Прогресс умеет ждать. Как человечество движется от похорон к похоронам

- -
- 100%
- +
Второй след — голосования. Если состав голосующих записан поимённо, сдвиг распределения раскладывается на две части: сколько дали те, кто голосовал иначе, чем в прошлый раз, и сколько дали те, кого в прошлый раз не было. Арифметика здесь простая, и результат её обычно оказывается неожиданным для тех, кто наблюдал спор со стороны.
Условий на самом деле два, и второе строже первого: вопрос должен оставаться тем же. Формулировки повесток меняются от заседания к заседанию, и сдвиг, принимаемый за смену позиции, нередко оказывается сменой того, что именно ставилось на голосование. Там, где протокол фиксирует только итог, разложение невозможно вовсе, и остаётся считать, что комиссия передумала.
Третий след — кадровые решения. Кого человек продолжал брать, кого рекомендовал, чьи работы отправлял на конкурсы, кого ставил в комиссии после того, как перестал спорить. Кадровым решением здесь считается всё, что распределяет места и деньги: приём в лабораторию, письмо в поддержку, согласие вести диссертацию, устная ссылка при обсуждении вакансии, назначение в комиссию, приглашение в редколлегию. Каждое из них оставляет документ, и документ этот, в отличие от речи, не сочинялся для потомства.
Этот след расходится с публичным поведением раньше и заметнее прочих, и причина тому в устройстве: публичное высказывание адресовано аудитории и стоит дёшево, кадровое решение не адресовано никому и стоит дорого. Изменить формулировку можно за один вечер; изменить круг тех, кого считаешь пригодными, нельзя вовсе, потому что критерий пригодности и есть предмет спора.
Отсюда разница, которую видно в документах. Человек, действительно пересмотревший вывод, начинает продвигать людей с другой стороны — не из великодушия, а потому, что они теперь кажутся ему правыми. Человек, снявший возражение, продолжает продвигать своих, и продолжает ровно с той же скоростью, что и до того, как замолчал. В речах у них совпадает всё. В списках рекомендаций не совпадает ничего.
Порознь ни один из трёх следов не решает. Смена темы объясняется исчерпанностью прежней; обновление состава комиссии объясняется сроками полномочий; преемственность в назначениях объясняется тем, что человек берёт тех, кого понимает. Каждое из объяснений само по себе достаточно, и спорить с ним нечем. Три следа вместе допускают меньше: если человек сменил тему, но не сменил ни одного критерия отбора и ни разу не поддержал того, кого раньше отклонял бы, набор объяснений сужается до одного. Именно поэтому считать приходится все три, а не то из них, которое доступнее.
Молчание при этом не требует ни лицемерия, ни капитуляции.
Возражение имеет смысл, пока оно способно изменить исход. Когда состав слушающих сменился настолько, что довод больше не проходит, отдача падает до нуля, а издержки остаются прежними. Издержки эти вполне перечислимы. Человек, продолжающий возражать после того, как вопрос считается решённым, приобретает репутацию застрявшего, и репутация переносится с вопроса на него самого. Его перестают звать туда, где решается не этот вопрос, а другие. Его ученики получают в наследство позицию, платить за которую будут они. И остаётся конечное число лет, распорядиться которыми можно иначе.
Прекратить в таком положении есть решение расчётливое и ничем не постыдное; так поступают не сломленные, а считающие.
Никого при этом не обманывают. Замолчавший не утверждает, что передумал: он просто не утверждает ничего. Ложным его молчание делает не он, а тот, кто позже станет его читать и подставит недостающее. Люди, переставшие вам возражать, распределены между двумя описанными случаями в неизвестной вам пропорции, и узнать её вы не можете по той же причине, по которой её не мог узнать протокол.
Историческая запись подставляет недостающее систематически и всегда в одну сторону.
Работает это без чьего-либо умысла. Запись фиксирует наблюдаемое — прекращение возражений — и достраивает объяснение из того, что было бы естественно; естественным же кажется, что человек, переставший спорить, спорить перестал потому, что понял. Второе объяснение требует предположить, что он остался при своём и промолчал, — а такое предположение нужно чем-то подкрепить, и подкреплять его нечем: сохраняются опубликованные тексты, а не то, что люди продолжали думать.
Асимметрия здесь встроена в материал. Тот, кто сменил вывод, оставляет текст: он объясняется, он датирует свой переход, он входит в историю вопроса. Тот, кто вывода не сменил и замолчал, не оставляет ничего — писать «я по-прежнему считаю иначе, но больше об этом не говорю» невыгодно вдвойне, поскольку это и возражение, и признание в том, что возражать бесполезно. Молчание не документируется. О человеке, державшемся своего до конца и не написавшем об этом ни строки, в записи остаётся, что к вопросу он более не возвращался.
Отдельно и с наибольшей силой это работает в текстах, которые пишутся по случаю, — в юбилейных статьях и некрологах. Жанр требует непротиворечивой фигуры, а непротиворечивее всего человек, к концу принявший то, что приняли все. Оборот «в поздние годы он согласился» ставится там, где известно единственное: после определённого года он по этому поводу не высказывался.
Изредка запись всё же попадается — в частной переписке, изданной через десятилетия, когда умерли оба корреспондента. Там иногда обнаруживается человек, не менявший мнения ни разу и сказавший об этом единственному адресату. Такие тома выходят малыми тиражами и в историю вопроса не входят: она к тому времени написана.
Направление ошибки всегда одно. Из двух объяснений хроника выбирает лестное — то, в котором люди меняют мнение под действием доводов, — и выбирает его не из угодливости, а потому, что второе объяснение не оставило улик. Накопленная за десятилетия, эта ошибка даёт картину, в которой поле последовательно убеждалось. Ни одного эпизода, где кто-то держался старого до конца, в такой картине нет: держаться до конца — занятие, не производящее документов.
Полю остаётся привести собственную историю в соответствие с этой картиной, и оно приводит.
1.4. Почему консенсус всегда выглядит гладко
В учебнике первого курса на спор отводится ноль строк.
Это не умолчание и не результат чьего-то решения. Учебник излагает то, что установлено, и на вопрос, каким путём это установлено, не отвечает, потому что такого вопроса перед ним не ставили. Отброшенная линия в нём отсутствует не как опровергнутая, а как отсутствующая: её нет ни в оглавлении, ни в указателе, ни в списке литературы. Студент, прочитавший главу до конца, выносит из неё, что предмет всегда был устроен так, как в ней написано.
Сглаживание производится отбором, и ни одна из операций не является искажением.
Первая операция — прекращение ссылок. Работы отклонённой линии перестают цитировать, и перестают по причине, с которой невозможно спорить: они никуда не привели. Ссылаться на них не в чем — из них ничего не выросло, продолжений у них нет, и любая ссылка оказывалась бы ссылкой в никуда. Ни один автор не принимает решения не цитировать; он просто пишет статью о том, что делает, и в перечне того, на чём он стоит, этих работ нет.
Вторая операция — прекращение упоминаний. Возражавших перестают называть по имени, и здесь причина такая же техническая. Упоминать человека надо в связи с чем-то: в связи с его результатом, его методом, его возражением, оставившим след. Когда возражение перестало быть предметом обсуждения, связь исчезла, и имя оказывается не к чему прикрепить. Через два цикла обзоров оно перестаёт появляться вовсе.
Третья операция — сокращение при пересказе. Каждое следующее изложение вопроса короче предыдущего, потому что пишется для тех, кому нужен результат, а не история. Первым при сокращении выпадает то, что не работает на результат, а спор не работает на него по определению: он кончился. Через три-четыре таких сокращения от него не остаётся ни строки, и последний, кто мог бы заметить пропажу, к этому времени уже не рецензирует.
Четвёртая операция — выравнивание модальности. Она заметна лучше прочих, потому что видна в самих словах. Текст своего времени полон оговорок: по-видимому, если принять, при нынешнем состоянии данных, вопрос требует дальнейшего изучения. Оговорки эти не украшение и не осторожность автора — они и есть то, что он знал о собственной уверенности. Каждое следующее изложение убирает часть из них, потому что цитирующий пересказывает утверждение, а не сомнение, и через несколько шагов условное становится изъявительным. Одна и та же мысль, ничем за это время не подкреплённая, приобретает вид установленного.
Никто на всём протяжении не сделал ничего недобросовестного. Каждый отдельный шаг оправдан, и оправдание у него профессиональное, а не идеологическое.
Учебник — жанр, в котором эта работа завершается, и завершается быстрее всего.
Устроен он под усвоение, а не под воспроизведение пути. Спор в нём избыточен по прямой причине: он удлиняет изложение и не помогает запомнить итог. Более того, он мешает — обучаемый, узнавший, что по вопросу были две позиции, вынужден держать в голове обе, тогда как в работе ему понадобится одна. Учебник, излагающий разногласия, считается плохим учебником, и считается справедливо.
Оттого две формулировки одного эпизода стоит поставить рядом. Обзор своего времени сообщает, что мнения разделились, что вопрос остаётся открытым и что окончательное суждение преждевременно. Учебник, вышедший через двадцать лет, сообщает, что установлено следующее. Оба текста добросовестны. Между ними не произошло ни одного события, которое можно было бы назвать: ни решающего опыта, ни признания, ни отказа.
Сжатие поддаётся счёту. Спор занимает пятнадцать лет и несколько десятков статей. Обзор десятилетие спустя отводит ему две страницы. Вводная глава коллективной монографии — один абзац. Учебник первого издания — придаточное предложение с оборотом «долгое время считалось». Учебник третьего издания не отводит ему ничего.
Устойчивый признак второй формулировки — безличность. Утверждения в учебнике не имеют субъекта: было показано, было установлено, принято считать. Показал кто-то, установил кто-то, считать принято кем-то; грамматика убирает всех троих. Имя остаётся при одном результате из десяти и достаётся победившей стороне, причём чаще не тому, кто спорил, а тому, кто первым изложил итог связно.
Отдельно исчезает время. Учебник называет год результата и не называет года, когда результат стал общепринятым; между тем это две разные даты, и расстояние между ними и есть предмет счёта. Из изложения, где стоит только первая, следует, что второй не было вовсе — что результат был получен и принят одним движением. Промежуток не спрятан: его не с чем сопоставить, потому что вторая дата нигде не фиксируется. Момент, в который поле перестало спорить, не является событием, у него нет ни протокола, ни объявления, и установить его можно только задним числом и косвенно.
Пишут эти тексты не абстрактные победители.
Обзоры, предисловия к сборникам, вводные главы, программы курсов и сами учебники пишут те, кто к моменту написания занимает позиции. Это не привилегия и даже не награда: заказ на обзор приходит человеку, чьё имя стоит на кафедре или в редколлегии, а согласие вести курс есть часть должности. Здесь нет отбора по взглядам — есть отбор по должностям, а должности к этому времени распределены.
Пишут они при этом добросовестно и излагают то, что считают установленным. У них нет ни повода, ни намерения искажать: с их точки зрения вопрос решён, решён правильно, и подробное изложение чужих заблуждений было бы неуважением и к предмету, и к читателю. Тот, кто держался старого, к моменту составления оглавления либо перестал высказываться, либо не занимает позиции, с которой оглавление обсуждают.
Дальше вступает время. Первичные журналы того периода никуда не исчезают: комплекты стоят на полках, тексты доступны, ничего не уничтожено. Их просто не читают. Читают последний учебник — потому что он последний, потому что он короче и потому что содержание сорокалетних журналов заранее известно из него же. Через одно поколение написанное становится не главным источником, а единственным: не потому, что остальные закрыты, а потому, что незачем.
Цепочка при этом замыкается. Обзор ссылается на предыдущий обзор, тот — на ещё более ранний, и к третьему звену первоисточник в руки уже никто не берёт: пересказ пересказа считается достаточным, поскольку расхождений между ними не обнаруживалось ни разу — их и не могло обнаружиться, они сделаны один из другого. А человек, пишущий сегодняшний учебник, выучил предмет по учебнику предыдущему. Он излагает не то, что произошло, а то, чему его научили, и делает это точно.
Гладкость изложения не свидетельствует о том, что спора не было. Она есть возраст записи, а не свойство события: тот же самый эпизод, взятый в изложении своего десятилетия, шершав, а взятый через сорок лет — гладок, при том что сам он за это время не изменился ни в чём.
Рабочее следствие: чем глаже изложена история вопроса, тем меньше по ней можно судить о том, как вопрос решался.
Обратное тоже верно и полезнее. Годятся тексты, написанные теми, кто в момент написания ещё не знал исхода: обзоры своего десятилетия, протоколы, переписка, рецензии на отклонённые работы. Они шершавы, в них видны обе стороны, они не сведены к итогу. Плохой признак — стройность. Хороший — противоречивость и оговорки.
Из этого же следует, почему известные случаи сопротивления вводят в заблуждение сильнее, чем помогают. Известны те эпизоды, которые записи сгладить не удалось, а не удалось в двух положениях: когда проигравший был слишком крупен, чтобы его вычеркнуть, и когда сопротивление успело оставить документов больше, чем поместилось в сокращение. Оба положения редки. Набор известных историй есть, таким образом, выборка из тех случаев, где механизм сработал хуже всего, и по ней судят о механизме в целом. Отсюда же и жанр перечня непризнанных: он состоит целиком из отказов записи и потому ничего не говорит о том, как обстоит дело, когда запись работает исправно.
Всё это, впрочем, показано на материале одного рода — там, где есть проверяемые доводы, согласие о том, что считать доказательством, и привычка вести протокол.
1.5. Скромность Планка
В обеих формулировках стоит одно и то же ограничивающее слово: научная.
Автор ставил его не для красоты. Он полагал, что описывает особенность собственного дела — области, устроенной так, что спор в ней в принципе разрешим и что известно заранее, чем он будет закрыт. Ничего похожего за пределами своей дисциплины он не предполагал.
Об этом говорит и то, как он к своему наблюдению пришёл. Оно у него не вывод, а жалоба: ему было тяжело, что доказанное не принимают. Тяжесть эта возможна ровно при одном условии — если человек считает, что в его области доказанное принимать обязаны. В области, где такого правила нет, никто не удивляется. Досада автора формулы есть, таким образом, показание о том, чего он от своего дела ждал.
Об этом говорит и устройство книжки, в которой наблюдение стоит. Она вся занята одним предметом: как он учился, что читал, над чем работал, с кем спорил и что из этого вышло. Ни политики, ни искусства, ни нравов в ней нет вовсе. Наблюдение появляется посреди рассказа о споре, относится к спору и дальше не развивается: следующий абзац возвращается к работе. Расширять его на что-либо ещё автор не пробовал ни здесь, ни в других поздних текстах.
Полагать, что он имел в виду больше, оснований нет. Он имел в виду ровно то, что написал, и написал ровно про то, чем занимался пятьдесят лет.
Предположение, на котором держится всё остальное, состоит в том, что ограничивающее слово было лишним.
Он описал не физику. Он описал общий режим обновления, а физика оказалась в этом режиме самым благополучным случаем из возможных. Доводу здесь противостоит меньше всего: он проверяем, критерии его согласованы, а стороне, которая ошиблась, не приходится защищать вместе с выводом ничего, кроме вывода. Если даже при таком наборе условий смена взгляда идёт через смену состава, то оснований ожидать иного там, где ни одного из этих условий нет, тем более не имеется. Обратное означало бы, что чем хуже устроена проверка, тем быстрее люди меняют мнение.
Условий этих три, и за пределами точных дисциплин отсутствует обычно не одно, а все.
Первое — согласие о том, что закрывает вопрос. В физике известно заранее, какой результат кого убедит, и стороны договариваются об этом до опыта, а не после. Во множестве областей такой договорённости нет, и спор кончается не тем, что кто-то признан правым, а тем, что перестаёт обсуждаться.
Второе — число. Предсказание, выраженное числом, совпадает с измеренным или расходится с ним, и расхождение видно всем присутствующим одинаково. Там, где предсказание выражено словами, оно почти всегда допускает чтение, при котором сбылось.
Третье — повторяемость. Опыт ставит заново человек, не участвовавший в споре и не заинтересованный в исходе. Областей, где так можно, немного, и почти все они относятся к неживой природе.
У довода этого рода есть слабое место, и его стоит назвать сразу. Рассуждение от благополучного случая к неблагополучному работает лишь при условии, что благополучный случай благополучен именно в том отношении, о котором идёт речь. Если бы у точных дисциплин было свойство, по каким-то причинам ускоряющее замену людей, вывод не переносился бы никуда. Такого свойства не видно, но не видно и доказательства, что его нет. Предположение остаётся предположением, и проверять его придётся по областям, а не выводить.
Из этого следует поправка к тому, что обычно приписывают строгим дисциплинам. Высокие требования к доказательству не ускоряют смену взгляда. Они делают её измеримой — и делают именно тем, чем славятся: они оставляют записи. Дата публикации, дата отклонения, поимённый состав комиссии, список литературы, ключевые слова, проставленные посторонним человеком по фиксированному словарю. Там, где всё это ведётся, задним числом можно посчитать, что произошло. Там, где не ведётся, то же самое происходит и не считается.
Разница между областями, таким образом, проходит не по скорости, а по наличию протокола. Строгая область не быстрее — она прозрачнее. Про неё известно, сколько лет прошло; про остальные известно только, что теперь думают иначе.
Отсюда получается соотношение, обратное ожидаемому. Хуже всего выглядит та область, которая ведёт самые подробные записи: у неё задержка предъявлена в годах и статьях, тогда как у соседней задержки как будто нет — там просто в какой-то момент стали думать иначе, и когда именно, неизвестно. Репутация упрямства достаётся не самым упрямым, а самым протоколируемым. По этой же причине первая проверка формулы случилась в науках о жизни, а не там, где она была бы интереснее.
Верно ли это предположение целиком, из посчитанного не следует. Посчитано одно поле, и посчитано хорошо; всё, что за его пределами, пока остаётся ожиданием. Ожидание это, впрочем, проверяемо тем же способом: в каждой области ищутся записи, по записям разводятся два молчания, и доли называются.
Областей, на которых предположение имеет смысл проверять, шесть. Наука. Политика. Вкус. Мораль. Корпорации. Язык.
Перечень выглядит разнородным, и разнородность в нём — не недостаток, а условие. Утверждение о том, что механизм общий, доказывается несходством случаев, а не выразительностью одного: если он работает и там, где спорят о дозировке, и там, где спорят о том, как правильно ставить ударение, то он не свойство предмета спора. Ни одна из шести областей не выбрана потому, что в ней есть яркая история. Все шесть выбраны потому, что в них сохранились записи, по которым можно считать: реестры, протоколы, тиражи, каталоги, словарные пометы, отчёты.
Проверкой это будет считаться при одном условии. Предположение должно иметь возможность не подтвердиться, и там, где оно не подтвердится, это будет сказано с той же подробностью, что и там, где подтвердится. Область, в которой людей действительно переубеждают при жизни, есть не помеха утверждению, а его граница, и граница интереснее середины.
Остаётся вернуться к формуле.
Она известна как афоризм, то есть как утверждение, приятно преувеличенное ради выразительности. С афоризмами так и обходятся: их не проверяют, потому что все понимают, что сказано с нажимом. Проверка обнаруживает обратное соотношение. Автор не преувеличил. Он занизил — не в силе утверждения, а в его охвате: он приложил своё наблюдение к одной дисциплине, тогда как ограничения, которые он подразумевал, ничего не ограничивают.
Скромность в этом месте оказывается не добродетелью. Она оказывается ошибкой в определении масштаба — той же по устройству, что ошибка человека, описавшего повадку одного вида и не заметившего, что описал повадку отряда. Ошибка эта не порочит: определять масштаб явления, находясь внутри одной его области, не на чем. Автор располагал одним случаем и о нём и написал.
Занижение здесь двойное, и вторая его часть существеннее первой. Наблюдение приложено не просто к одной дисциплине, а к самому благополучному экземпляру, какой можно было выбрать, — а величина, снятая с лучшего экземпляра, есть нижняя граница, а не средняя. Всё, что дальше будет посчитано в других областях, может оказаться больше названного и не может оказаться меньше по причине, которая относится к устройству выборки, а не к предмету.
Читают эту фразу неизменно наоборот. Жанр подсказывает, что перед нами преувеличение ради нажима, и читатель делает поправку в сторону смягчения: наверное, всё же не всегда, наверное, кого-то и переубеждают. Поправку следовало делать в другую сторону.
Явление на этом предъявлено и посчитано. Известно, сколько прибавляют посторонние и сколько теряют ближние, известно, чем молчание отличается от согласия и по каким следам их разводят, известно, отчего запись всегда выходит гладкой. Не известно ничего о том, из чего это явление состоит и почему оно работает.
Части у него должны быть. Ни одна пока не названа.
Глава 2. Впечатлительные годы
В 1965 году группа исследователей опросила выпускников американских школ — тех, кто заканчивал последний класс той весной. Их спросили о партийных предпочтениях, о доверии к правительству, о допустимом и недопустимом. Затем к ним вернулись в 1973 году, потом в 1982-м, потом в 1997-м. Тридцать два года, четыре разговора с одними и теми же людьми, между первым и последним — смена работы, переезды, брак, дети, семеро президентов и одна проигранная война.
Когда этих людей в последнем разговоре спрашивали, откуда у них взялись взгляды, они отвечали примерно одинаково: из опыта. Из того, что видели, из того, что с ними случилось, из того, что пришлось пересмотреть. Ответ звучит правдоподобно и описывает работу тридцати двух лет. Данные описывают другое. Лучшим предсказателем того, что человек скажет в 1997 году, оказывалось то, что он говорил в 1965-м, — то есть в семнадцать лет, до всего перечисленного.
Расхождение между этими двумя описаниями и есть предмет дальнейшего. Оно не объясняется ни глупостью, ни упрямством, ни недостатком любопытства: люди из панели читали газеты, спорили, меняли профессии и голосовали за разные партии. Оно объясняется экономикой. Картина мира — сооружение, в котором каждый элемент опирается на другие, и пересмотр нижнего элемента требует пересмотра всех верхних; психика такой операции не производит. Она достраивает.
Здание достраивают всю жизнь. Пристройки бывают обширными, иногда они больше исходного объёма, и человек, глядя на них, справедливо считает, что многое в себе изменил. Фундамент при этом закладывают один раз, в течение нескольких лет, и потом не трогают. Отрезок, на который эти годы приходятся, называется с точностью до одного года. Заложенный фундамент не мешает строить и не ограничивает размеров пристройки; он определяет только то, что на нём стоит и чего на нём не поставишь.
2.1. Окно



