Хромота Иакова. Один сюжет за три тысячи лет

- -
- 100%
- +
Сосед с обратным знаком отграничивается тем же способом. Илия уходит в пустыню на день пути, садится под можжевеловым кустом и просит себе смерти: довольно уже, возьми душу мою. Потом он засыпает. Его будят, и рядом оказывается лепёшка, испечённая на раскалённых камнях, и кувшин воды; он ест и ложится снова; его будят второй раз, он ест снова и после этого идёт сорок дней. Просьбу о смерти отменили хлебом и водой.
Устройство отчаяния отсюда видно целиком. Отчаявшийся хочет конца, и жизнь остаётся для него величиной — с обратным знаком, но величиной, которую он взвешивает и находит слишком тяжёлой. Отрицательная оценка есть оценка. Следствие практическое: торг с отчаявшимся возможен всегда, потому что ему есть что предложить, и курс известен заранее — еда, сон, срок, дорога. Иона просит себе смерти дважды, и во второй раз поводом служит засохшее за ночь растение, дававшее тень; человек, который меняет решение о собственном конце из-за тени над головой, ведёт счёт, а не прекратил его.
Ахилл предлагает Ифигении укрыть её и оборонять оружием; предложение не пустое, за ним стоит сила, способная его исполнить. Она отказывается. С Илиёй сработала лепёшка, с ней не сработало войско.
Третий сосед закрывает поле. Кана Юлия уводят на казнь, и его застают за доской: он играет в фигуры и, когда за ним приходят, пересчитывает их, поворачивается к сопернику и просит центуриона засвидетельствовать после, что он вёл одной фигурой больше. Безразличный не различает исходов вообще, и потому у него нет не только цены, но и предмета: отнять у него нечего не оттого, что он отдал, а оттого, что в его счёте ничто не отделено от прочего. Алкестида перед тем, как лечь, обходит дом и прощается по порядку — с алтарями, с ложем, на котором стала женой, с детьми, называя вслух и по именам всё, что теряет. Различение у неё сохранено полностью, и она всё-таки идёт. В той же версии есть и обратный пример, и стоит он рядом: Адмет перед тем обошёл отца и мать и просил каждого умереть вместо него, получив отказ от обоих. Он различает исходы не хуже жены и ведёт счёт до конца — ищет, чем заплатить, и находит, чем.
Двое сделали одно движение, и рассказано о них противоположное. Один прошёл мимо вещей, не назвав ни одной, кроме фигур на доске; другая назвала их все и каждую отдельно. Со стороны доска и ложе неразличимы: в обоих случаях человек занят чем-то посторонним, пока его ведут. Разница лежит там, куда наблюдателю хода нет.
Три соседа отсечены. Готовность — состояние, в котором собственная жизнь перестала быть аргументом в споре. Не обесценена: обесцененная жизнь — это отчаяние, там её ценят низко и потому продолжают оценивать. Не отвергнута: отвергнутая остаётся предметом отношения, а отношение можно переменить. Выведена из торга. Величину, которую вынули из уравнения, не приравнивают к нулю — ноль остаётся числом и участвует в счёте наравне с прочими; её переносят туда, где счёт не ведётся, и уравнение после этого решается без неё.
Формулировка не содержит ничего о доблести, и это не упущение. Свойство принадлежит человеку и ставит его выше или ниже других; положение принадлежит устройству случая, в который человек попал. Ифигения оказывается в нём после отцовского приговора, Алкестида — по условию, оставленному богами её мужу, Начикета — потому что отец в раздражении отдал его Смерти. Ни один из троих этого положения не искал, и ни в одной версии оно не даётся в награду за прежние качества. Определение описывает, где человек стоит, а не каков он.
Слово «спор» взято точно. Спор продолжается: стороны на месте, предмет никуда не делся, доводы приводятся и выслушиваются. Ифигения после того, как встала, говорит долго — о тысяче кораблей, о ветре, который не даёт им выйти, о том, что варвары не должны править эллинами; доводов у неё не убавилось, убавился один. Ровно этот довод и составляет обычно всё содержание спора у порога: тот, кого уговаривают, ссылается на то, что он умрёт, а уговаривающий или опровергает это, или предлагает цену. Изъятие одного довода меняет разговор целиком, потому что остальные доводы направлены не на исход, а на его условия. Спор, в котором собственная жизнь больше не приводится, ведётся о другом и другими средствами.
Готовность не совпадает и с желанием умереть, хотя их постоянно сближают. Желающий смерти держит её перед собой как исход, который предпочтительнее прочих: у него есть образ результата, и он к нему движется. В готовности образа результата нет. Ифигения не знает, что будет после ножа, и ничего на этом не строит; Алкестида выговаривает условия о том, что останется после неё, а не о том, что достанется ей. Жизнь выведена из торга — не обменена на лучшее.
Определение не требует и того, чтобы человек сам выбрал своё положение. Начикету отдают в раздражении, сказанным сгоряча словом, и он идёт исполнять чужую оговорку; Ифигению вызывают в Авлиду под предлогом свадьбы и ставят перед уже принятым решением; Алкестида вызывается сама, но место, на которое она вызывается, создано условием, выговоренным не ею и даже не для неё. Готовность застаёт их там, куда они приведены, и добровольность касается не входа в положение, а того, что в нём делается. Выбор в разбираемых версиях если и есть, то не между жизнью и смертью.
У определения есть граница. Оно ничего не говорит о длительности: жизнь выходит из счёта на один удар сердца у алтаря в Авлиде и держится вне счёта трое суток у порога, где Начикета ждёт хозяйку дома без воды и еды. Оно ничего не говорит и о том, чем состояние кончится, — человек может быть остановлен, а может не быть, и от этого готовность не становится другой. Внутри определения умещаются случаи, которые кончились по-разному.
Последнее ограничение тяжелее. Сказанное описывает состояние изнутри, через то, как оно устроено, и ничего не говорит о признаках, по которым его узнают со стороны. Вопрос этот не отвлечённый: определением, которым нельзя воспользоваться, корпус не разметить. Как выглядит выведенная из торга жизнь для того, кто смотрит, из устройства состояния не следует.
2.2 · Рука в огне
На жертвеннике горит огонь, разведённый для жертвы. Муций кладёт в него правую руку и держит, пока она горит. Он не говорит ничего, что относилось бы к боли, и лицо у него, по рассказу, остаётся неподвижным. Порсенна, сидящий напротив, велит оттащить его от огня. Из всей истории — засады в лагере, убитого по ошибке писца, суда, послов, снятой осады — нужно только это: рука, оставленная в огне, и человек, который её не убирает. Остальное объясняет, почему Муций оказался перед царём, и ничего не добавляет к тому, что произошло между ними у жертвенника.
Порсенна, велевший его оттащить, а потом отпустивший, опознал в эту минуту нечто вполне определённое. Опознал он не храбрость. Храбрость — качество, и с качеством можно иметь дело: храброго перекупают, храброго берут на службу, храброго обходят, потому что храбрость знает, где остановиться, и у неё есть цена, как у всякого свойства человека. Слово о доблести в рассказе произнесено, но, отпуская пленника, царь говорит другое: против себя тот дерзнул больше, чем против него. Порсенна узнал, что его угрозы не работают. Это сведение не о характере противника, а о собственном положении: единственное средство, которым царь располагал в этом разговоре, только что применили на его глазах — и оно не подействовало.
Существенно и то, в каком порядке это произошло. Царь грозил огнём прежде, чем огонь был применён: угроза устроена ступенями, сначала её показывают, потом исполняют, и весь расчёт держится на промежутке между показом и исполнением, где противник должен уступить. Муций этот промежуток убрал — положил руку сам, не дожидаясь, пока к нему подступят. Ступеней не осталось. Храбрый выдерживает угрозу и тем подтверждает, что угроза была настоящей; здесь угрозу сделали лишней, и подтверждать оказалось нечего.
Потому и отпускает. Отпустить покушавшегося не значит одобрить его; это значит признать, что удерживать бессмысленно, а казнить бесполезно. Осада после этого снимается не из восхищения, а по расчёту, и расчёт простой: если один пришёл и не испугался, а за ним, как сказано, стоят другие, то военная задача переменилась, и переменил её огонь, в котором ничего не случилось.
Механизм здесь общий и от римского материала не зависит. Торг требует, чтобы у стороны было что терять; угроза есть предложение с отрицательным знаком, и она предполагает того, кто принимает предложения. Там, где жизнь выведена из торга, предлагать нечего и грозить нечем: обе валюты, которыми ведутся переговоры у порога, разом выходят из обращения. Переговоры прекращаются не по великодушию одной стороны и не по упрямству другой, а по невозможности их продолжать. Определение, полученное изнутри, с этой стороны выглядит как внезапная немота сильнейшего: у него осталась вся его сила и не осталось ни одного хода.
То же самое видно там, где ход ещё возможен. Ахилл предлагает Ифигении оружие и укрытие, Критон приносит Сократу расписание побега, посланный приносит Илии лепёшку — и каждый раз предложение держится на том, что жизнь остаётся величиной, которую можно вернуть. Илия её взял. Двое других не взяли, и разговор с ними кончился.
Запас предложений у сильнейшего в таких разговорах невелик, и перечислить его недолго: жизнь, отсрочка, облегчение условий, обещание чего-то для близких. Каждое из четырёх работает только против того, кто ведёт счёт. Порсенне после жертвенника остаётся одно исполнение — он всё ещё может убить Муция, и от этого ничего не изменится ни в осаде, ни в войне. Сила, которой нечего купить, перестаёт быть средством разговора и остаётся средством уничтожения, а уничтожение не есть довод: довод предполагает, что противная сторона его взвесит.
Остаётся спросить, чем именно Порсенна располагал, чтобы прийти к своему выводу. Он располагал рукой в огне. Заявление было, и оно ничего не произвело: Муций говорит царю, что он римлянин, что к смерти у него духу не меньше, чем было к убийству, и что за ним стоят другие, — и после этих слов царь велит обложить его огнём. Переменила дело не речь, а рука. Порядок этот держится во всём корпусе: опознание идёт по несловесному.
Проверить это можно на обратных случаях, и они в корпусе есть. Пётр говорит, что положит душу, и говорит это дважды, в самой сильной форме, какую допускает язык; несколько часов спустя он греется у костра во дворе и трижды отрекается от знакомства. У одного огня рука, у другого — слова. Слово было искренним в ту минуту, когда его давали, и всё же заранее ничего не удостоверило, а потом ничего не удержало.
Из такого сопоставления обыкновенно выводят, что слова слабее дел. Вывод верный и слишком общий, чтобы им пользоваться. В корпусе дело обстоит определённее: слово о готовности не просто слабее — оно нигде не занимает места, которое занимает показанная готовность. Иеффай даёт обет и связывает себя им намертво, но обет говорит о будущем действии, а не о нынешнем состоянии; он обязывает, а не свидетельствует, и потому исполняется через силу, как долг, а не как продолжение того, чем человек уже располагает. Разница видна по тому, как обет достаётся тому, кто его дал: Иеффай встречает у ворот собственную дочь, вышедшую навстречу с тимпанами, и разрывает на себе одежды — слово держит его против воли. Макария в другой версии сама выходит и предлагает себя, прибавляя, что её никто не принуждал, — и версия опирается не на её слова, а на то, что она выходит.
Ифигения даёт случай, где слово и действие стоят рядом. Она говорит, что отдаёт тело, и она идёт к алтарю; сказанное и сделанное совпадают полностью. Если убрать её речь, оставив ход к алтарю, версия не изменится ни в чём существенном. Если убрать ход к алтарю, оставив речь, не останется ничего: девушка, объявившая о готовности и не двинувшаяся с места, есть та самая фигура, которую корпус нигде не считает прошедшей порог. Речь здесь украшает опознание, а не производит его.
Начикета показывает то же самое без огня и без ножа. У порога, где он стоит, нет ни жертвенника, ни орудия, ни зрителей; есть три ночи ожидания без воды и еды и есть закрытый дом, хозяйки которого нет на месте. Он не произносит речей о своей готовности и никому не объясняет, зачем ждёт. Вернувшаяся хозяйка не спрашивает, кто он и на что согласен: она сама называет три ночи, проведённые гостем у её порога без еды, и за каждую из них предлагает по дару. Опознание и здесь прошло по несловесному, и несловесным оказалось ожидание.
Обратный ход тем же путём не проходит. Молчание само по себе ничего не удостоверяет: молчать может тот, кому нечего сказать, и тот, кого не спросили. Опознание производит не отсутствие слов, а действие, в котором жизнь перестала участвовать как довод, — рука, оставленная там, где рук не оставляют, трое суток у порога, шаг к алтарю, который делают сами. Слова при этом могут быть, а могут отсутствовать; вес они прибавляют только тогда, когда действие уже совершено, и тогда прибавляют немного.
Тот же ряд продолжает Один, висящий на ясене девять ночей, пронзённый и отданный самому себе, не получивший ни хлеба, ни питья из рога. Речей о готовности нет и здесь; есть срок, дерево и голод, и после этого — руны, поднятые с земли. Из четырёх случаев, взятых подряд, ни один не опирается на заявление. В двух из них есть свидетель, назвавший результат вслух, — Порсенна и хозяйка дома Смерти; на ясене свидетеля нет вовсе, и о девяти ночах сказано от первого лица.
Наблюдение это, взятое отдельно, выглядит удачным для книги. Готовность ненаблюдаема изнутри, но снаружи её узнают мгновенно и без ошибок — Порсенна узнал её за то время, что горела рука. Узнавание прошло, свидетель назвал результат, и результат этот записан в версии. Там, где узнавший есть, ему ни разу не понадобилось спрашивать.
2.3 · Непроверяемость
«Довольно уже, возьми душу мою» — слова человека, сидящего под можжевеловым кустом и просящего себе смерти. По форме это заявление о готовности, и притом полное: жизнь названа, отдана и никаких условий не выставлено. Двумя стихами ниже тот же человек ест лепёшку и идёт дальше. Одна и та же фраза выходит и из готовности, и из отчаяния, и разобрать по фразе, из какого состояния она вышла, нельзя.
Отсюда открывается первая дверь, и за ней ничего не оказывается. Заявление симулируется без всякого усилия: сказать о своей готовности умереть не стоит ни труда, ни риска, и потому сказанное не удостоверяет ничего — ни в ту минуту, когда произнесено, ни задним числом. Цена слова не зависит от состояния говорящего, а проверка требует ровно обратного: чтобы признак было невозможно предъявить, не имея того, о чём он свидетельствует. Ифигения говорит, что отдаёт тело, и это подтверждается; те же слова в других устах не подтверждаются ничем. Корпус знает это и на слова нигде не опирается.
Заявление пробуют спасти переспросом. Того, кто сказал, спрашивают ещё раз, спрашивают при свидетелях, спрашивают после отсрочки, и повторенное слово считают весомее однократного. Это не спасение, а смена предмета: всё, что прибавляет переспрос, — это готовность повторить, и она стоит столько же, сколько первая. Проверка ощущается более строгой оттого, что стала более долгой. Единственное, что переспрос действительно делает, — переводит разговор к поступкам: спрашивающий начинает смотреть не на то, что ему отвечают, а на то, как отвечающий при этом себя держит.
Вторая дверь после первой кажется надёжной. Заявление отброшено, остаётся поведение: рука в огне, три ночи у закрытого дома, шаг к алтарю, который делают сами. Проверять поведением значит проверять тем, что нельзя произнести даром.
Дверь открывается в ту же комнату. Поведение, неотличимое от готовности, производят по меньшей мере три вещи, и готовности среди них нет. Первая — безрассудство: Фаэтон просит вожжи и получает их, не зная веса упряжки и не умея её удержать; со стороны он отдал себя целиком, а по существу не оценил, что отдаёт. Вторая — аффект: Патрокл в горячке боя трижды лезет на выступ стены, забыв наказ, под которым уходил, и трижды его отбрасывают; человек в этом состоянии не владеет собой, и его нежелание отступить есть свойство минуты, а не положения, в котором он оказался. Третья — расчёт: Кодр переодевается дровосеком, берёт серп и идёт к вражескому лагерю затевать ссору, зная наперёд, что за его гибель обещана победа городу; он предвидел исход и пошёл за ним, располагая образом результата, которого у готовности нет.
Поведение пробуют спасти степенью: чем дороже обходится действие, тем меньше остаётся места для подделки, и признаком берут не само действие, а его цену. Ход разумный и не работающий. Фаэтону вожжи обошлись не дешевле, чем Муцию рука, Патроклу выступ стены — не дешевле, чем Кодру ссора у чужого лагеря; цена уплачена во всех четырёх случаях сполна, а состояния были разные. Дорого обходящееся действие отсеивает притворяющихся и не отсеивает ни безрассудных, ни захваченных минутой, ни рассчитавших наперёд.
Три эти состояния разные, и снаружи все три дают руку в огне. Наблюдатель видит человека, который не отступает там, где отступают все; из этого он заключает о том, что происходит внутри, и заключает с одинаковой уверенностью в каждом из четырёх случаев. К трём прибавляется четвёртое: безразличие даёт ту же картину и по той же причине. Кан за доской и Алкестида, обходящая дом, различаются тем, что происходит у них внутри, и не различаются ничем из того, что можно увидеть снаружи.
Остаётся исход, и третья дверь выглядит убедительнее двух первых. Человек прошёл порог, уцелел и переменился; у него оказалось нечто, чего не было. Заключить от этого назад — к состоянию, в котором он входил, — соблазнительно и, кажется, безопасно: рассуждение опирается не на слова и не на впечатление свидетеля, а на то, что случилось.
Ошибка здесь не в недостатке данных. Она в направлении вывода. Исход говорит о том, чем дело кончилось, и ничего не говорит о том, с чем в него вошли; между входом и выходом стоит всё событие, и именно оно, а не предшествующее состояние, ближайшая причина того, что вышло. Фаэтон вошёл, не зная веса упряжки, и с ним тоже случилось нечто необратимое; необратимость есть и там, где готовности не было вовсе. Признак, который отбирает случаи по тому, чем они кончились, — то самое сито с ячейкой по форме искомого, и первая глава уже показала, что найдёт такое сито.
К этому прибавляется то, чего исход не показывает вовсе. Он говорит только о тех, кто вышел. Случаи, где готовность была и остановки не последовало, до рассказчика не доходят и в счёт не входят, а без них неизвестно, насколько часто первое условие вообще сопровождается вторым.
Три двери, три проверки, и за каждой одна и та же пустая комната.
Первое условие узла — сообщённая готовность умереть — опирается на состояние внутри человека, и состояние это не предъявляется, не подтверждается извне и не воспроизводится по решению. Не предъявляется: изнутри его нельзя показать иначе, чем словом, а слово ничего не стоит. Не подтверждается: снаружи оно неотличимо от безразличия, безрассудства, аффекта и расчёта, и свидетель, называющий его вслух, называет собственную догадку. Не воспроизводится: человек, пожелавший войти в него по решению, обнаруживает, что решение принимается той самой величиной, которая должна быть из счёта выведена.
Из трёх отказов тяжелее всего последний, потому что он закрывает обход. Ненаблюдаемое иногда проверяют повторением: состояние, которое можно вызвать нарочно и получить те же следствия, устанавливается как реальное, хотя его никто не видел. Готовность вызвать нарочно нельзя. Опыт, который поставил бы её дважды, не ставится ни при каких условиях, и ни одна версия корпуса не рассказывает о человеке, который дважды вошёл бы в это состояние по собственному расписанию.
Сильнейшее возражение здесь — посвятительный обряд, который ставит человека у порога нарочно и по расписанию: посвящаемого укладывают в яму, накрывают и оплакивают как умершего, выдерживают срок и поднимают. Обстановка воспроизведена до мелочи, вплоть до золы и покрывала. Воспроизведена, однако, обстановка: лежащий в яме знает, что его поднимут, и знание это оставляет его жизнь в счёте — она отложена, а не выведена. Обряд повторяет порог и не повторяет того единственного, ради чего к порогу здесь обращаются.
Положение поэтому хуже, чем трудность. Книга взялась разбирать устойчивую форму, определив её двумя условиями, и центральное из двух только что оказалось ненаблюдаемым ни одним из способов, какими вообще проверяют. Это значит не «с таким предметом трудно работать» — работать не с чем. Разметить корпус по признаку, которого никто никогда не видел, нельзя; всякое утверждение, сделанное о случаях, отобранных подобным образом, будет утверждением о догадках тех, кто отбирал.
Под вопросом оказывается и то, чем книга уже пользовалась. Ликаон, Илия, Кан за доской, Ифигения и Алкестида были разнесены по трём состояниям и одному положению так, будто о внутреннем устройстве каждого известно достоверно. Известно же о них одно: что именно о них сказано. Различение смирения, отчаяния, безразличия и готовности, выстроенное с такой тщательностью, повисает вместе с условием, которое оно должно было уточнить, — не потому, что различение неверно, а потому, что приложить его не к чему.
Первая глава оговорила, что критерий работает не везде, и назвала случаи, на которых он отказывает. Здесь отказывает не критерий на отдельных случаях. Здесь отказывает условие, ради которого он строился, и отказывает на всех случаях сразу, включая те, где он казался безупречным. Рука Муция в огне непроверяема ровно в той же степени, что и готовность Иова, если она там есть, размазанная по сорока главам: о первом рассказано ярче, и всё.
Ни одна из трёх дверей не заперта. Каждая открывается легко. Комната, в которую они ведут, и есть то место, где книга рассчитывала найти свой предмет.
2.4 · Согласие сообщённое
О руке, лежавшей в огне, известно из нескольких десятков строк, написанных через четыре с лишним столетия после того, как она там лежала. Жертвенник, неподвижное лицо, оттащивший стражник, отпущенный пленник — всё это стоит на странице и нигде больше. Ни один человек, задававший вопрос о готовности Муция, не имел дела с Муцием; он имел дело со страницей.
Смешивались до сих пор две разные вещи, и смешивались они так плотно, что вторая исчезала за первой. Первая — согласие как состояние человека: то, что провалило все три проверки, потому что его нельзя ни предъявить, ни подтвердить, ни повторить. Вторая — согласие как элемент рассказа: то, что рассказчик о своём герое либо сообщает, либо не сообщает. Про первое книга говорила; со вторым она всё это время работала.
Проверить подмену легко на любом разобранном месте. Порсенна опознал бесполезность угроз — сведение это взято не из Порсенны, а из фразы, в которой сказано, что он велел оттащить пленника и потом отпустил его. Ифигения перестала считать — известно об этом потому, что в версии есть её речь и её шаг к алтарю, и оба записаны. Кан за доской считает фигуры, и о том, что делается у него внутри, не сказано ничего, — отсюда и взялось прежнее затруднение: соперник по игре не отличил бы его безразличия от готовности. Для рассказчика различие есть всегда, потому что он им распоряжается: он сообщает, что человек прощался с ложем и алтарями, или не сообщает ничего.
Подмена ходит в обе стороны, и вторая её сторона незаметнее первой. Одна состоит в том, чтобы вычитывать из текста состояние: сказано «пошёл сам» — значит, был готов. Другая — в том, чтобы читать текст как протокол очевидца и спрашивать о недостающем: почему не описано, что он чувствовал, шёл ли он твёрдо, не дрогнул ли у алтаря. Оба вопроса обращены мимо страницы. На странице есть ровно то, что на ней есть, и отсутствие подробности — такой же её признак, как присутствие: рассказчик, не сообщивший о колебании, сообщил этим кое-что о том, как он строит сцену.
Второй предмет наблюдается вполне. Традиция либо сообщает о готовности, либо не сообщает; третьего положения нет, и вопрос решается чтением. В Авлиде сообщено: сказано, что она идёт сама и просит её не держать. У Ликаона сообщено обратное: названа цена, и названа отдельной строкой. О Фаэтоне не сообщено ничего похожего — сказано, что он просил вожжи, и не сказано, что он знал, чем это кончится. У Начикеты сообщено действием: три ночи у закрытого дома записаны как три ночи, и продолжительность их указана точно. Четыре версии, четыре одинаковых ответа у любого, кто возьмёт их в руки.



