. Правило поэтому говорит о версиях с остановкой и ни о чём другом: там, где останавливают, останавливает другой.
Останавливающий назван всегда. Строгой нужды в этом нет. «И рука его остановилась» — фраза, которая держала бы сюжет не хуже: событие названо, порог пройден, человек жив. Рассказ обошёлся бы без деятеля, как обходится без него, когда сообщает, что поднялся ветер или что настало утро. Традиции, между собой не связанные, тем не менее называют — бога, вестника, богиню, саму смерть, зверя, которому дано повеление.
Что безымянность рассказу доступна, видно в тех же текстах, иногда в нескольких строках от остановки. Жребий на корабле бросают все разом, и падает он на Иону сам собою: чья рука его направила и отчего он лёг именно так — ничего этого нет, и рассказ не беднеет. Через десяток стихов рыбе повелевают, и повелевший назван. Одно и то же повествование, один и тот же отрезок пути, две разные степени определённости — и большая приходится на остановку.
Избыточность эта устойчива ровно настолько же, насколько само правило. В корпусе не нашлось версии, где вмешательство приходит и остаётся неатрибутированным. Наблюдение записывается и оставляется без объяснения.
Правило, держащееся во всём корпусе, полагается проверить там, где оно на вид нарушено. Три версии выглядят так, будто прекращение в них принадлежит стоящему у порога: в каждой согласившийся распоряжается собой заметнее, чем в разобранных выше, и в каждой у него есть мгновение, когда всё как будто в его руках.
Муций кладёт правую руку в огонь на жертвеннике и держит её там, пока она горит, и лицо у него при этом не меняется. Распоряжается он как будто сам: руку положил он, никто его не принуждал, и убрать её мог бы в любое мгновение. Огонь прекращает не он. Порсенна, поражённый, велит оттащить юношу от жертвенника — и отпускает его. Решение о прекращении принял царь; Муций до последнего только длил начатое.
Иона сам говорит корабельщикам: возьмите меня и бросьте в море. Формула согласия здесь вложена в его собственные уста, и это самый сильный кандидат в контрпримеры, какой даёт корпус. Но в море его бросают другие, и бросают не сразу: сперва гребут к берегу и лишь потом уступают. Дальше согласие исполнено полностью — он в воде, он идёт вниз, — и то, что превращает исполнение в неисполнение, приходит извне и отдельным распоряжением: рыбе повелено поглотить, потом рыбе сказано извергнуть. Просивший выбросить себя за борт не просил ни о том, ни о другом.
Алкестида вызвалась умереть за мужа, когда никто больше не вызвался, и умерла: её оплакали, её вынесли, над ней насыпают холм. Прекращение приходит после смерти и принадлежит чужаку, случайно оказавшемуся в доме. Геракл идёт к могиле, подстерегает Танатоса и отнимает взятое силой. Согласившаяся при этом не участвует вовсе — её приводят обратно под покрывалом и молчащую, и муж, которому её возвращают, сперва её не узнаёт. Между её согласием и её возвращением не стоит ни одного её собственного действия.
Ни один из трёх не устоял, и каждый проверялся на одно: кто принимает решение о прекращении. Проверка нарочно велась на самых неудобных версиях, а не на удобных, и ни разу не потребовала истолкования — в каждой из трёх достаточно было дочитать до места, где начатое прекращается, и посмотреть, чьё действие там стоит. Если бы контрпример устоял, он был бы записан как контрпример. Правило удерживается: во всех версиях корпуса остановку производит другой.
У правила есть слабое место. Существует версия, где указать остановившего нельзя: приносящий и приносимый в ней совпали, снять висящего с дерева некому, и обряд тем не менее заканчивается. Она разбирается отдельно.
Пока правило записано в той форме, в какой корпус его даёт. Во всех версиях, где останавливающий вообще указан, он не совпадает с тем, кто на пороге, и совпадения этого не случается ни при каком расстоянии между традициями. Формулировка получилась уже, чем хотелось бы: она говорит о версиях с указанным останавливающим, и только о них.
Занесённая рука, перехваченная из-за края кадра, повторяется три тысячи лет в традициях, ничего друг о друге не знавших. Перехватывающая рука всегда имеет имя.
3.2 · Механика подмены
Овен запутался рогами в чаще, и он там уже стоит, когда рука остановлена. Дальше Авраам делает то, чего от милующего рассказа ждать не приходится: он идёт, берёт овна и возносит его во всесожжение вместо сына. Дрова те же, жертвенник тот же, нож тот же самый. Прерван не обряд, а только его направление: начатое доводится до конца на другом теле.
В Авлиде порядок ещё жёстче. Нож опускается, кровь льётся на алтарь, войско получает знак, которого ждало, ветер поднимается, и флот идёт на Трою. Заменённой оказалась дева, но ни одно звено обряда не выпало: жрец не опустил рук, гимн не оборвался, жертва сочтена принятой всеми, кто стоял вокруг. Со стороны смотрящих не изменилось ничего, кроме тела, на котором обряд завершился.
Третий образец берётся не из повествования, а из устава. В день очищения перед скинией ставят двух козлов и бросают о них жребий: один идёт в жертву, другой уводится в пустыню, унося на себе всё, что на него возложено. Устав расписывает обе половины одинаково подробно, и обе исполняются до конца. Замена здесь предусмотрена заранее и вписана в самый порядок обряда, а не приходит в него как нарушение.
Тот же устав знает и замену, назначенную вперёд на много поколений. Всякий первенец принадлежит не себе, и всякого первенца выкупают: осла — агнцем, сына — назначенной платой, вносимой в положенный срок. Обязательство при этом не отменяется, оно исполняется другим предметом; неисполнение же прямо оговорено как исход, при котором взятое берётся. Замена здесь не уступка слабому, а способ, которым требование удовлетворяют, оставляя его в силе.
Из этих четырёх видно первое: подмена не останавливает начатого. Она случается внутри действия, а не вместо него, и после неё действие продолжается тем же порядком, с тем же ножом и в ту же сторону. Рассказ, желающий сказать, что жертвы не было, устроил бы сцену иначе — увёл бы людей с горы, погасил бы огонь, отменил бы отплытие.
Первое ходовое прочтение толкует подмену как милосердие. Оно сильно и опирается на самое очевидное: человек, который должен был умереть, остался жив, и остался жив по воле того, кто мог этого не делать. В такой картине жертва не состоялась. Было испытание, испытание пройдено, требование снято за ненадобностью, и животное в чаще — знак того, что требование было ненастоящим. Прочтение это не наивно и держится на самом тексте: голос с неба говорит, что теперь знает, и слово «теперь» стоит там, где стоял бы конец проверки. К нему же склоняются версии, в которых замена приходит как награда за выдержанное, и версии, где заменяющее животное посылают с явным знаком благоволения. Читатель, остановившийся на этом прочтении, не сделал ошибки против материала — он просто дочитал сцену до середины.
Проверяется это прочтение просто: если требование снято, зачем животное. Милующему довольно сказать, что довольно. Но овна возносят, и возносят именно вместо, а лань кладут на алтарь, и кровь её проливают на то же место, куда пролилась бы кровь девы. Ни одна из традиций корпуса не описывает подмену как отмену обряда; во всех версиях обряд доводится до конца, и доведение это составляет отдельное сообщаемое действие, которому в тексте отводится столько же места, сколько остановке.
Второе прочтение толкует подмену как обман: принимающему подсунули животное вместо человека, и он либо не заметил, либо согласился не заметить. Оно сильно тем, что объясняет странность замены без всякой метафизики, одной житейской механикой — так откупаются, так подставляют вместо дорогого дешёвое. На двух версиях из корпуса, авраамовой и авлидской, оно почти проходит.
Держится оно и на бытовой очевидности обрядовой практики: заклание скота дёшево, человеческая жертва редка, и переход от второго к первому выглядит естественным удешевлением, каким его и описывают, когда говорят о смягчении древних порядков. Версия с козлом отпущения даёт ему ещё один упор: община отсылает в пустыню животное, а не человека, и отсылаемое уносит то, чего община не хочет нести сама.
Ломается оно на том, кто подменяет. В Авлиде лань подставляет сама богиня, которой жертва предназначена: обманывающий и обманываемый оказываются одним лицом, и обман становится нечем совершить. В авраамовой сцене овна не приводит никто из людей — он уже в чаще, когда голос звучит с неба, и распорядиться им Аврааму велено тем же голосом, который остановил его руку. Подмена в корпусе идёт сверху, а не снизу. Подсовывает та сторона, которой подсовывают.
Оба прочтения отпадают по одной причине: они предполагают, что принятое не принято. Материал говорит обратное. Принятое остаётся принятым, счёт закрыт, и закрыт он в пользу принимающей стороны — обряд завершён, знак дан, ветер поднялся.
Отсюда видно, где проходит линия разреза. При замене сохраняется согласие и заменяется тело. Сохраняемое — то, ради чего обряд ведётся: отданность, сообщённая и доведённая до последнего мгновения. Заменяемое — то, на чём обряд физически исполняется, и оно оказывается тем, вместо чего можно взять другое.
С другого конца — со стороны той, кого заменяют, — линия та же. Ифигения идёт к алтарю сама, и слова её сказаны до подмены, а не после: она отдаёт себя, зная, зачем её привели. Лань появляется потом. Если бы деву притащили связанной и молчащей, замена животным ничего бы не спасла и ничего бы не значила, потому что заменять было бы нечего — обряд, ради которого стоит войско, держится не на теле, положенном на алтарь, а на том, что тело это отдано.
Проверить эту линию можно версией, где заменяют не животным, а человеком. Алкестида умирает за Адмета, и замена срабатывает: она принята, её уносят, счёт закрыт. Но срабатывает она единственным условием — Алкестида согласилась. Прежде неё спрашивали стариков-родителей, и отказ их не был ни обманом, ни хитростью: заменить Адмета их телами было нельзя, потому что тел без согласия для этой замены не хватает. Заменимо тело, снабжённое согласием. Само согласие ничем не заменяется, ничьё чужое не годится, и никакая доплата телами его не восполняет.
Со стороны замещающего согласие в переводе не участвует. Овна никто не спрашивает. Лань не соглашалась, козёл не соглашался, агнец, отданный за осла, не знал, за что его отдают. Согласие берут у одного, тело — у другого, и обряд от этого не расстраивается. Складывать жертву из двух разных существ оказывается возможно, потому что части её не связаны: то, ради чего обряд ведётся, приходит от человека, а то, на чём он исполняется, годится любое из положенных.
Отсюда и точная формула того, что делает подмена. Она не милосердие и не обман, а перевод: принято то же, но в другой валюте. Валюта меняется — человек на овна, дева на лань, вина общины на козла, уводимого в пустыню. Обряд, начатый в одной валюте, заканчивается в другой, и недостачи ни одна версия корпуса не сообщает. По какому курсу ведётся такой перевод, ни одна традиция тоже не сообщает, и вопрос этот здесь не ставится — довольно того, что перевод состоялся и что состоялся он без остатка.
Из этого следует замечание. Раз заменимо тело и незаменимо согласие, тело оказывается наименее существенной частью жертвы — той частью, на которую обряд опирается физически и которой он может распорядиться по-разному, не теряя силы. Перевод возможен именно потому, что на теле смысл не держится.
Держится замечание на всём разобранном разом: во всех четырёх образцах заменяется одно и то же — вещество, на котором обряд исполняется. Согласие не заменено ни разу. В корпусе не нашлось версии, где вместо одного согласия принимают другое или где согласия набирают по частям с нескольких участников.
У всего разобранного есть граница, и она проходит по составу корпуса. Подмена работает там, где есть чем заменить: овен в чаще, лань под рукой богини, козёл в загоне, агнец за осла. Версий без замещающего тела в корпусе не меньше — Начикету не выкупают животным, Креза с костра не сводят чужой смертью, и ни в той, ни в другой ничего на алтарь взамен не кладут. Сказанное о переводе сказано о версиях с заменой и только о них. Что делается там, где замещать некем, здесь не установлено.
Замечание записывается и передаётся в главу седьмую. Здесь оно не разворачивается: у него нет ещё материала, на котором была бы видна его цена. Пока довольно того, что при переводе из валюты в валюту первым уходит тело, а последним — то, что уйти не может.
3.3 · Когда замещать некем
Девять ночей на дереве, качающемся под ветром, и никого внизу. Песнь говорит о висящем прямо: уязвлён копьём, отдан Одину, сам себе принесённый в жертву — и на том дереве, о котором никому не ведомо, из какого корня оно растёт. Ни хлеба ему не подали, ни рога с питьём. В подлиннике одно и то же слово стоит в этой формуле дважды, в двух падежах, и разночтением его не объяснить: приносящий и приносимый здесь одно лицо.
Обряд при этом узнаваем, и узнаваем он не из песни. О роще при большом святилище оставил описание чужой, христианский хронист, смотревший со стороны: там висели тела принесённых, люди и животные вперемешку, и роща считалась священной из-за них. Висение и уязвление копьём — обиходный способ этой традиции отдавать, а не выдумка одной песни. Висящий на ясене занимает в известном обряде место жертвы, и занимает его со всеми признаками, какие о нём известны: дерево, копьё, срок.
Этим версия и отличается от всего разобранного. Овна в чаще нет, лани нет, козла нет, и привести их некому: тот, кто исполняет обряд, сам на нём и лежит. Некому и снять. Девять ночей никто не подходит к дереву, и висящий смотрит вниз в пустоту, а не на приготовления вокруг.
Формула «сам себе» при этом обоюдоострая, и острия её смотрят в разные стороны. С одной — отданность здесь полнее, чем где бы то ни было: нет ни отца, отдающего сына, ни царя, посылающего на костёр, ни войска, требующего девы; всё сделано одним лицом и в отношении себя. С другой — остановить в такой версии мог бы, кажется, только он сам: другого лица в сцене нет.
И всё же обряд заканчивается. Висящий подхватывает руны снизу, с криком, и падает с дерева обратно. Дальше — приобретённое: девять песней, мёд поэзии, умение, которого прежде не было. По составу это узел без единого изъятия: отданность сообщена, порог пройден, положение изменилось. Недостаёт одного — того, кто остановил.
Состав узла в ней виден без натяжки, и это делает затруднение настоящим. Отданность сообщена прямым словом и сообщена дважды. Порог пройден: девять ночей без еды и питья на дереве, с раной от копья, — состояние, из которого в этих же традициях обыкновенно не возвращаются. Приобретённое названо и перечислено. Недостаёт единственного звена, и звено это как раз то, которое глава объявила обязательным.
Вычитать её не за что. Она входит по обоим условиям и входит с запасом: отданность в ней названа прямым словом, а порог пройден настолько, что висящего девять ночей никто не отличил бы от мёртвого. Необычность её к делу не идёт — необычна всякая версия корпуса, на то она и версия, а мерой служат два условия и ничего сверх. Отвод по признаку странности означал бы, что корпус подбирается под правило.
Ставить вопрос поэтому приходится в неудобном виде и без подготовленного ответа. Кто здесь остановил? Ответ «никто» разрешён и должен быть разрешён заранее, иначе разбор становится церемонией при готовом выводе.
Запись отказа выглядела бы просто. Правило сузилось бы до части корпуса: во всех версиях, кроме одной, остановку производит другой; в одной прекращение приходит без того, кто его производит, и объяснить это нечем. Дальше книге пришлось бы опираться на правило с изъятием и всякий раз, ссылаясь на него, оговаривать ясень. Ничего страшнее этого отказ не влёк.
Смотреть, стало быть, надо на конец, и смотреть по тексту. Прекращение приходит в песни так же, как приходит рассвет: оно наступает. Висящий не назначает срока, не объявляет обряд оконченным, не снимает себя с дерева и не просит, чтобы сняли. Девять ночей песнь называет сроком, но назначившим этот срок висящего не называет. Руны он видит внизу — не создаёт их и не вызывает; они там, он подхватывает их, кричит и падает.
Тем же порядком устроен и вход. Висящего никто не вешает — он отдан, и отдан сам себе; на дереве он оказывается без чужой руки, и без чужой же руки с него сходит. Между этими двумя точками стоит срок, и весь рассказ помещается в срок, а не в чьё-либо решение.
Разница между «наступает» и «совершается» проходит по одному: есть ли действие, после которого положение переменилось. Когда прекращение совершается, в тексте стоит деятель и стоит его действие — ангел воззвал, богиня подменила, царь велел оттащить, Геракл отнял. Когда прекращение наступает, в тексте стоит срок и стоит переход: девять ночей истекли, руны оказались доступны, висящий упал вниз. Второе устроено как погода, а не как поступок.
Традиция описывает окончание именно вторым способом, и способ этот выдержан до конца: ни один глагол сцены не приписывает висящему решения о её завершении. Он подхватывает и падает; ни то, ни другое не есть распоряжение собой. Падение вообще из разряда того, что с человеком делается, а не того, что человек делает.
Почему традиция описала окончание именно так, отсюда не видно. Объяснений напрашивается несколько: девять ночей — назначенное число, а назначенное число само обрывает то, что им отмерено; висящий отдан себе, и распорядиться собой ему нечем, потому что распоряжающийся и есть отданное; язык обряда вообще предпочитает срок поступку, и сроком в нём меряются посты, ожидания и сидения. Ни одно из трёх на одной версии не проверяется. Материала для выбора нет, и выбор не делается.
Отсюда следует то, ради чего версия разбиралась. Она не даёт остановившего — и не даёт при этом никакого решения, принятого стоящим у порога. Правило 3.1 говорило больше, чем корпус позволяет: оно говорило, что останавливает другой, и опиралось на то, что другой в версиях назван. Здесь другого нет, а сам висящий всё равно не останавливает.
Правило поэтому записывается точнее: остановка никогда не есть решение того, кто на пороге, хотя не всегда персонифицирована. Обе половины формулировки работают. Первая сохраняет добытое сплошным перебором и сохраняет в полном объёме: отрицательная её часть — «не есть решение» — держится во всех версиях корпуса без исключения, и версия с ясенем её подтверждает, а не подрывает. Вторая вычитает то, чего перебор не покрыл: в одной версии останавливающего указать нельзя, и указывать его книга не берётся.
Здесь переписано не правило под версию, а правило под то, в чём все версии сходятся между собой: отсутствие решения у стоящего на пороге. Отсутствие это видно и там, где вмешивающийся назван, и там, где его нет, — и в первом разряде версий оно вообще не требовало отдельного наблюдения, поскольку перекрывалось присутствием чужой руки. Версия с ясенем эту руку убрала и оставила голым то, что держится без неё.
Вычитаемое имеет цену. Уточнённое правило слабее прежнего: оно уже не утверждает, что в корпусе всегда есть тот, кто вмешивается. Наблюдение о названном останавливающем при этом не отменяется — оно сужается до версий, где вмешательство вообще есть, и таких версий подавляющее большинство. Одна против всех остальных; счёт указывается прямо, и прямо указывается, что одной довольно для оговорки и недостаточно для отмены.
Поставленные рядом, две версии с ожиданием расходятся в одной точке. Начикета три ночи ждёт у чужого порога, и ожидание кончается тем, что хозяйка возвращается домой: конец приходит вместе с ней и назван её приходом. На ясене ждут девять ночей, и не приходит никто. Кончается и то, и другое ожидание — но во втором случае указать, чьим приходом оно кончилось, нельзя.
Ясень остаётся стоять, и никто к нему так и не подошёл. Ни одна рука не появляется из-за края кадра, и кадр от этого не пустеет: в нём по-прежнему дерево, копьё и девять ночей, срок которых песнь никому не приписывает. Правило после этой версии стало точнее и короче ровно на то, чего оно не покрывает.
3.4 · Тот, кого нельзя пожертвовать
Межевой камень, сдвинутый с места, делает сдвинувшего человеком, которого дозволено убить. Древние римские законы знают эту формулу и повторяют её с однообразием устава: за такое-то — да будет посвящён. Слово в формуле стоит то самое, каким обозначают отданное богам, и звучит оно как приговор. Последствия из него, однако, выходят двойные и на первый взгляд несовместимые.
Случаев, за которые формула назначается, немного, и они разнородны. Патрон, обманувший своего клиента, попадает под неё так же, как сдвинувший межу; тот, кто поднял руку на неприкосновенного по особому закону, — тоже, и вместе с ним его имущество, которое тут же продают в пользу храма. Общее у этих проступков одно: нарушено то, на чём держится сам порядок счёта — граница поля, верность покровителя, неприкосновенность народного заступника. Наказание за это назначено не по размеру ущерба, а изъятием нарушителя из порядка целиком.
Положение это описано в источниках коротко и без колебаний. Человек, объявленный таким, не приносится в жертву — это не дозволено; но убивший его не отвечает за убийство. Обе половины даны рядом, в одной строке, как два свойства одного статуса. Ни та, ни другая не есть милость: первая ничего не защищает, вторая ничего не разрешает сверх того, что и так произойдёт.
Свойства эти берутся порознь: вместе они читаются как парадокс и тем закрывают вид. Первое: его смерть не влечёт последствий. Нет дела, нет виры, нет мстителя, за которым признано право мстить, нет процесса, в котором кто-нибудь выступил бы за него. Правовой оборот, в котором всякая смерть чего-нибудь стоит и кем-нибудь взыскивается, эту смерть не считает вовсе — она выпадает из счёта, а не оценивается дёшево.
Второе свойство обращено в другую сторону. Его нельзя положить на алтарь. Обряд, которому в этих же традициях отдают быков, овец и первенцев скота, его не принимает: тело есть, согласие могло бы быть, нож найдётся — и всё-таки это не жертва и жертвой не станет. Прямого объяснения источники не дают; то, к которому они подводят, устроено как счёт: отданное однажды дважды не отдают, и посвящённый принадлежит уже не людям, так что людям и распорядиться им нечем.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.



