Битва за москву 1941 - 10

- -
- 100%
- +
Есть вещи, от которых у меня внутри что-то поворачивается сильнее, чем от боя. Человек лежит с сожжёнными лёгкими, его увозят за двести километров, и последнее, что он делает, — просит передать, что он чего-то не доделал и чтобы на его слово не полагались.
— Сестра пишет: дважды попросил проверить адрес, — сказала Александра.
— Я передам.
— Сегодня?
— Сейчас, — сказал я. — Рябцев в двадцати шагах отсюда. И я вам потом скажу, что он ответил, чтобы вы могли ему написать.
Александра кивнула и вдруг положила руку мне на рукав — коротко, на секунду.
— Вот за это спасибо, — сказала она. — Мне передали только сейчас. Хорошо, что застала тебя.
Рябцева я нашёл у ямы за стрелкой — он всё-таки разобрал ту коробку и сидел над ней с разложенными на плащ-палатке деталями.
— Климов из госпиталя передал, — сказал я и подал листок.
Он взял, прочитал. Потом прочитал ещё раз.
— Вот же... — сказал он и замолчал.
— Что?
— Я до этой щели не добрался, — сказал Рябцев. — Основной проход сдали, а боковой всё ещё закрыт. Теперь понятно, где воздух идёт; туда и посмотрю.
Он свернул листок и убрал в нагрудный карман, застегнув пуговицу.
— Передай ей, — сказал он, — что уточнение принято. И что я туда пошлю двоих, когда вернёмся, а до того вход в боковой ход останется закрыт. Так и передай: принято, и пусть не мучается, он всё правильно сделал.
Я вернулся к санитарному вагону и передал слово в слово.
Александра слушала, сложив руки на коленях, и когда я закончил, сказала:
— Хорошо. Теперь я ему напишу.
— Вы ему пишете?
— Я всем пишу, кого увозят, если они меня просят, — сказала она просто. — Это иногда единственное письмо, которое человек в госпитале получает.
Экипаж я собрал в час двадцать пять, у схемы.
Схему Осипов пришпилил к стене связного вагона — большой лист, на котором он от руки, но аккуратно, начертил наш состав, полотно от узла до моста с километровыми отметками, отвороты, мост и просёлок вдоль полотна, по которому должен был идти Юдин со своими.
Я нарочно собрал всех вместе — и своих, и железнодорожников, — потому что до этой минуты у нас была рота и были железнодорожники, а мне нужно было, чтобы стал экипаж.
— Тихон Ильич, — сказал я, когда Бережной полез было к схеме, — вы сядьте.
— Да мне посмотреть.
— Вы посмотрите отсюда. У вас рабочее место в будке, и я не хочу, чтобы вы привыкали, что около вас кто-то толчётся. Сейчас мы тут потолчёмся один раз, а потом я вам туда никого не пущу, кроме Емельяна Саввича и того, кого вы сами позовёте.
Гордеев одобрительно хмыкнул.
— Говорю по порядку, — сказал я. — Каждый называет, где он, кому докладывает и как выходит, если встали. Начинаю я. Я на площадке связного, левый борт, рядом фонарь. Докладываю в штаб через Осипова. Выхожу через заднюю дверь.
— Жаров.
Николай шагнул к схеме.
— Я и ремонтная группа — в связном, у задней двери. Инструмент вот тут, в двух ящиках, они у меня привязаны и они у меня не под лавкой, а на виду. Тимохин знает, в каком что.
— Тимохин, скажи, что в первом.
— В первом то, что нужно сразу, — отбарабанил Тимохин. — Ключи, домкрат малый, кувалда, лом, пакля, маслёнка, костыльный молоток. Во втором — то, что потом: болты, накладки, клещи, ножовка.
— А если тебя ночью разбудить и сказать «первый ящик»?
— Я возьму первый ящик, — сказал Тимохин. — Он с верёвкой на ручке. Чтоб на ощупь.
— Хорошо.
Вера подошла к схеме сама.
— Орудийная группа — башня и подача, — сказала она. — Нас там пятеро, и нам там тесно. Гринёв, я тебя прошу при всех: проход к башне и подачу боеприпасов пехотой не занимать. Ни ящиками, ни людьми, ни на минуту.
— Юдин, слышал?
— Слышал, — сказал Юдин.
— И не потому, что я жадная, — добавила Вера, — а потому, что если мне понадобится быстро подать, а там сидит чей-то боец и греется, я его толкну, он уронит, и мы все узнаем много нового.
— Дальше, — сказал я. — Осипов.
— Связь, — сказал Осипов и вышел вперёд. — Тут надо сказать подробно, товарищ старший лейтенант, я прошу минуту.
— Говори.
— На стоянках у меня телефон. Мы останавливаемся, я включаюсь в линию, если она цела, или тяну свою от муфты, если знаю где. Это значит, что штаб нас слышит, только когда мы стоим. В движении телефона нет.
— А в движении?
— А в движении — сигналы. — Он поднял руку с фонарём. — Два медленных круга — стой, это уже все знают. Три коротких вспышки в сторону наземной группы — «вижу вас, не стреляем». Длинный свет вдоль полотна вперёд — «путь занят, отход». И ракета — это уже совсем плохо, это «встали и не идём».
Он оглядел всех.
— И вот это главное, — сказал он. — Если мы в движении и штаб нас не слышит — это не значит, что нас не стало. Это значит, что мы едем. Я вас прошу, товарищи, кто останется на станции: не начинайте нас хоронить через двадцать минут молчания. Пахомов, слышишь? Ты особенно.
— Слышу, — сказал Пахомов от двери.
— Рябцев, — сказал я.
— Сапёры, четверо, — сказал Рябцев. — Мы идём впереди, отдельно от состава. У моста — наша работа. До моста наша работа — смотреть путь на остановках и там, где разведка что-то заметит. Я говорю сразу: мы медленные. Если я скажу «десять минут», это будет десять минут, и торопить меня бессмысленно, потому что от торопливости у меня только руки трясутся.
— Юдин.
Юдин подошёл к схеме и повёл по ней пальцем.
— Пехота, шестнадцать человек, — сказал он. — После сбора нас довезут полуторкой по просёлку до четырнадцатого километра. Оттуда идём низом вдоль полотна. Если поезд встанет — подойдём по сигналу. Если пойдёт — будем отставать, нас не надо ждать.
— Покажи Вере, где ты будешь.
Юдин показал.
— Вот отсюда и до вот этой рощи — мы. Правее рощи нас нет и быть не может. Товарищ лейтенант, я вас очень прошу: правее рощи — не наши. А вот в этой полосе, между насыпью и просёлком, могут быть мои, и там надо смотреть.
— Поняла, — сказала Вера и что-то пометила себе в книжечке. — Мой наблюдатель это запишет и повторит вслух. Твои условные?
— Белая тряпка на штыке — днём. Ночью — фонарь в землю, три раза накрыть ладонью.
— Годится.
— И место встречи, — сказал я. — Повтори.
— У моста, восточный подход, — сказал Юдин. — Не на мосту, а у насыпи, под откосом с южной стороны, где кусты. Я туда выхожу и сижу тихо.
— А если мы опоздаем?
— Если поезд не пришёл к сроку — я не иду один на мост, — сказал Юдин. — Я занимаю подход и жду сорок минут. Через сорок минут, если состава нет, я посылаю двоих назад по полотну, а сам держу подход, пока меня оттуда не выбьют.
— А если раньше нас придёт немец?
— Тогда я его слушаю и считаю, — сказал Юдин. — И не лезу.
Я посмотрел на него и подумал, что два года назад этот парень ронял обойму от стука доски.
Пробный сбор мы сделали в час тридцать пять — всех, кто идёт, по местам, и я прошёл по составу от паровоза до задней двери связного, считая людей.
Не хватило одного.
— Кто? — спросил я.
Мельников, стоявший внизу с фонарём и списком, провёл пальцем по бумаге.
— Панкратов, — сказал он. — Он не в рейсе. Он у меня на семафоре, на северном.
— А почему тогда...
— А потому что я его в твой список вписал, — сказал Мельников. — Вчера вечером, когда ещё не знали, сколько кто остаётся. Моя ошибка. Я его тебе отдал, а потом сам же поставил на пост, и вышло, что он у меня в двух местах.
Он сказал это без всякого выражения, просто как факт, и тут же перешёл к делу.
— Значит, так. Панкратова я с семафора снимать не буду, там ночью самый смысл и есть. Вместо него тебе в рейс идёт Ерохин. Ерохин у меня во второй смене резерва, его снять можно, и он с Юдиным работал, они друг друга знают. А вместо Ерохина в резерве встанет Кучин, он отдыхал.
— Кучин с рукой?
— Кучин с рукой в резерве может, — сказал Мельников. — Он в резерве сидит, а не бегает. А если поднимут — он мне нужен не стрелять, а докладывать.
Я подумал секунды две.
— Принято, — сказал я. — Одно только: проверь ответ.
— Уже проверяю.
Он ушёл в темноту и через семь минут вернулся.
— Ерохин на месте, у Юдина, доложился. Кучин принял резерв, доложился. Панкратов на семафоре, отозвался. Пары переговорены, обе новые, обе ответили.
— Хорошо.
— И вот ещё что, Андрей Кузьмич. — Мельников понизил голос. — Я твой общий выход держу вот как: если у вас там совсем плохо станет и вы пойдёте пешком, вы пойдёте по полотну на восток. Я на девятом километре, на переезде, поставлю двоих с фонарём. Они там до утра будут. Не потому что я жду плохого, а потому что человеку ночью идти двадцать километров без встречи тяжело.
Глава 5

Я посмотрел на него.
— Спасибо, Пётр Игнатьич.
— Не за что, — сказал он. — Я это не для тебя делаю, я для них делаю.
Александра пришла, когда самое трудное было уже расписано и людям дали десять минут передышки.
Она пришла сама, с той стороны, где стоял санитарный, и поднялась в связной вагон, и остановилась в дверях с вымытым котелком в руке, потому что не сразу увидела, что тут теперь чисто.
— У вас тут жильё, — сказала она.
— У нас тут жильё, — согласился я. — Вечером тут было стекло по щиколотку.
В вагоне, кроме нас, никого не было: люди спали в головном и на паровозе, и печка догорала, и на столе горела гильза с фитилём.
Я сдвинул на край стола карту и планшет. Александра сняла с лавки чей-то вещмешок и поставила его в угол, к остальным, и это вышло у нас одновременно и почти смешно — будто мы вдвоём разбирали комнату.
Сели.
— Сколько у вас времени? — спросил я.
— До двух, — сказала она. — Потом у меня приём, у нас должны подвезти из медсанбата.
— У меня почти столько же. Потом трогаемся.
— Тогда не говорите мне больше про два часа, — сказала Александра.
Я начал ей рассказывать про рейс. Я и не заметил, как начал, — просто по привычке стал перечислять: что состав ограничен одним рейсом, что мастер дал условия, что Юдин выйдет низом, что в четыре десять...
Она слушала, слушала, а потом сказала:
— Андрей.
Я замолчал. Она произнесла моё имя очень тихо, и я наконец услышал её, а не собственный перечень.
— Я вас спрошу одну вещь, и вы мне не отвечайте сразу красиво, — сказала она. — Вы когда-нибудь думаете, что будет после?
— После рейса?
— После войны.
Я открыл рот и понял, что сказать мне нечего. То есть было что — у меня в голове это лежало давно, только я никогда не вытаскивал это на свет и не проверял словами.
— Думаю, — сказал я.
— И что вы думаете?
— Я думаю про дом, — сказал я. — Только не про такой, как в книжках. Я думаю про очень глупые вещи, Александра Тимофеевна. Я думаю про то, что можно снять сапоги и поставить их, и они будут стоять там, где я их поставил. Что можно положить бритву на полку и она будет лежать на полке. Что не надо всё держать в мешке, и мешок в головах, и чтобы одна рука сверху.
Она молчала и слушала, и я говорил дальше, потому что остановиться уже не мог.
— Стол, — сказал я. — Настоящий, который не откидывается и не привинчен. И чтобы на нём можно было оставить недопитый чай, уйти, вернуться через час — и он стоит. И окно, которое не надо закрывать одеялом. И чтобы утром никто никуда не поднимал.
Александра слушала, опустив глаза на свои руки. Руки у неё были красные, с потрескавшейся кожей на костяшках.
— Это вы описали отдых, — сказала она.
— Что?
— Вы описали не дом, — сказала она мягко. — Вы описали отдых. Место, где вы наконец ляжете и вас никто не тронет. Это очень понятно, Андрей, и я сама про это думаю каждую вторую ночь. Только я вас спросила не про отдых.
Я почувствовал, что краснею, и хорошо, что было темно.
— А про что?
— Про то, буду ли я в этом доме, — сказала Александра. — И кем.
Она подняла глаза.
— Вы не думайте, что я вас ловлю, — сказала она. — Я не про свадьбу спрашиваю. Я спрашиваю про очень простую вещь, и мне важно услышать ответ до того, как вы сегодня поедете, потому что потом будет поздно спрашивать спокойно.
— Спрашивайте.
— Я фельдшер, — сказала она. — Я работала в хирургии до вас и буду работать после войны. Я не умею и не хочу переставать. И у меня бывают ночи, когда я не прихожу домой, и бывают недели, когда я прихожу только спать. И вот я хочу знать: в вашем доме со столом и с бритвой на полке для этого есть место? Или вы меня там представляете... — она поискала слово, — при доме?
— Я вас не представляю при доме, — сказал я.
— Не торопитесь.
— Я не тороплюсь. — Я и правда не торопился, я говорил медленно, потому что это было важнее, чем всё остальное, что я сегодня говорил. — Александра Тимофеевна, я почти два года смотрю, как вы работаете. Я ни разу не видел, чтобы вы это делали из-под палки. Если я после войны отниму у вас это, я получу дома чужого человека, который будет меня за это ненавидеть, и правильно будет ненавидеть.
— Хорошо сказано, — сказала она, — но это всё ещё слова.
— Тогда не словами. — Я потёр лоб. — Смотрите. Я после войны не пойду командовать. Я не знаю, что я буду делать, но я довольно сильно подозреваю, что это будет что-то, где чинят и строят. И вот тут я вам скажу неприятное: я вас не смогу устроить туда, где хорошо мне. И вы меня не сможете устроить туда, где хорошо вам. Значит, надо искать не мой город и не ваш город, а место, где нужны оба.
— Такие бывают?
— Такие как раз и бывают, — сказал я. — Их после этой войны будет много. Там, где всё разрушено, нужны и больница, и тот, кто поднимет стены.
Александра долго молчала.
— Вы понимаете, что вы сейчас предложили? — сказала она наконец.
— Понимаю.
— Вы предложили мне не дом. Вы предложили искать вместе.
— Да.
— Это труднее, — сказала она.
— Труднее, — согласился я. — Но это то, что я могу обещать и выполнить. А дом с окном я вам обещать не могу, потому что у меня его нет и я не знаю, где он будет.
Она засмеялась — тихо, почти беззвучно, и это было очень хорошо.
— Знаете, что самое смешное? — сказала она. — Я готовилась к этому разговору две недели. Я даже придумала, что скажу, если вы начнёте про «после войны заживём». У меня была заготовлена отповедь.
— Хотите, произнесите. Мне полезно.
— Не хочу, — сказала Александра. — Она теперь не подходит.
И подвинулась ко мне сама.
Не я — она. Я это запомнил очень отчётливо, потому что весь вечер и всю ночь двигался и командовал я, а тут двигаться пришлось не мне.
Гильза на столе догорала. За стеной паровоз дышал ровно и по-домашнему, как учил слушать Емельян Саввич, и всё было хорошо, и очень долго не было никаких сроков.
Потом она сказала мне в плечо:
— Десять минут.
— Я знаю.
— Вы не знаете, вы часов не видите.
— Я знаю, — сказал я.
Она выпрямилась, и я увидел, как она возвращается к работе: провела ладонями по халату, поправила платок, и лицо у неё стало собранное, и это заняло у неё секунд десять.
— Волосы, — сказал я.
— Что волосы?
— Вот тут. — Я коснулся выбившейся пряди у её виска.
Она подобрала прядь под платок.
— Спасибо. — Она встала, передвинула вымытый котелок к моему вещмешку и остановилась у двери. — Андрей.
— Да.
— Я не буду вас просить беречься. Это глупая просьба и вы её всё равно не выполните.
— Не выполню.
— Поэтому я вас попрошу другое. — Она смотрела прямо. — Когда вернётесь — придите ко мне сами. Не присылайте Осипова с запиской. Придите и покажитесь. Мне надо вас видеть, а не знать.
— Приду.
Она кивнула и спрыгнула со ступеньки, не дав себя проводить дальше, и пошла к своему вагону быстрым шагом, и не оглянулась, и правильно сделала.
Вера в это время была у башни.
Я увидел её, спустившись из связного вагона: она стояла с фонарём у откинутой броневой створки и в третий раз за ночь гоняла свой расчёт — заставляла подавать учебный, засекала по часам и что-то говорила негромко, но так, что заряжающий каждый раз дёргался.
— Ещё, — говорила она. — Ты сейчас за что зацепился? За вот это. Значит, ты это вот так обходишь. Ещё раз.
Она обернулась, увидела меня и подошла.
— Всё? — спросила она.
— Всё.
— Ты в порядке?
— В порядке.
— Ну и хорошо, — сказала Вера. Она не спросила ничего лишнего и никогда не спрашивала; это была одна из причин, по которым с ней было легко. — У меня четверо натасканы, пятый плавает, но он подающий, ему не думать, ему таскать. После пробного остался двадцать один выстрел, я тебе повторяю: двадцать один. Я их буду считать вслух, и ты не удивляйся, когда услышишь, как я ору цифры.
— Не удивлюсь.
— И вот что, Гринёв. — Она посмотрела на меня снизу вверх. — Если ты меня в темноте попросишь стрелять туда, куда я не вижу, я не выстрелю. Ты это уже знаешь. Я тебе говорю второй раз, чтобы ты не рассчитывал.
— Я не рассчитываю.
— Тогда поехали.
Рельсы мы грузили последними, и это было решено не мной.
Я, если честно, об этом даже не подумал. Я думал про мост, про заряды, про Юдина, про то, как мы будем выходить обратно, — а про то, что у нас на пути могут просто снять рельсы, я не подумал, и мне это до сих пор неприятно вспоминать.
Об этом сказал Гордеев — ещё до испытания, когда мы дописывали схему.
— Товарищ старший лейтенант.
— Слушаю.
— Вы на чём поедете?
— На путях.
— Вот-вот, — сказал старик. — А теперь подумайте: немец с моста уходить не собирается, он его в четыре десять рвать хочет. И он знает, что от узла к мосту есть путь. Вы бы что на его месте сделали?
Я подумал.
— Разобрал бы, — сказал я.
— Разобрал бы, — повторил Гордеев. — И не всё, ему некогда. Он снял бы секцию-другую в удобном месте — и хватит, вы уже не проедете.
— И что?
— И то, что надо везти с собой. — Он поскрёб подбородок. — Две рельсы. Накладки, болты, костыли. Шпалы у меня есть старые, четыре штуки положим. И инструмент путевой — ключ, лом, костыльный, домкрат.
— Сколько времени на погрузку?
— Полчаса, если с толком.
— Грузим.
Грузили на контрольную платформу, и грузили не как попало.
— Вот сюда, — говорил Жаров, показывая ладонью по борту. — Не в середину, Тимоха, а вдоль борта и головками наружу. Чтоб мы их могли стянуть на сторону, а не выковыривать из-под всего.
— А чего не в середину?
— А того, что в середине они у меня лягут, и чтобы их взять, надо будет лезть сверху. А лезть сверху мы, может, будем под огнём. Вдоль борта — я её тросом за конец и стащил, и она сама съехала.
— А с какой стороны?
— С обеих, — сказал Жаров. — Я не знаю, с какой стороны будут стрелять.
Они с Гордеевым перевязали пакет тросом и закрепили, и дважды перевязали иначе, потому что с первого раза петля оказалась под грузом.
Тимохин в это время проверял инструмент, и проверял вслух, потому что я его к этому приучил.
— Ключ путевой — есть, один. Второй? Второго нет.
— В депо возьми, — сказал Гордеев. — Один ключ — это не инструмент, это горе.
Тимохин сбегал и принёс второй. Потом пересчитал болты — и оказалось, что накладок четыре, а болтов на них шестнадцать, а привезли двенадцать.
— Четырёх не хватает, — сказал он.
— Ну так иди возьми, — сказал Жаров.
— А где?
— А вон, — сказал Гордеев, — вон на том пути валяется старьё, выберешь целые. Только резьбу пальцем прогони, там ржавь.
Тимохин ушёл с фонарём и вернулся минут через десять — мокрый по колено и очень довольный, с восемью болтами.
— Восемь? — сказал Жаров.
— Про запас, — сказал Тимохин.
— Молодец.
В вагон занесли ящики с крепежом, домкратом и ключами. Из-за них вышел маленький спор: двое бойцов заворчали, что запас занял место у борта, где они собирались лечь.
Я объяснил один раз — коротко, но объяснил, потому что не объяснить было бы хуже.
— Это лежит здесь, потому что если нам впереди разберут путь, мы без этого не проедем. И тогда мы не доедем до моста, а мост взлетит, и через три дня по нему не пойдут эшелоны на плацдарм. Я вам не приказываю не ворчать. Я вам объясняю, за что вы двадцать километров будете сидеть скрючившись.
Больше никто не ворчал, и один из них сам подложил под ящики чурки, чтобы они не скользили.
Захваченную бумагу с красным крестом я в последний раз перечитал без десяти два, вместе с Гуревичем.
— Переведи ещё раз, дословно, — сказал я. — Не смысл. Слова.
Гуревич перевёл дословно: время, номер объекта, слово, означающее подготовку к разрушению, и подпись.
— И что мы про это точно знаем? — сказал я, ни к кому не обращаясь.
Рябцев, сидевший у стены, ответил:
— Что они собирались в четыре десять. Вчера собирались.
— И наблюдение?
— Наблюдение говорит, что на мосту с вечера возились, — сказал я. — И что к западному быку подходили дважды.
— Значит, к четырём десяти готовятся, — сказал Рябцев. — Только запомни, Гринёв, одну вещь: это их время, не наше. Они могут рвануть в три сорок, если им покажется. И могут не рвануть в четыре десять, если им прикажут ждать. Мы едем не на срок. Мы едем на мост.
— Я это скажу людям.
И я сказал — коротко, перед самой отправкой, стоя в дверях связного вагона.
— Слушать сюда. Мы знаем из немецкой бумаги, что мост они собираются взорвать в четыре десять. Это причина ехать быстро. Это не обещание, что до четырёх десяти нам ничего не будет. Их время может быть другим, и они про нас тоже кое-что знают. Поэтому: едем спокойно, делаем всё по порядку и никто никуда не прыгает раньше команды. Всё.
Тронулись без пяти два.
Без пяти — потому что в последний момент Бережной ещё раз слез, потрогал ту буксу рукой, постоял и только потом полез обратно.
— Тёплая, — сказал он сверху. — Как договаривались.
Шли медленно. Двадцать пять — это по ощущению почти пешком, и было странно ехать в бронированном ящике со скоростью телеги.
Впереди, невидимая, шла путевая разведка — двое полковых разведчиков и сапёр Кожемяко от Рябцева, — они выехали раньше на путейской дрезине с проверенным местным проводником, затем шли перед нами на остановках; машину прятали на боковом ответвлении, и у них был фонарь с синим стеклом и очень простая задача: смотреть на рельсы.
Ночь была тёплая, летняя, с туманом в низинах. На третьем километре мы прошли мимо сгоревшего состава, стоявшего на соседнем пути ещё с прошлого года, — чёрные рёбра, провалившиеся крыши; на седьмом стали на четыре минуты, и Осипов включился в линию у будки путевого обходчика и доложил, и Пахомов на том конце отозвался с явным облегчением.
Я трогал буксу на каждой остановке, как велено. Она была тёплая.
За девятым километром стало видно зарево на западе — не пожар, а тот дрожащий свет, который бывает, когда за горизонтом что-то методично и далеко бьёт.
В два тридцать три — ноль два тридцать три по часам, я это записал потом — впереди, шагах в трёхстах, трижды моргнул синий фонарь.
— Стой! — сказал я и дал два медленных круга своим.
Бережной стал сразу, и это было красиво: без рывка, без скрежета, длинно и ровно, и состав встал, и стало слышно, как под нами остывает железо.
Кожемяко подошёл к площадке снизу, тяжело дыша.
— На четырнадцатом километре два рельса сняты, — сказал он. — По одному с каждой нитки. Отсюда триста двадцать шагов, за поворотом, сразу как насыпь пойдёт выше.
— Целиком сняты?
— Целиком. Костыли выдернуты, накладки сняты и унесены. Рельсы сброшены под откос, я их видел, они там лежат, но они гнутые, их бросали.
— Шпалы?
— Шпалы на месте, но две расшатаны.
Гордеев, слезая, уже ворчал:
— Аккуратно работали. Не подрывали, а разобрали. Значит, не торопились и значит, у них тут кто-то с головой.
Я послал Осипова к аппарату — линия шла вдоль полотна, и он рассчитывал найти муфту, — и сам пошёл вперёд с Жаровым и Гордеевым, оставив состав там, где он встал. Гаврилюк ещё при остановке ушёл к двум разведчикам, пока Кожемяко докладывал нам разрыв.
Мы прошли, наверное, шагов двести, и тут из леса слева ударили.
Ударили не по нам — по разведке, по той стороне насыпи, где на светлеющем небе могли быть видны фигуры. Короткая очередь, потом вторая, потом хлопнула ракета и повисла, заливая всё этим мёртвым качающимся светом.
— Ложись!
Я упал в щебень и почувствовал, как под щекой перекатываются камешки.
Ракета качалась и гасла. Из леса дали ещё очередь, и я увидел вспышки — не прямо, а краем глаза, левее и дальше, чем думал.
— Все за насыпь! — крикнул я. — Вниз, направо, под откос!








