Командир бомбардировщика - 12

- -
- 100%
- +
И он ставит на лист карандашом маленький прямоугольник с двумя стенками — почти как ворота в плане.
— Дата? — спрашивает Литвинов.
— Февраль, — говорит Никольский. — Двадцать восьмое.
— А сейчас?
— А сейчас не знаю.
*
К вечеру у нас получается то, чего не было утром, и оно некрасивое.
На листе теперь три цвета: то, что наблюдалось за последнюю неделю; то, что за месяц; и то, что старше. Старше — половина.
Но зато теперь никто не спорит.
Это, если честно, главное приобретение суток. Утром люди спорили о разных портах, не понимая этого: подводник имел в виду один порт, интендант — другой, дешифровщик — третий. К вечеру они смотрят в один и тот же лист, и на нём написано, чего мы не знаем.
— Итог, — говорю я. — Товарищи, я скажу, и вы поправьте.
Я подхожу к листу.
— Снабжение сейчас реально идёт через третий и четвёртый причалы северной части, — говорю я. — Это подтверждено: погрузка наблюдалась воздушной разведкой девятого, четырнадцатого и семнадцатого, железнодорожные подходы туда работают.
— Подтверждаю, — говорит Кулешов.
— Второй причал — под вопросом. Возможен ремонт.
— Под вопросом, — говорит Кулешов.
— Судоремонт есть, в третьем бассейне, — говорю я. — И он сильнее, чем я думал, потому что у них там плавучий док, и через этот док зимой прошли четыре единицы.
— По февралю, — говорит Никольский.
— По февралю, — соглашаюсь я. — Дальше. Выход из порта один. Вот. Ворота между молами, и дальше канал.
— Один, — говорит Ивашов. — Прибрежный проход — не выход. Там глубина не для них.
— И вот здесь, товарищи, — говорю я, — у меня к вам вопрос, на который у нас сегодня нет ответа и на который я хочу получить ответ послезавтра.
— Какой?
— Что для них сейчас узкое место, — говорю я. — Не что мы можем разрушить. А без чего у них остановится перевозка.
Черемис медленно опускает веки и поднимает их.
— Хороший вопрос, — говорит он. — И я вам на него не отвечу.
— Почему?
— Потому что сейчас я знаю о них по морским и разведывательным донесениям, — говорит он. — До своих позиций в открытой Балтике мы ещё не добрались. Что у них внутри порта — не моё.
— А по морю что скажете?
— По морю скажу, — говорит Черемис. — За февраль и март у них выросло число выходов с ремонта. Я свёл три донесения разведки: снова отмечены единицы, которые в январе числились повреждёнными. Из этого ещё нельзя вывести полный срок ремонта, но молча оставлять их мёртвыми на карте нельзя.
Он произносит это и сам, кажется, впервые слышит, что сказал.
Литвинов поднимает карандаш.
— Товарищ капитан третьего ранга, — говорит он. — Повторите, пожалуйста.
— Повреждённые суда возвращаются в перевозки быстрее, чем должны, — говорит Черемис.
— Спасибо, — говорит Литвинов и пишет это на листе, прямо рядом с прямоугольником дока, и обводит рамкой.
*
В час ночи я звоню в Черницы, потому что там в это время мой полк работает без меня.
Это, если честно, худшая часть всей затеи, и Гордеев это знал, когда ставил условие. Он не сказал: думай двое суток. Он сказал: думай двое суток и не снимай людей с работы. То есть пока я тут раскладываю карточки с датами, шесть моих машин уходят на Псков, и ведёт их Зорин, и всё, что я могу, — это стоять в коридоре у телефонного аппарата и ждать соединения.
Телефон дают в штабной комнате дежурного, аппарат старый, с трубкой на шнуре, и слышно так, будто говорят из бочки.
— Зорин.
— Это я. Как?
— Ушли все шесть в двадцать два десять, — говорит Зорин. — Погода по маршруту как давали. Вернулись пять.
У меня внутри что-то делает короткий оборот.
— Шестая?
— Шестая села на запасном. Экипаж живой. Мальцев.
— Что у него?
— Зенитка на отходе, — говорит Зорин. — Пробило масляный на правом. Он его выключил, дотянул на левом до запасного и сел. Радист ранен в бедро, перевязан, его увезли в госпиталь. Остальные целы.
— Машина?
— Машина стоит. Плешаков утром поедет с двумя людьми.
Я стою с трубкой у уха и смотрю на выщербленную стену.
Час ноль пять. Если бы я был там, я бы сейчас стоял на полосе и слушал воздух. Толку от этого не было бы никакого — Мальцев всё равно сел бы там, где сел, а радисту всё равно понадобился бы госпиталь, — но я бы стоял.
— Зорин.
— Слушаю.
— Ты в докладе про шестую как пишешь?
— Так и пишу, — говорит он. — «Повреждение зенитным огнём на отходе, посадка на запасном, экипаж жив, машина требует замены мотора».
— Хорошо.
— И ещё одно, — говорит Зорин, и по паузе я слышу, что это он оставил на конец нарочно. — У меня Кривцов вернулся с бомбами.
— Почему?
— Потому что не опознал.
Я сажусь на подоконник.
— Подробно.
— Он шёл третьим, — говорит Зорин. — К его времени над узлом стояла дымка и наши же пожары, и створ он потерял. Свои признаки не нашёл — ни выемку, ни изгиб. Покрутился, ещё раз зашёл, не нашёл и повёз обратно.
— Сел с бомбами?
— Сел с бомбами. Аккуратно, я сам его встречал.
— Что ты ему сказал?
— Сказал: правильно, — говорит Зорин. — А потом отвёл в сторону и спросил, почему он мне про это не доложил в воздухе, а доложил на земле.
— И что он?
— А он сказал, что боялся, что я ему прикажу бросать.
Мы оба молчим секунды три, и в этой пустой телефонной тишине что-то щёлкает, шипит, и далеко кто-то чужой говорит: «алло, алло».
— Зорин, — говорю я. — Запиши это и принеси мне послезавтра. Своими словами, как он сказал.
— Зачем?
— Затем, что я послезавтра буду договариваться с моряками о том, при каких условиях мы не сбрасываем, — говорю я. — И мне будет нужно, чтобы это было не моё красивое обещание, а то, что у нас только что случилось этой ночью.
— Понял, — говорит Зорин. — Товарищ подполковник.
— Что.
— Вы там долго ещё?
— Сутки.
— Тогда я вторую ночь тоже поведу.
— Веди, — говорю я. — И, Зорин. У тебя утром люди будут спрашивать, где командир полка.
— Уже спрашивали, — говорит он.
— И что ты сказал?
— Что командир полка выпрашивает нам работу, за которую не придётся отчитываться участками, — говорит он. — Вы уж, пожалуйста, выпросите.
*
Утром третьего дня Кулешов приезжает без предупреждения, и по его лицу видно, что он не спал.
— Товарищ подполковник, — говорит он с порога. — Транспорт ушёл.
— Какой?
— Второго причала. Ночной проход был вчера, я всю ночь проявлял. Его нет. Причал пустой.
Он раскладывает снимок.
Причал действительно пустой. Там, где на снимках от девятого и четырнадцатого стояла та самая крупная, стоящая цель, на которую так хорошо было бы положить серию, — вода и швартовные тумбы.
— Ну вот и всё, — говорит Мещеряков, вошедший следом. Он, кажется, обрадовался. — Товарищ подполковник, вы вчера сами сказали, что это, возможно, ремонт. Он отремонтировался и ушёл. Значит, участок номер три работает, и я вас в него включаю.
— Подождите, — говорит Кулешов.
— Что?
— Там другое, — говорит он. — Там, в третьем бассейне.
Он выкладывает второй снимок.
И я смотрю на него и первые секунды не понимаю, что вижу, потому что вижу слишком много железа в одном месте.
— Вот док, — говорит Кулешов и показывает. — Вот его стенки. А вот это что?
— Это буксиры, — говорит Литвинов.
— Сколько?
— Три, — говорит Литвинов и наклоняется ниже. — Нет. Четыре. Один мелкий у дальней стенки.
Четыре буксира у плавучего дока в шесть утра.
— И он поднят, — говорит Кулешов. — Смотрите, у него борта выше, чем на февральском. Он откачан.
— Что это значит? — спрашивает Мещеряков.
Отвечает Литвинов, и отвечает он не Мещерякову, а мне:
— Это значит, что его собираются тащить.
*
Мы сидим над этим два часа, и за эти два часа задача у меня меняется полностью.
— Давайте по порядку, — говорю я. — Литвинов, вслух.
— Вслух так, — говорит он. — У нас было три функции, и мы их толком не связали. Теперь я их связываю.
Он берёт карандаш.
— Первое. Железнодорожный выход. Вот. Груз приходит по железной дороге, перегружается на суда у третьего и четвёртого причалов. Это подвоз, и это самое очевидное.
— Дальше.
— Второе. Ремонт. — Он стучит карандашом по прямоугольнику дока. — Повреждённые суда возвращаются в перевозки быстрее, чем должны. Это Черемис, это его люди в море видели. Значит, док работает, и работает хорошо.
— И третье?
— А третье — вот, — говорит Литвинов и ведёт карандашом по узкой полосе между молами. — Ворота. Один выход. Всё, что входит и выходит, идёт через них.
Он выпрямляется.
— И вот теперь, товарищ подполковник, у нас две новости.
— Давай плохую.
— Плохая та, что док уходит, — говорит Литвинов. — Если они его вытащат и уведут, ремонт из Либавы уедет вместе с ним. И мы ничего не сделаем, потому что мы его уже не найдём.
— А хорошая?
— А хорошая та, что для того, чтобы его увести, — говорит Литвинов, — им надо протащить его через ворота.
Я смотрю на этот узкий проход между двумя молами, на который я вчера смотрел как на выход из порта, а сегодня смотрю как на горло.
— Мещеряков, — говорю я. — Дайте мне ваш прямоугольник.
Он подаёт схему.
— Смотрите, — говорю я. — Вот участок номер три. Вот что в нём. Склады, мастерские, часть причалов. Если мы за три ночи положим туда всё, что можем, мы сожжём склады и снесём крыши мастерских. Это ущерб.
— Это ущерб, — соглашается Мещеряков.
— А теперь скажите мне, — говорю я. — Что из этого помешает им протащить док через ворота?
Пауза.
— Ничего, — говорит Мещеряков.
— И что из этого не даст повреждённому судну вернуться в перевозки?
— Тоже ничего, — говорит он. — Док не в участке.
— Он вообще-то на границе, — говорит Кулешов.
— На границе — значит, не в участке, — говорит Мещеряков, и я вижу, что он это говорит уже не как планировщик, а как человек, которому стало интересно.
*
Инженера приводят после обеда, и приводит его сам Гордеев.
— Иванов, — говорит он с порога, — я слышал, ты хочешь топить док.
— Я хочу его остановить.
— Это ты сейчас так говоришь, — говорит Гордеев. — А в донесении напишешь «потоплен». Вот, знакомься: инженер-капитан второго ранга Гурьев. Он двадцать лет доки строит и чинит. Гурьев, скажи ему.
Гурьев — пожилой, с портфелем и с той неторопливой основательностью, которая бывает у людей, работавших с очень большими вещами.
Он подходит к листу, смотрит на прямоугольник дока, потом на меня.
— Какая у вас бомба? — спрашивает он.
— В основном сотки и двести пятидесятки. По дальности — сокращённая загрузка.
— Так, — говорит Гурьев. — Тогда слушайте.
Он ставит портфель.
— Плавучий док — это железный ящик, — говорит он. — Понтон, на нём две башни-стенки. Внутри он разделён на отсеки. У среднего дока таких отсеков может быть двадцать, тридцать, сорок. Каждый — отдельный.
— То есть?
— То есть потопления вы себе не гарантируете, — говорит Гурьев. — Вы можете пробить ему три отсека, пять, восемь. Он сядет глубже, накренится, у него начнутся неприятности с прочностью. Но он не утонет, потому что тонуть ему нечем: в нём воздух в тридцати коробках, и половина из них останется целой.
— А если попасть в стенку?
— В башню? — Гурьев чуть улыбается. — Пробьёте башню — испортите ему кран, лебёдки, помещения. Он может сохранить плавучесть.
— Хорошо, — говорю я. — Значит, в донесении не будет слова «потоплен».
— И слова «уничтожен» тоже не будет, — говорит Гурьев.
— Согласен.
— И бессрочного «выведен из строя», — говорит Гурьев, — потому что док, простоявший год у стенки с пробитыми отсеками, — это док, который через год откачают и он будет работать.
Гордеев у края стола негромко говорит:
— Гурьев, ты у него сейчас всю задачу отнимешь.
— Не отниму, — говорит Гурьев. — Я ему отнимаю слова. Задача у него как раз останется, если он её правильно назовёт.
Он поворачивается ко мне.
— Скажите, вам что нужно: чтобы док перестал существовать или чтобы он не уехал?
И вот это тот самый вопрос, ради которого стоило три дня сидеть в чужом штабе.
Глава 5

— Чтобы он не уехал, — говорю я. — И, если повезёт, чтобы он застрял в воротах.
Гурьев кивает так, будто я сдал экзамен.
— Тогда вам нужны не его отсеки, — говорит он. — Вам нужно его обслуживание и его положение.
— Разъясните.
— Док не имеет хода, — говорит Гурьев. — Совсем. Это кусок железа с огромной парусностью: две высокие стенки, ветер в них берёт, как в парус. Его тащат буксирами: один ведущий на длинном тросе впереди, остальные по бортам и с кормы, и они не тянут, они держат. Понимаете?
— Держат от разворота.
— Держат от разворота, — говорит Гурьев. — В открытом море это ещё терпимо. А в канале между молами у вас габарит. Там от стенки дока до кромки мола — считанные метры. И если у вас пропадает буксир, который держит корму, док начинает разворачиваться. Он не останавливается: он идёт по инерции и одновременно разворачивается.
— И?
— И садится в проход поперёк, — говорит Гурьев. — И вот это, товарищ подполковник, будет очень надолго. Потому что снять его оттуда — это работа не на неделю. Тут вам нужны будут и буксиры, и водолазы, и хорошая погода, и, главное, надо будет чем-то отжимать его с мели, а он тяжёлый и сидит.
В комнате несколько секунд никто ничего не говорит.
— Значит, буксиры, — говорю я.
— Буксиры и время, — говорит Гурьев. — А ещё три вещи, которых у вас на листе нет и без которых вы точного плана не построите.
— Называйте.
— Глубина в проходе и его фактическая осадка, — говорит Гурьев. — Откачанный док сидит меньше, но он всё равно не щепка. Второе: сколько у них буксиров и какие. Четыре по снимку — это четыре в кадре. Может быть шестой, который стоял за сараем.
— Третье?
— Третье — уровень, — говорит Гурьев. — У нас тут не океан, прилива нет. Но в Балтике ветер гоняет воду. При устойчивом западном её нагоняет, при восточном сгоняет, и разница бывает до полуметра и больше. Полметра для дока в канале — это очень много.
— То есть погоду они будут выбирать.
— Они её уже выбирают, — говорит Гурьев. — Они не пойдут при свежем ветре: у них парусность. Они пойдут при тихой погоде и при подходящем уровне. И, если начальник порта не дурак, пойдут в темноте.
— Он не дурак, — говорю я.
— Тогда у вас, — говорит Гурьев, — очень узкая работа. Вам надо оказаться над воротами в тот час, который выберут они.
*
А вечером на меня наваливается интендант, и это оказывается самый трудный спор недели, потому что он единственный, в котором я не уверен до конца.
Подполковник Шубин сидит в штабе тыла, и он приходит сам, с папкой, в которой лежат ведомости.
— Товарищ подполковник, — говорит он, — я вас послушал на совещании и всё понял. Только вы мне объясните одну вещь.
— Слушаю.
— Вот вы сейчас будете ловить железный ящик. Хорошо. А я вам покажу цифры.
Он раскладывает ведомости, и цифры у него настоящие: столько-то тонн боеприпасов, столько-то горючего, столько-то по неделям, с оценками.
— Вот это идёт через Либаву, — говорит Шубин. — И приходит это туда не морем, а по железной дороге. Вот сюда, в порт, на третий и четвёртый причалы. Через железнодорожный выход. Вы сами мне два дня назад это доказывали.
— Доказывал.
— Тогда почему выход из порта — ворота, а не рельсы? — говорит Шубин. — Разбейте им горловину железнодорожного подхода к порту, и у них на причалах будет пусто. Это ваша же логика, товарищ подполковник. Я её от вас и взял.
И вот тут я на минуту становлюсь абсолютно честно неправ.
Потому что он прав в логике. Он взял мой же способ думать и применил его правильно, и если бы у меня было двадцать ночей и триста километров дальности, я бы сейчас с ним согласился и занялся рельсами.
— Литвинов, — говорю я. — Иди сюда.
Литвинов приходит с листом.
— Товарищ подполковник Шубин предлагает железнодорожный выход, — говорю я. — Посчитай вслух, и считай не в мою пользу.
Литвинов садится.
— Считаю не в вашу пользу, — говорит он. — Железнодорожный выход портового узла — это хорошая функциональная цель. Мы такие уже делали, и мы знаем, как это работает: горловина, водоснабжение, подвод материала. Тут то же самое.
— И?
— И у этой цели есть свойство, которое нам сегодня не подходит, — говорит Литвинов. — Её восстанавливают. Быстро. Не потому, что мы плохо работаем, а потому что это рельсы.
— Значит, ходить чаще, — говорит Шубин.
— Значит, ходить чаще, — соглашается Литвинов. — И вот тут считаем. Дальность до Либавы от Черниц такая, что мы идём с сокращённой загрузкой. Это раз. Ночь у нас укорачивается, и к концу мая работать там будем уже в сумерках или не будем совсем. Это два. Наряд у нас не двадцать машин в ночь, а шесть-восемь, потому что остальные в этот момент или в ремонте, или на другой задаче. Это три.
Он поднимает голову.
— Товарищ подполковник, чтобы держать железнодорожный выход закрытым, нам надо ходить туда через ночь весь май. У нас на это нет ни ночей, ни машин, ни горючего. Мы сможем закрыть его на сутки, потом ещё раз на сутки, и на этом кончимся.
— А ворота?
— А ворота — это один раз, — говорит Литвинов. — Один раз, в один час, и после этого порт не работает не сутки.
Шубин смотрит на свои ведомости.
— То есть вы выбираете ворота не потому, что они важнее, — говорит он медленно, — а потому, что вы их можете.
— Именно, — говорю я.
Он поднимает глаза.
— Это честно, — говорит он.
— Товарищ подполковник, — говорю я. — Но у меня к вам предложение, и оно вам, может быть, понравится больше моего отказа.
— Ну?
— Железнодорожный выход надо бить, — говорю я. — Вы правы. Только не мной.
Мещеряков, который весь этот разговор просидел в углу молча, вдруг поднимает голову.
— Поясните, — говорит он.
— У вас в расписании, — говорю я, — есть части, которым до Либавы гораздо дальше, чем мне, и есть те, кому ближе. У меня дальность большая и загрузка маленькая. У фронтовой авиации наоборот: им не дотянуть до порта ночью и сидеть там час, зато у них есть машины, которым до железнодорожного узла в глубине — обычная работа, и они могут ходить туда через сутки и возить нормальный вес.
— То есть вы предлагаете отдать цель.
— Я предлагаю отдать цель тому, у кого она получится, — говорю я. — И это, между нами, освободит вам мою строчку в расписании.
Мещеряков берёт карандаш.
Вот это тот момент, которого я ждал третий день, и он наступил не из-за моего красноречия. Он наступил потому, что человеку с расписанием впервые предложили не спор, а заполненную клетку.
— Вы понимаете, что если я так сделаю, — говорит он, — то за железнодорожный выход мне будут докладывать другие, а за ворота — вы один?
— Понимаю.
— И что если у вас не выйдет, вы останетесь с пустой строкой за май?
— Понимаю.
— Хорошо, — говорит Мещеряков и пишет. — Тогда я вас из участка номер три вынимаю и ставлю на отдельную задачу. И вот теперь, товарищ подполковник, я вам не завидую.
— Почему?
— Потому что вы у меня теперь единственный, — говорит он, — кто отчитывается не количеством вылетов.
Шубин собирает свои ведомости и уже у дверей говорит:
— А если у них док уйдёт до вас?
— Тогда я приду к вам и попрошу железнодорожный выход, — говорю я. — И вы мне его не дадите, потому что уже отдадите другим.
— Дам, — говорит Шубин. — Вторую очередь дам.
*
Моряки собираются на следующий день, и это уже не разговор специалистов. Это торг.
Их четверо. Капитан первого ранга Вьюгин из оперативного отдела — сухой, вежливый, с тем видом, который у старших моряков означает, что он всё уже решил, но послушает. Черемис. Ивашов. И капитан-лейтенант Дробыш, командир дивизиона торпедных катеров, — молодой, коротко стриженый, с обветренным до кирпичного цвета лицом и с манерой сидеть так, будто его сейчас позовут бежать.
Дробыш начинает первым и начинает грубо.
— Товарищ подполковник, — говорит он. — Я вас послушал и хочу сказать прямо: мне ваш док не нужен.
— Слушаю.
— У меня катера. — Он кладёт на стол кулак. — В доступной мне части Финского залива идут их конвои, и у меня есть точки, где я их могу взять. А вы пока рисуете Либаву, до которой моим катерам ещё надо получить путь и базу. Мне нужно, чтобы ваши бомбардировщики шли по конвоям, которые уже вышли. По транспортам в море. Вот это — перевозки. А железный ящик в бассейне — это ваша фантазия.
— Дробыш, — говорит Вьюгин негромко.
— Товарищ капитан первого ранга, я по существу, — говорит Дробыш. — Я не про фантазию, я про то, что нас просят ждать. Меня просят держать дивизион в готовности неизвестно сколько, потому что, может быть, когда-нибудь они потащат док, и тогда, может быть, авиация сорвёт буксировку, и тогда, может быть, кто-то выйдет, и я его, может быть, встречу.
Он поднимает глаза.
— Это четыре «может быть», — говорит он. — А у меня люди и моторесурс.
Он прав.
Это надо сказать себе честно и сразу: он абсолютно прав, и если я сейчас начну ему объяснять про функции и узкие места, я его потеряю.
— Согласен, — говорю я.
Дробыш замолкает.
— Четыре «может быть» — это много, — говорю я. — Давайте я уберу два.
— Убирайте.
— Первое, — говорю я. — Я не прошу вас ждать неизвестно сколько. Мне самому нельзя ждать неизвестно сколько, и вот почему.
Я показываю на календарь на стене клуба, — обычный, отрывной.
— У меня кончается ночь, — говорю я.
Вьюгин чуть поднимает брови.
— Поясните.
— Мы летаем в темноте, — говорю я. — Дальность до Либавы такая, что нам нужна темнота на весь путь: подход, работа, отход. Сейчас апрель, у меня темноты хватает. В мае её станет меньше. К середине июня у меня над целью будут сумерки, а над морем на обратном пути — почти день.
— И что тогда?
— А тогда я пойду туда всё равно, если будет приказ, — говорю я. — И потеряю людей. Поэтому мне нужно, чтобы это случилось в мае. Мне нужно даже сильнее, чем вам.
Дробыш смотрит на меня уже иначе.
— Второе, — говорю я. — Я не прошу вас ждать вообще. Я предлагаю связку, и в этой связке у каждого своя работа, а не общая надежда.
Я подхожу к листу.
— Мы делаем одно: мы срываем буксировку в воротах и сообщаем положение.
— Сообщаете кому?
— Вам. Одной короткой передачей через береговой пост, с условным словом.
— А мы что делаем?
— А вы работаете по тому, что выйдет, — говорю я. — В своих секторах. И вот это главное: секторы разводим заранее, и я в них не лезу. Ни одна моя машина не пойдёт в тот квадрат, где будут ваши катера или лодки. Ни при каких обстоятельствах, ни за какой уходящей целью.
— Это вы обещаете, — говорит Дробыш.
— Это я записываю, — говорю я. — И это повторит при вас командир эскадрильи, который поведёт группу, потому что обещание командира полка ничего не стоит, если его группа в воздухе решит иначе.
— Хорошо, — говорит Вьюгин. — Теперь наши условия.
Он говорит «наши условия» так спокойно, что я сразу понимаю: они их обсудили заранее.
— Первое, — говорит Вьюгин. — Срок. Мы не будем держать силы в готовности всю ночь ради вашего часа. Вы даёте нам расчётное время, и мы держим готовность от него минус тридцать и плюс сорок. После этого мы свободны и уходим на свои задачи.








