Сталинград - Том 1.

- -
- 100%
- +
— Первый номер! — сказал гордо сквозь стиснутые от боли зубы. — «Максим» мой у насыпи остался. Не бросьте, товарищ лейтенант, а? Пристрелянный, зараза, как влитой бьёт.
— Не бросим, — сказал я. — Катя, шину. Есть из чего?
— Дощечки от ящика да бинт, — она уже прикладывала к голени деревяшки. — Держите ногу прямо, Гуськов, сейчас будет больно.
— Мне при вас, Катерина Пална, вообще не больно, — соврал пулемётчик белыми губами и тут же взвыл так, что стало ясно, хорохорится.
Катя затянула шину, выпрямилась, вытерла потный лоб запястьем, оставив на нём красную полосу.
— «Максим» его правда заберём? — тихо спросила она, не мне даже, а куда-то в сторону. — Он же по нему так убивается.
— Заберём, самим нужен позарез.
Она кивнула, и снова у неё что-то в лице отпустило.
Следующий час прошёл на ногах. Ванька нашёл, где взрывом порвало трубу. Вода сочилась в яме, мутная, ржавая, но все же лучше, чем ничего. Дорохов занимался носилками. Зорина шила раненых суровой ниткой, закусив губу, и я, встав рядом, показал ей пару приёмов как затянуть шов, чтоб не разошёлся, как заложить тампон в рану на животе. Она смотрела на мои руки и повторяла, не спрашивая, откуда пехотный лейтенант знает то, чего не умеет медичка. Некогда было спрашивать.
Где-то за перепаханным полем всё ржала лошадь, та самая, что я слышал сразу после бомбёжки. Ржала надрывно, с перерывами, и на этот звук у меня в голове сложилась мысль.
— Старшина, слышишь коня?
— Слышу, раненый, видать. Этого добить бы, чтоб не мучился, на нём не поедешь.
— Этого добьём. А вот раненых семнадцать, на себе мы их сорок вёрст не утащим и до утра. Нужна целая подвода, с целой лошадью. Тут обоз стоял, где-то да уцелело. Пошли кого глянуть.
Дорохов посмотрел на меня с новым каким-то выражением, будто мысленно поставил себе галочку.
— Дельно, — сказал он и, обернувшись, гаркнул через плечо так, что заложило уши. — Беле-е-нький! Живой, чёрт одесский?! А ну, сюда!
Из-за опрокинутого вагона вынырнул боец, невысокий, вертлявый, нос уточкой, глаза быстрые. Даже сейчас, в этом аду, морда у него была такая, будто он уже что-то прикинул и на чём-то наварил. За плечом не форменный сидор, а добротный кожаный ранец, явно чужой.
— Тут я, товарищ старшина! — отозвался он с таким одесским распевом, что стало ясно, этого из принципа не убьёт даже прямое попадание. — Живой и даже красивый. Чего изволите?
— Изволю целую подводу. Обоз тут стоял, глянь, не уцелела ли лошадь с бричкой. Найдёшь, гони сюда, раненых возить будем. Одна нога здесь…
— А чего её искать, товарищ старшина, — Беленький сверкнул глазами. — Я ту лошадку ещё до налёту приметил у обозных. Гнедая, справная, и бричка при ней. Обозного, правда, того… накрыло, так что лошадка теперь, выходит, ничья. А ничья лошадка — она чья? — он выдержал артистическую паузу. — Она нашей третьей роты, вот чья!
— Тьфу на тебя! — беззлобно сказал Дорохов. — Ты и на том свете сообразишь, где что плохо лежит. Веди.
— Боец, — окликнул я его. — Как звать?
— Рядовой Беленький, товарищ младший лейтенант. Аркадий, — он вдруг стрельнул в меня хитрым взглядом. — А это правда, что вы под водокачкой лежали убитый, а потом встали и командовать? Народ гутарит…
— Правда, — оборвал словоохотливого паренька я. — Не понравилось мне там, скучно.
Наглая морда Беленького расплылась в улыбке.
— От командир! — сказал он с искренним восхищением. — Убитый встал, потому что скучно. Это ж не командир, это ж песня! Товарищ лейтенант, а можно я при вас буду? Я везучий, меня тут третьи сутки убить пытаются и всё мимо. Вон ранцем офицерским разжился, часами швейцарскими, — он похлопал по трофею, — а сегодня и вовсе конём. При таком, как я, и вам целее будет.
— При тебе, Беленький, скорее без штанов останешься, чем чего-то приобретёшь, — проворчал Дорохов.
— Так голова же дороже, товарищ старшина! — не смутился одессит. — Штаны — дело наживное. Так мне вести, говорите? Веду.
Беленький коротко хохотнул и растворился в дыму искать свою «ничью» гнедую. Дорохов покачал головой ему вслед.
— Жулик, каких свет не видывал, — сказал он почти нежно. — Но в разведку с им пойду. Он в любой дыре и пожрать сыщет, и патроны, а надо, так и немца за язык приведёт, ещё и обчистит по дороге. Такому цены нет, товарищ командир. Ежели прибрать к рукам, золото, а не боец.
— Учту, — сказал я. И правда учёл.
Ротного я нашёл в хвостовом вагоне. Старший лейтенант Ребров лежал на шинели, жёлтый, с потрескавшимися губами, весь в поту. Малярия, будь она неладна. Он был в сознании, но плавал.
— Дементьев? — прохрипел он, разлепив глаза. — Ты живой? Слушай сюда. Не могу я… трясёт, ничего не соображаю. Принимай роту. Временно. Веди к полку. Приказ был к полку, в район Чира. Понял?
— Понял, товарищ старший лейтенант.
— Документы ротные в планшете под головой. Ведомости, список личного состава. Береги, — он говорил рвано, между ознобом. — Людей у нас на две трети штата, пополнение сырое, весеннее, из-под Харькова. Пороху не нюхали почти, если немец навалится раньше, чем дойдём…
— Дойдём, — сказал я. — Ты об этом не думай, тебе лежать.
— Лежать, — Ребров криво усмехнулся, губы у него потрескались до крови. — Ротный лежит, а младлей роту ведёт. Хорош я командир, — он поймал меня за рукав горячей рукой. — Ты вот что. Дорохова слушай, тот дурного не присоветует. Он на финской ещё воевал, когда ты пешком под стол… — Ребров закашлялся и уплыл обратно в свою лихорадку, бормоча уже неразборчиво.
Я вышел из вагона на свет. Дорохов ждал у подножки, курил самокрутку, щурился на багровый, в дыму закат.
— Ну что, командир, — сказал он, не оборачиваясь. — Принял хозяйство?
— Принял.
— Сорок вёрст. Раненые. Ночь скоро, — он затянулся. — Пойдём ночью или до утра обождём?
Я посмотрел на запад. Там, за холмами, откуда пришли самолёты, небо было красным не только от заката, там стояло ровное зарево, и оно двигалось. Медленно, но двигалось.
— А ночью, старшина, у нас гостей не предвидится? — спросил я, кивая на зарево.
Дорохов проследил мой взгляд, затянулся ещё раз и сказал спокойно, будто о погоде.
— Будут. Это, товарищ лейтенант, немец идёт, и до нас ему, по всему выходит… — он прикинул, шевельнув губами, — часа четыре, от силы пять.
— Танки?
— А кто ж его знает. Может, танки, может, мотоциклисты передовые. Но раз зарево ровное да ползёт, значит, село за селом жгут, по дороге идут. По нашей дороге, товарищ лейтенант, по той самой, по которой нам к полку.
Я молчал, глядя на зарево. Сорок вёрст ночью с ранеными по единственной дороге, и по этой дороге впереди и позади немец. Разминуться негде, степь, балки, одна колея.
— Кузьмич, раненых, кто совсем плох, на бричку и вперёд налегке, сколько гнедая утянет. Остальные своим ходом и не растягиваться. Пойдём не по дороге, а обочиной, балками. Дольше, зато не на виду.
Дорохов покосился на меня из-под седых бровей оценивающе.
— По балкам ночью роту вести — это уметь надо, товарищ командир. Заблудим, рассыплемся, к утру людей не соберём.
— Проведу, — сказал я. — Разведку впереди пущу, а ты замыкающим, чтоб никто не отстал и не лёг.
Старшина ещё раз затянулся, бросил окурок, придавил каблуком и вдруг усмехнулся в усы впервые за весь этот день.
— А ты, гляжу, и правда контуженый, — сказал он. — Нормальный-то командир сейчас бы по дороге попёр прямиком на немца с криком «за Родину», а ты «балками». Может, оно и к лучшему, что тебя тряхнуло.
Четыре часа, сорок вёрст, семнадцать раненых и немец, прущий нам навстречу по единственной дороге.
Да-а-а, ситуация.
Глава 3. Взвод
Небо над колонной вдруг вспыхнуло мертвенно-белым режущим светом, будто кто-то включил над степью тысячу прожекторов разом.
— Ложись! Все вниз, не двигаться!
Немец повесил «люстры», осветительные бомбы на парашютах. Они висели высоко, покачиваясь, заливая степь ровным синеватым светом, от которого каждый куст отбрасывал резкую тень, а колонна из ста с лишним человек на голой дороге становилась видна, как на ладони.
Люди залегли. Не все сразу, кто-то замешкался, кто-то наоборот дёрнулся бежать, но Дорохов рявкнул с хвоста колонны, я рявкнул с головы, и через пару секунд дорога опустела, все вжались в землю, замерли. Я лежал в пыльной колее, задрав голову, и слушал небо.
Гула не было, значит, не бомбардировщик, «рама» или одиночный разведчик сбросил осветительные и ушёл. Плохо, куда хуже, чем бомбёжка. Бомбёжка что? Самолёты отбомбились и всё, а вот это значило, что нас засекли и где-то там уже пишут в планшет, что колонна в столько-то человек движется на восток. Утром жди гостей.
— Не шевелиться, — сказал я негромко, и по цепи продублировали приказ. — Пока горит, лежим, лишнюю тень не бросаем.
Кто-то не выдержал.
В хвосте колонны, хоть всё ещё горели «люстры», вскочил молодой боец, лица я не разглядел, только тёмный силуэт метнулся с дороги в степь, прочь от света, спотыкаясь и мыча от ужаса. Побежал, идиот, а за бегущим в панике всегда тянутся глаза, и я почувствовал, как по колонне прошла дрожь. Ещё двое приподнялись на локтях, готовые сорваться следом.
— Лежать! — вбил это в темноту вполголоса, но так, что те сразу легли. — Всем лежать, не смотреть на него!
— Дорохов, — шепнул я. — Верни дурака, пока всех не поднял.
Но старшина уже полз наперерез тихо, по-пластунски. Я понял, что он настиг беглеца в бурьяне по короткой возне, сдавленном вскрике и шлепке. Через минуту Дорохов приволок его назад за шиворот и уложил рядом со мной. Мальчишка трясся, зубы у него стучали, как ложки.
— Ты куда собрался, милый? — прошипел Дорохов ему в ухо, беззлобно, но железно. — В степь? Один? Там до немца ближе, чем до мамки. Лежи и дыши.
— Я… я не могу, — всхлипнул тот. — Товарищ старшина, мочи нет, светло же, видно нас всех. Сейчас как жахнет…
— Звать как? — тихо спросил я.
— Кор-корнеев Петька.
— Слушай сюда, Петька, — сказал я ровно, глядя не на него, а вверх, на догорающую «люстру». — Пока она висит, тебя из самолёта не различишь, ты в траве серый, как земля. А вот когда ты бежишь, тебя видно за версту, ты один со своей тенью шевелишься на всё поле. Понял разницу? Бегущий — мишень, лежащий — кочка. Хочешь жить, притворись кочкой. Дойдём до балки, реви сколько влезет, разрешаю, а сейчас лежи.
Петька шмыгнул носом, кивнул. Дрожать он не перестал, но за землю держался.
«Люстры» догорели и погасли одна за другой, и темнота после них навалилась такая, что я минуту ничего не видел, только зелёные пятна плавали в глазах. Колонна ожила, зашевелилась, поднялась.
— Товарищ лейтенант, — придвинулся из темноты Дорохов. — Засекли нас, и Корнеев вон чуть роту не сорвал. Молодой, из весенних, оробел.
— Не ругай его, — сказал я. — Он не трус, просто необстрелянный, отойдёт. Определи его завтра к кому-нибудь из стариков, пусть за ним присматривает, уму-разуму учит.
— Дело, — согласился Дорохов. — К Пантелееву направлю, крепкий мужик, основательный, ещё в финскую воевал.
— Добро. Но что засекли — это точно, — согласился я. — Значит, до рассвета надо дойти. Балками с ранеными ночью не протащишься, вот и жмёмся к дороге, где ровно. Но как посветлеет, с колеи уходим в балки: на свету тут раздолбают. Сколько ещё?
— Вёрст пятнадцать. Успеем, ежели не рассиживаться.
— Тогда вперёд.
Мы шли уже третий час. Гнедая Беленького тащила бричку с шестью тяжёлыми, остальных раненых, кто мог, вели под руки или несли на сцепленных винтовках. Люди устали, стёрли ноги, хотели пить и спать, держались на одном: за спиной ползло зарево, и туда, назад, не хотел никто.
Я мотался вдоль колонны и приглядывался к своей роте. Смешно сказать, но я её утром увидел впервые в жизни, а потому старался запоминать по мелочи: кто как винтовку тащит, кто ноет, кто молчит, кто соседу плечо подставил, а кто сам себя еле волочёт. Завтра в бой, а я их совсем не знал. Непорядок.
— Кузьмич, — я нагнал Дорохова. — Расскажи про роту, кто чего стоит, я ж половину не помню, а завтра, глядишь, в дело.
Дорохов покряхтел, но рассказал обстоятельно, всё равно что зачитал опись имущества.
— Первым взводом Копылов командует, сержант, человек крепкий, из шахтёров, но упрямый как бык. Что вобьёт в голову, колом не вышибешь. Второй взвод ваш, товарищ лейтенант, тут покамест я главный. Третьим заведует Мыколаенко, хохол, хозяйственный, но робкий, за чужие спины любит прятаться. Пулемётчиков двое осталось, «максим» один, с погнутым щитом. Народ разный. Кто с финской, как я да ещё пяток стариков, а больше молодняк из-под Харькова да пополнение весеннее. Пороху нюхнули не все.
— А снайперы, охотники есть? — спросил я. — Кто с малолетства с ружьём?
— Есть один, — Дорохов кивнул в темноту в голову колонны. — Черных, Игнат, сибиряк, с Ангары, промысловик, соболя бил. Молчун, за неделю двух слов не скажет, но глаз… — старшина уважительно причмокнул. — Глаз у него звериный, как и слух. В охранении спит, а всё чует. Я его вперёд дозором пустил.
Меня будто толкнуло. Настоящий охотник с рождения, а не выученный на курсах за две недели. Такой один стоит взвода, если его не угробить сдуру в первой же атаке, сунув в общую цепь как всех. А и угробят, тут снайперов беречь ещё не научились, свои же и растратят по глупости, но вот этого не дам.
— Веди к нему, — сказал я.
Черных обнаружился в полусотне шагов впереди колонны, я бы его и не заметил, если б Дорохов не показал. Он не шёл по дороге, как все, двигался обочиной, по траве, чуть пригнувшись, и не топал, а будто перетекал из тени в тень. Винтовку нёс не на ремне, а в руках, стволом чуть вниз, готовую. Когда я подошёл, он услышал шага за три, обернулся плавно, без рывка. Лицо в темноте не разобрать, только глаза блеснули.
— Черных?
— Он самый, — сказал тихо низким спокойным голосом.
— Что впереди?
— Тихо впереди, — он помолчал, будто прислушиваясь к чему-то, чего я не слышал. — Балка через версту слева, там люди. Дымом тянет, махоркой, наши, должно, немец махру не курит.
Я не чуял никакого дыма. Ветер дул нам в спину, а он против всякой логики почувствовал махорку за версту, видно, словил не запах даже, а что-то ещё, что городскому человеку давно недоступно.
— Откуда знаешь, что балка?
— Так вижу, — сказал Черных, будто удивился вопросу. — Звезда вон над ней стоит ниже, земля дышит по-другому. Балка и есть.
Я усмехнулся в темноте. Читал он ночь лучше, чем я карту.
— А немца, значит, по запаху чуешь. А по чему ещё?
— По всему, — он пожал плечами, я это скорее угадал, чем увидел. — Курит сладкое, мажется чем-то сам, а сапоги ваксой, прёт за версту. Немец громкий. Когда идёт, веткой не шаркнет, а слыхать на всю округу. Наш мужик тихий, он землёй пахнет, а немец… — Черных подумал, подбирая слово. — Немец пахнет заводом, железом да маслом. Я в тайге соболя по духу брал, а немца-то и подавно возьму.
— Соболя, — хмыкнул я. — А человека тебе стрелять доводилось?
Он помолчал дольше, чем раньше.
— Нет ишо, — сказал он ровно. — Но зверь и человек — оба живые, командир. Дыхание держат, шаг ставят, воду пьют. Кого стрелять велишь, того стрелять и буду. Наши-то вон они, в балке. В хуторе спят немцы, а мы к своим крадёмся, непорядок это, — он повернул ко мне лицо. — Разреши я к тому хутору схожу, гляну, много ли их. Тихо схожу, никто не хватится.
— Не сейчас, — сказал я, а сам отметил, не помешало бы. И сходит ещё если не завтра, так послезавтра. — Сейчас ты мне живой нужен и при роте. Держись при мне, Черных, с завтрашнего дня в цепь не пойдёшь, держись отдельно. Понял?
Он поглядел на меня, и я скорее почувствовал этот взгляд, чем увидел. Долгий, оценивающий, звериный.
— Понял, — сказал он. И, помолчав, добавил то, чего от молчуна не ждёшь: — Ты, командир, не такой, как утром был.
— Контузило, — сказал я привычно.
— Угу, — сказал Черных, отвернулся к своей темноте и больше за всю ночь не сказал ни слова. Но что-то в этом «угу» прозвучало такое, отчего мне стало не по себе. Дорохов принял мою версию, потому что удобно, Беленький принял, потому что смешно, а этот, кажется, вообще не принял, просто отметил, как отмечают след незнакомого зверя, и запомнил.
Перед балкой я дал добро на короткий привал в десять минут, не больше. Рота осела на обочину, кто где стоял. Задымили самокрутки, забулькали фляги. Я прошёлся вдоль, послушал, о чём говорит народ, командиру это полезно.
У обочины сидел Ванька Селезнёв, стягивал сапог, морщился. Рядом развалился Беленький, жевал сухарь с таким видом, будто это ресторанный бифштекс.
— Ты, Ванька, портянку не так мотаешь, — лениво поучал одессит. — Ты её пяткой, пяткой заворачивай, а то к утру не ноги будут, а котлеты. Что ж тебя в деревне мотать не научили?
— У нас лапти носили, — огрызнулся Ванька. — В лаптях оно проще.
— В лаптях! — Беленький воздел глаза к небу. — Нет, вы слышали? Он воевать в лаптях собрался! Товарищ лейтенант, скажите ему, что в лаптях немца не победишь, немец культурный, он лаптей боится, но не уважает.
— Портянку и правда перемотай, — сказал я, присаживаясь на корточки рядом. — Дай покажу. Вот так, гладко, без складок, край под пятку. Складка натрёт, сядешь, а рота дальше пойдёт. Отстанешь один в степи, знаешь, что будет?
— Что? — Ванька поднял на меня глаза.
— Ничего хорошего, поэтому ноги береги, как оружие. Пехота воюет ногами, а стреляет уже потом.
Ванька старательно перемотал портянку под оценивающим взглядом Беленького.
— А вы, товарищ лейтенант, где так навострились? — спросил одессит с уважением. — Прям как старый фельдфебель. Я одного знал в Одессе, в порту грузчиком работал, из старой армии, так тот тоже всё «ноги береги, ноги береги»…
— В училище, Аркадий, — сказал я. — Хорошее было училище.
— Оно и видно, — сказал Беленький, и глаза у него блеснули хитро.
Смышлёный, зараза! С такими держи ухо востро, этот в бумажку не поверит, верит только глазам. Каждую мою оговорку он в уме уже пометил, по лицу видел.
Тут же, у обочины, сидел один из стариков-финников, о которых говорил Дорохов, жилистый дядька с прокуренными усами по фамилии Пантелеев. Он молча слушал нашу возню, потом сказал в пространство, ни к кому на обращаясь.
— Командир дело говорит. У нас на финской взводный был, франт, из городских, всё ножками брезговал. Первый и слёг. А кто ноги берёг да голову, те до дому дошли, — он посмотрел на меня из-под нависших бровей. — Ты, лейтенант, гляди, не растеряй это, а то нынче командиры пошли все храбрые, да бестолковые. Храбрость дёшево стоит, ежели без головы.
— Не растеряю, отец, — сказал я.
Больше Пантелеев ничего не сказал, отвернулся к своей самокрутке, но я понял, что ещё один старик записал меня себе в голову как «этот, кажись, не дурак». С таких стариков рота и начинала верить командиру. А ещё с портянки, с вовремя объявленного привала, с того, что я сам знал, как жгут вязать. Мелочь, а из мелочей всё и складывается.
Десять минут кончились.
— Рота, подъём. Пошли, — сказал я негромко.
Рота, кряхтя, поднялась, но не по свистку, а просто потому, что встал я. И это дорогого стоило.
Балка и правда оказалась там, где сказал Черных. В ней у прикрытого костерка сидели человек двадцать, сборная солянка из разбитых частей: артиллеристы без пушек, связисты без катушек, пехота без командиров. Старший, усталый капитан с рукой на грязной перевязи, поднялся навстречу и обрадовался нам, как родным.
— Пехота? Слава богу, хоть кто-то целый, а то бредём кто в лес, кто по дрова. Стеценко, — представился он, протягивая левую, здоровую. — Капитан, артиллерист… был, пока при пушках. Ты, лейтенант, за старшего?
— За старшего. Дементьев.
— Молодой ты для роты.
— Какой есть, — я пожал ему руку. — А где пушки-то, товарищ капитан?
— Пушки? — Стеценко криво усмехнулся. — Пушки под Морозовской остались. Три выстрела на ствол и всё, снаряды кончились. Расстреляли, что осталось, а потом замки в колодец да ноги в руки, — он сплюнул. — Знаешь, каково это своё орудие в колодце топить? Я его два года холил.
— Знаю, — сказал я. И правда знал, только про другое железо. — Товарищ капитан, вы к Дону? Пойдём вместе. Вместе мы сила, а поодиночке немец нас переловит, как курей.
— А сила ли? — Стеценко оглядел мою колонну, раненых, бричку, усталых бойцов. — У тебя половина ходячих раненых да салаги, у меня пушкари без пушек да связисты без проводу. Два войска, а на одну хорошую роту не наберём.
— Наберём, — сказал я. — У тебя пушкари? Значит, глазастые, стреляют не в белый свет. У меня охотник есть, ночь видит. Твои связисты? В боку у немца пригодятся. Раскидай людей правильно, и уже не сброд, а отряд. Главное — идти кучей и с головой.
Стеценко посмотрел на меня, на молоденького младлея, который говорил не по чину уверенно, но спорить не стал. В его положении спорить глупо, а глупым он ни разу не был.
— Ишь ты! — сказал он только. — Ну пойдём, командир.
И, понизив голос, чтоб не слышали его пушкари, зашептал:
— Ты вот что, своим не говори, что тебе скажу. Я третий день как из-под Морозовской, и там нет фронта, лейтенант, совсем нет. Немец прёт клиньями, где хочет, наши держат кусками, а между кусками дыры в десятки вёрст, и в те дыры танки тянутся к Дону, к переправам. Так что мы с тобой, может, уже и не к своим топаем, а в мешок.
Про мешок я знал лучше него, знал даже, чем всё кончится через месяц, через полгода. Но одно дело помнить, а другое — стоять в тёмной балке и слушать правду от живого капитана с простреленной рукой.
— Дойдём, — бодрясь, сказал я. — Не в такие мешки попадали, товарищ капитан. Главное — не бежать. Кто бежит, того и ловят, а кто идёт с головой, проходит.
Мы двинулись перед рассветом уже объединённой колонной человек в полтораста. Небо на востоке начало сереть, надо было спешить, чтобы укрыться в балках до света. Я шёл в голове, рядом молча тёк Черных, сзади поскрипывала бричка.
Беленький, пристроившись к пушкарям Стеценко, радуясь новым ушам и свежей публике, вполголоса заливал:
— И вот приезжает, значит, этот фраер из Ростова и спрашивает, мол, где тут у вас Дюк? А я ему: «Какой такой Дюк, гражданин?» «Дюк», — отвечает, — «памятник, Ришелье». А я ему честно, глаза в глаза: «Дюка, гражданин, вчера на металлолом сдали, война же, всё для фронта, но если желаете, могу устроить постаментик. Недорого».
— Врёшь! — сказал кто-то из пушкарей, уже давясь смехом.
— Аркадий Семёнович Беленький сроду не врал, — оскорбился одессит. — Аркадий Семёнович украшает действительность, а это, между прочим, две большие разницы.
— Памятник-то на месте небось, — не сдавался пушкарь.
— На месте, на месте, — милостиво согласился Беленький. — Так я ж фраеру и не памятник продал, я ему продал спокойствие за родную культуру, он до Ростова ехал счастливый.
Сзади сдавленно ржали в кулаки. Это хорошо, смеются — значит, не думают о зареве за спиной. Пусть смеются, пока идётся.
А впереди уже светало.
А на востоке, куда мы шли, где вставало солнце и по всем картам находился наш тыл, наши переправы, наш берег, вдруг встали в светлеющее небо два столба чёрного дыма. Далёкие, жирные, они тянулись к небу предупреждающими восклицательными знаками. И тут между ними, гораздо ближе, чем должно было быть немцу, коротко и деловито простучал пулемёт.
Черных остановился, поднял руку, замер, вслушиваясь.
— Командир, — сказал он тихо. — Впереди стреляют, там, куда идём, — он повернулся ко мне, и в сером свете я наконец разглядел скуластое, спокойное, с прищуренными глазами таёжника лицо. — Немец уже там, мы опоздали.
Глава 4. По-своему
Пулемёт ударил снова ближе, злее, и на этот раз я узнал этот звук.
МГ-тридцать четыре, ни с чем не спутаешь его захлёбывающийся, слишком быстрый рокот, будто рвут плотную ткань. У нашего «максима» голос степенный, солидный: «та-та-та». У немца «рррряк, рррряк», тысяча двести выстрелов в минуту, лента течёт, как вода. Первый раз в этой жизни я слышал его вживую, а спина уже сама напряглась; тело помнило то, чего голова знать не могла.
Я вскинул кулак, и колонна встала. Полтораста человек замерли в предутренней серости на дне лощины.
— Всем стоять. Тихо! — я подполз к гребню, вжался в землю рядом с Черных, который уже лежал там. И только когда успел, чёрт таёжный?! — Ну, глаз, что видишь?
Он, не шевелясь, долго смотрел вперёд, будто врастал в предутренний туман. Впереди, за пологим скатом, лежал хутор, десяток мазанок, колодезный журавль, плетни. Над одной хатой вился дымок, у околицы в садочке что-то темнело.
— Хутор, — сказал Черных тихо. — В хуторе немец. Немного. У крайней хаты пулемёт, вон там, за плетнём, вспышку видел. Ещё двое у колодца и машина за сараем, крыша железная блестит, вроде бронетранспортёр ихний. Мотоциклисты, может?



