Сталинград - Том 1.

- -
- 100%
- +
Он вдруг подался вперёд, сон с него слетел:
— Только одно запомни, Дементьев. Отойти с этой высотки я тебе права не дам, приказ стоять за брод, за высотку, за каждый бугор, покуда живой. Понял меня?
— Понял.
— Ступай и… — он замялся, отвёл глаза. — людей побереги, коли сумеешь. Молодые они у меня, жалко.
Я вышел из блиндажа на закат. Рота уже окапывалась на высотке, вгрызалась в сухую донскую землю, лопаты цокали о камень. Дорохов шёл мне навстречу, вытирая пот:
— Ну что, командир? Дали чего? Пушку, пополнение?
— Одну сорокапятку дали и приказ стоять насмерть. Собирай взводных, Кузьмич. Копылова, Мыколаенко, Черных, пушкаря. Оборону будем ставить не так, как привыкли.
Через четверть часа они сидели передо мной на корточках у моего наспех отрытого окопчика, все четверо взводных, Черных плюс сержант-артиллерист от сорокапятки, кислый малый по фамилии Гнатюк. Я чертил прутиком по земле, как ночью перед атакой на хутор.
— Смотрите сюда. Вот высотка, вот брод, вот хутор. Немец точно попрёт через брод, больше негде, пойдёт в лоб, на высотку, потому что кто высоткой владеет, того и брод. Полезет вот сюда, на скат.
— Ну, так и встретим его на скате, — сказал Копылов. — Окопаемся по гребню, заляжем и будем бить. Чего мудрить?
— Будем бить, — согласился я. — Ровно до той минуты, пока он не накроет гребень миномётами, а накроет он его через пять минут. Гребень весь как на ладони, пристрелян, и ляжет тогда не немец, а мы. По уставу оно красиво: рота на высоте, знамя, «ни шагу назад». По уставу нас и похоронят красиво.
Копылов насупился, потому что крыть нечем, сам финскую прошёл, знал про миномёты.
— А как надо? — спросил Мыколаенко, робкий хохол, которому всё это явно не нравилось.
— А надо так. По гребню роем ложные окопы, пустые. Накидаем в них веток, тряпья, пару касок на палки насадим, костерок дымный оставим, пусть немец думает, тут наша оборона, пусть по гребню миномёты и высадит. А настоящие окопы, полного профиля, роем вот здесь, на обратном скате, ниже гребня, откуда он нас не видит, и сидим тихо.
— Так с обратного-то ската я сам немца не увижу, пока он на гребень не влезет! — возразил Копылов.
— Вот именно. Он влезет на гребень, думая, что там пусто, что миномётами всех положил, и окажется на голом месте силуэтом на закате в тридцати шагах от нас. А мы его в упор! Понимаешь разницу? Не мы под его миномётом на виду, а он под нашими пулями как на ладони.
Копылов медленно расплылся в улыбке, шахтёрская башка сработала.
— Хитро, — сказал он. — Ох, хитро, командир! Это ж он сам к нам в мешок и влезет.
— В мешок, — кивнул я. — Теперь пулемёты. Гнатюк, куда свою сорокапятку поставишь?
Артиллерист пожал плечами.
— Куда велишь. По уставу на прямую наводку, на гребень, танки встречать.
— На гребень не ставь, сожгут первым же снарядом, сам знаешь. Поставим вот сюда, сбоку, в капонир, под хутором за плетнём и замаскируем. Ты молчишь, пока танк не пройдёт мимо, а как пройдёт, бьёшь ему в борт. Запомни, в борт, не в лоб; лоб у него толстый, а борт тонкий. Один твой выстрел в борт стоит десяти в лоб. Сдюжишь?
Гнатюк впервые оживился, кислое лицо его дрогнуло.
— В борт-то? В борт сдюжу. В борт его любая сорокапятка берёт. Это ты дело говоришь, лейтенант, а то нас всё в лоб ставят, на убой.
— Пулемёты тоже расставим по флангам, один в хуторе, второй вон за той промоиной, чтоб били не в грудь наступающим, а в бок, вдоль цепи, кинжально. Немец полезет на высотку, а мы его с двух сторон крест-накрест срежем, он и не поймёт откуда. Черных.
Сибиряк, до того молчавший, поднял глаза.
— Ты завтра не в окопе, а с напарником вон на той сухой берёзе за промоиной или где сам присмотришь. Твоя работа — офицеры и пулемётчики. Как начнётся, выбивай тех, кто командует и кто из пулемёта бьёт, без командиров немец слепнет. Понял?
— Понял, — сказал Черных и, подумав, добавил. — Напарника дай Корнеева Петьку, пущай при мне обвыкает, чем в цепи со страху бегать, досмотрю за ним.
Я глянул на Дорохова, тот кивнул, дело, мол. Старик Пантелеев опекал Петьку днём, теперь охотник ночью подберёт. Мальчишку передавали из рук в руки, как эстафету, и это правильно.
— Быть по сему, — подвёл итог я. — Всё, бойцы, до темноты рыть окопы, ложные на гребне, настоящие на обратном скате, пулемёты во фланг, пушку в капонир. К рассвету чтоб земля была готова, немец ждать не станет.
Они разошлись рыть.
Ложные позиции на гребне я поручил Беленькому и не прогадал. К сумеркам одессит развернулся так, что залюбуешься: набил старые гимнастёрки соломой, насадил на колья пробитые каски, воткнул в бруствер палки с котелками; издали не отличить от касок, а уж ночью из немецкого бинокля и подавно. У одного чучела он даже приладил самокрутку в «рот» и поджёг, чтоб дымилась.
— Товарищ лейтенант, принимайте гарнизон, — доложил он, сияя. — Взвод имени меня. Не пьют, не бегают, немца не боятся. Идеальные бойцы! Одна беда, что стрелять не умеют, но немцу это мы сообщим не сразу.
— Хорош гарнизон! — согласился я. — Особенно вон тот, с самокруткой, вылитый Пантелеев.
— Обижаете, — Беленький погладил соломенное чучело по каске. — Это не Пантелеев, это, товарищ лейтенант, самолично Гитлер после того, как сунется на нашу высотку.
Из окопа кто-то фыркнул, даже угрюмый Гнатюк, возившийся со своей пушкой в капонире, крякнул.
Дорохов задержался у моего окопа, посмотрел на запад за реку, где садилось солнце и где, я знал это точно, уже подтягивались к бродам немецкие передовые части.
— Складно придумал, — сказал он негромко. — Немца в его же капкан. Только ты, командир, не серчай на то, что скажу. Придумать ещё полдела, беда в том, что люди у нас сырые. Половина завтра со страху из настоящего окопа в ложный побежит, к своим, к куче. Удержать бы.
— Удержим, — сказал я. — Ты да я, да старики твои. Расставь стариков по одному в каждое отделение к молодым, чтоб рядом с каждым Петькой был свой Пантелеев.
— Это дело, — Дорохов кивнул. — Ты только скажи, лейтенант, долго держать-то? Сутки? Двое?
Я ответил не сразу, потому что по всему, что помнил про это лето, держать нам предстояло не сутки и не двое. Держать предстояло, пока живы.
А за рекой в подступающих сумерках коротко и далеко зарокотал моторами первый немецкий дозор, выходя к броду.
Глава 6. Огневой мешок
Немецкие мины накрыли гребень в четыре утра, уничтожив взвод соломенных чучел.
Я лежал в настоящем окопе на обратном скате, вжавшись щекой в холодную землю, и слушал как наверху, в двадцати шагах выше по склону, рвётся ад. Немец не жалел мин, он молотил по гребню методично, квадрат за квадратом, вспахивая ложные окопы, кроша каски на палках, поднимая в воздух набитые соломой гимнастёрки. С той стороны реки, наверное, выглядело красиво, как русская оборона на высоте перемешивается с землёй.
Рядом, уткнувшись в бруствер, дрожал Ванька Селезнёв. Не от страха даже, от близости разрывов. Земля прыгала под нами, за шиворот сыпался песок, в ушах стоял сплошной звон.
— Живой, Ванька? — крикнул ему в ухо.
— Ж-живой! Товарищ лейтенант, а чего мы не стреляем?! Он же нас всех щас…
— Кого это «всех»? — я показал наверх. — Он солому наверху треплет, наших там нет. Лежи и жди, наша минута наступит потом.
Пантелеев, вжавшийся в землю по другую сторону от мальчишки, лишь молча положил ему на спину тяжёлую ладонь и просто придавил, как придавливают, чтоб не выскочил. Ванька затих.
Обстрел бил минут двадцать. Дорогая это работа — двадцать минут молотить пустое место. Я лежал, считал разрывы и тихо радовался, ведь каждый снаряд, всаженный в чучело, это мина, не всаженная в живого. Пусть тратят, пусть думают, что перепахали нас в фарш.
Слева по окопу кто-то не выдержал, заскулил тонко, по-щенячьи. Я узнал голос Корнеева Петьки, того самого, что позавчера ломанулся в степь под осветительными. Только теперь ему бежать было некуда, он лежал в яме, и над ямой ходила земля.
— Пантелеев, — позвал вполголоса.
— Тут я уже, держу его, — отозвался старик из темноты. — Ты, Петька, дыши. Слышь, дыши, как я: на счёт раз-два вдохнул, на три-четыре выдохнул. Оно, милок, всегда так, сперва страшно, потом привыкнешь. Я на финской в первый обстрел в снег зарылся, чуть не оглох от собственного сердца, а видишь, живой, до внуков дожил бы, кабы не Гитлер, чтоб ему.
Скулёж стих, но старик продолжал что-то бубнить мальчишке. В такой ситуации важны не слова, а ровный, скучный, домашний голос, будто на завалинке про сенокос.
— Товарищ лейтенант, — придвинулся ко мне по дну окопа Дорохов, весь обсыпанный землёй. — Молодые держатся покамест, но как немец в рост пойдёт, иные могут и сдрейфить. Первый бой как-никак.
— Не дам сдрейфить, — сказал я. — Передай по цепи, без моей команды никто не стреляет и головы не поднимает. Кто выстрелит раньше, тому я лично уши оторву, скажи так. Им сейчас нужен не приказ «стой», им нужно дело в руках, а оно навалится через пять минут.
Дорохов уполз с этим по окопу. Я слышал, как моё слово шло от бойца к бойцу: «командир велел без команды не стрелять, а то уши оторвёт», и как за это дурацкое «уши оторвёт» люди цеплялись, словно за перила. Их пугал не немец, а неизвестность и безделье под огнём, а тут понятная задача и понятная кара, за это и держатся.
Стихло враз, резко, и в звенящей тишине снизу, от брода, донеслось то, чего я ждал: плеск воды, лязг металла, гортанные команды. Немец пошёл. Черных, молча махнув Петьке рукой, мол, дуй за мной, быстро пополз на свою позицию,
— Приготовились, — передал я по цепи, вполголоса. — Не высовываться, без команды не стрелять. Подпустим на тридцать шагов.
Приказ эхом пошёл по окопу, передаваясь от бойца к бойцу. В паузах кто-то часто-часто дышал, кто-то шептал молитву, а кто-то крыл матерком.
Я осторожно выглянул. По скату снизу вверх к перепаханному гребню поднималась немецкая пехота. Шли уверенно, в полный рост, не пригибаясь. А чего пригибаться-то, когда всё перемолото миномётами? Впереди, чуть сбоку от цепи, вышагивал офицер, помахивая рукой и что-то командуя, за ним пулемётчик тащил на плече свой МГ. Их было много, полноценная рота.
Они добрались до гребня, влезли на голое, перепаханное, дымящееся место, где только что в пух и прах растрепало целую роту соломы, и встали. На несколько секунд они замерли, растерянно оглядываясь вокруг. Где окопы, где мёртвые русские, где хоть что-нибудь? Пустой гребень, обманка.
Эти секунды принадлежали мне.
Немцы маячили на гребне чёткими чёрными силуэтами на светлеющем небе в тридцати шагах от нас, выпрямившись в полный рост. Лучшей мишени я в двух жизнях не видел.
— Огонь!
Высотка ударила снизу вся разом. Полста винтовок и два пулемёта с обратного ската хлестнули по гребню в упор, не вверх, не наугад, а по ясным силуэтам на фоне зари. Я видел, как немцев сметает, сдувает, словно ветром, целыми кусками цепи. Пулемёт Копылова из хутора бил вдоль гребня слева направо, кинжально. Немецкая рота, влезшая на совершенно голое место, оказалась в перекрестье, и деться ей было некуда: назад скат, впереди мы, а по бокам пулемёты.
Черных работал со своей берёзы чётко, как в тире. Я не слышал его выстрелов в общем грохоте, но видел результат. Офицер, что помахивал рукой, ткнулся лицом в землю первым, потом упал пулемётчик, не успев лечь, потом второй, подхвативший было МГ. Черных снимал именно тех, кого я велел, командиров и пулемётчиков, и немецкая рота, потеряв за полминуты головы и стволы, превратилась из строя в толпу.
Толпа заметалась. Одни залегли за гребнем, пытаясь отстреливаться, но отстреливаться было некуда, ведь мы сидели ниже и по бокам, а они торчали на голом верху, другие рванули назад, вниз, к спасительному броду. Унтер в каске набекрень пытался их завернуть, махал автоматом, орал «цурюк, цурюк», и не заметил, как остался один на гребне. Он торчал там ровно секунду, потом Черных аккуратно его снял, и последний командир немецкой роты закувыркался вниз по скату к своим.
— Копылов! — крикнул я вправо, где бил фланговый пулемёт. — По бегущим! Не давай уйти на брод!
— Даю! Даю прикурить! — донеслось сквозь грохот, и «максим» переложил очередь ниже, по скату, по спинам.
— Бей! Бей их, ребята! — орал Копылов, и я слышал в его голосе не злость даже, а дикий восторг восторг человека, который всю жизнь дрался в лоб и терял, а тут вдруг всё перевернулось с точностью наоборот.
Но не все побежали. Слева от меня, где сидел взвод Мыколаенко, десятка полтора немцев не покатились назад, а рванули прямо на нас, кидая гранаты, но не от храбрости, а от безнадёги. Назад скат простреливался насквозь, и они это поняли, логично решив, что уж лучше умереть, продав свою жизнь подороже, чем получить пулю в спину.
— Слева! — заорал я. — Гранатами их, гранатами, не подпускай!
Полетели «лимонки». Один немец, здоровый, в расстёгнутом мундире, всё же добежал до окопа Мыколаенко, прыгнул внутрь, и я увидел, как робкий хохол шарахнулся от него, выронив винтовку. Немец вскинул автомат…
Выстрелить он не успел, Пантелеев, оказавшийся рядом, без крика, без замаха, по-стариковски экономно всадил ему штык под рёбра снизу, как колют свинью на подворье. Немец охнул, сложился пополам. Старик выдернул штык, толкнул тело ногой на дно окопа и сплюнул.
— Мыколаенко, — сказал он спокойно, поднимая оброненную взводным винтовку и суя ему в руки. — Ты, милок, оружие-то не кидай, оно от смерти помогает, ежели его держать.
Хохол, белый как мел, закивал, вцепился в винтовку. К окопу уже бежали двое из его взвода добивать прорвавшихся, но добивать было почти некого, гранаты и Пантелеев сделали своё дело. Ещё двое немцев, застрявших на бруствере, вскинули руки. «Камрад, камрад!» Их взяли, повалили, обезоружили.
— Живьём тех двоих! — крикнул я. — Не трогать, они нам ещё расскажут, кто за бродом стоит!
Немцы помчались назад, за гребень, к броду. Кто бежал, кто полз, кто катился кубарём, и тут-то их на открытом скате накрыло по-настоящему, в спину.
— Ванька! — крикнул я. — Смотри, как надо. Видишь того, что бежит? Веди чуть впереди него на полкорпуса и жми плавно. Не дёргай, пла-а-авно.
Ванька, белый, с трясущимися руками, прицелился, задержал дыхание, как я учил, и выстрелил. Немец споткнулся и упал.
— Попал! — выдохнул мальчишка, сам себе не веря. — Товарищ лейтенант, я попал!
— Попал, — сказал я. — Перезаряжай, не любуйся.
Он и не любовался. Лицо у мальчишки в этот миг стало такое, какое я потом ещё не раз увижу на войне у восемнадцатилетних, когда они первый раз убивают и понимают, что ты, оказывается можешь это сделать. Плохое лицо, но на войне без него не выжить.
Через десять минут всё закончилось. Скат перед высоткой усыпали серые мундиры, немецкая рота осталась лежать на нём почти вся. Немногие, кто добежал до брода, уже плюхались в воду, перебираясь обратно на западный берег, и вслед им ещё постреливали для острастки.
Я поднялся, обошёл окопы. Рота смотрела на меня снизу вверх из ячеек чёрная от гари, ошалелая, и в глазах у них читалось то, ради чего командир и живёт. Люди поняли, что можно бить немца и не умирать при этом пачками, что можно вот так, наперёд думая головой.
— Потери? — спросил я подбежавшего Дорохова.
— Не поверишь, командир, — старшина казался сам не свой, тряс головой. — Трое раненых, из них один тяжёлый. Осколком в плечо при обстреле накрыло, в неглубоком окопе сидел. Ещё двоих на гребне тряхнуло разрывами: контузило, оглохли, шатает их, но на ногах. Убитых нет. Немца положили сотни полторы, целую ихнюю роту, а у нас ни одного убитого! Я на финской такого не видал. Это ж… это ж как? — Он посерьёзнел, оглянулся на окопы. — Одно скажу: за десять минут почитай весь боезапас пожгли. Патронов на два таких боя не осталось, гранат половину истратили. А Зотов предупреждал, подвоза не жди.
— А вот так, Кузьмич, — сказал я. — Когда немец воюет по нашему уставу, а мы по его.
— Бойцы-то как воспряли, — Дорохов кивнул на окопы, где рота, отходя от боя, уже загомонила, задвигалась, кто-то даже засмеялся. — Ты глянь, ещё утром лежали, тряслись, а сейчас герои! Немца целую роту положили, сами целы остались. Теперь за тобой в огонь пойдут, командир, такое не забывается, первый выигранный бой да без своих покойников.
— Пусть порадуются, — сказал я. — Только ты им, Кузьмич, не давай задирать нос, скажи по-тихому, мол, сегодня немец сдуру пришёл голый, завтра придёт умный и с бронёй. Кто сегодня возгордится, завтра с этой гордости и ляжет. Пусть радуются вполголоса.
— Скажу, — пообещал старшина. — Это верно, гордыня на войне вперёд пули хоронит.
К нам подошёл расстроенный Гнатюк, сорокапятка его так весь бой и промолчала. Танки не пошли, а пехоте было жалко выдавать позицию.
— Товарищ лейтенант, я ж не стрельнул ни разу, — сказал он виновато. — Сидел, как дурак.
— И молодец, что сидел, — сказал я. — Тебя немец сегодня не видел, значит, завтра получит сюрприз. А пострелять ещё дадут, не переживай, придут и танки.
Гнатюк осёкся:
— Танки? Откуда знаешь?
Я не мог ответить ему прямо. Немец на Чире не остановится из-за одной битой роты, подтянет броню, ту, что этим летом ломала любую нашу оборону. А что мы положили его пехоту почти даром, для него булавочный укол.
Но проверить не мешало. Двух пленных, взятых в окопе Мыколаенко, молодого перепуганного ефрейтора и постарше, кряжистого, с равнодушными глазами обстрелянного солдата, приволокли ко мне. Немецкий у меня в этой голове оказался школьный, корявый, но на допрос хватило, а чего не хватило, договорил жестами и трофейной картой.
— Панцер? — спросил я, тыча пальцем за реку. — Танки? Где, сколько?
Молодой затряс головой, залопотал, мол, не знаю, я маленький человек, врал со страху. А старший посмотрел на меня, потом на своих убитых на скате и заговорил спокойно, обречённо, будто ему уже всё равно.
— Панцер, — сказал он и показал за реку, — морген.
Завтра, значит.
— Сколько? Вифиль?
Немец растопырил пальцы, показал десяток. Потом подумал, добавил ещё ладонь, видать, полк пехоты, и миномёты.
Подошедший Дорохов слушал, хмурясь.
— Чего лопочет, командир? Понимаешь его?
— Да так, через пень-колоду, — сказал я. — Говорит, за рекой танковая рота стоит. Утром должна была с пехотой идти, да к броду опоздала, оттого пехота к нам и пришла голая, без брони. А завтра, говорит, придут вместе. Панцеры, пехота, миномёты…
Дорохов крякнул, поскрёб щетину.
— Стало быть, свезло нам сегодня, — сказал он. — Кабы ихние коробки поспели к утру, лежали б мы, а не они.
— Свезло, — согласился я. — Только везенье, Кузьмич, на войне не повторяется.
— Данке, — сказал я немцу без насмешки. Тот кивнул, как кивают понимающему, и не сопротивлялся, когда его повели.
Обоих я отправил в тыл, к Гладышеву, пусть особист порадуется. Живые «языки» с точными сведениями ему в отчёт, а мне спокойнее, что не я один теперь знал про завтрашние танки. Пленный подтвердил то, что и так сидело у меня в голове из другой, ненужной здесь памяти: придёт броня, а держать её нечем, одна сорокапятка, связки гранат да собственная хитрость.
Беленький притащился от своего «гарнизона», один уцелевший от обстрела соломенный боец висел у него на плече.
— Товарищ лейтенант, разрешите доложить. Гарнизон понёс потери, — он потряс чучелом, и из пробитой каски посыпалась солома. — Девять героев пали смертью храбрых, прикрыв нас грудью, набитой сеном, вот этот один выжил. Представить к медали?
— Представить, — сказал я, и вокруг устало засмеялись тем самым смехом, который лучше любых ста грамм. — Как звать героя?
— Так Гитлер же, я докладывал, — Беленький поставил чучело по стойке смирно. — Только теперь он контуженный и разжалованный, прямо как… — он осёкся, глянул на меня, прикусил язык, но глаза смеялись. — Прямо как порядочный человек после нашей высотки.
Я усмехнулся. «Контуженный» он ввернул не случайно, прощупывал, шельма, но беззлобно, и я не стал цепляться.
От промоины, со стороны сухой берёзы, медленно, неся винтовку в опущенной руке, шёл Черных. За ним, спотыкаясь, брёл бледный Петька Корнеев, но не тот, что позавчера носился по степи, этот уже пороху понюхал и с ног не валился. Черных подошёл, присел рядом со мной на корточки, положил винтовку на колени, помолчал.
— Скольких взял? — спросил я.
— Девятерых, — сказал он ровно. — Офицера, унтера, троих пулемётчиков и тех, кто высунулся.
Он выдал это без похвальбы, но и без той пустоты в глазах, какой я боялся. Позавчера ночью он сказал, что «в человека не стрелял ишо», теперь убил девятерых. Я смотрел на него и не понимал, как он это в себе несёт.
— Тяжело? — спросил тихо, чтоб другие не слыхали.
Черных поглядел поверх моей головы. Он всегда думал, прежде чем ответить.
— Не так, как представлял себе, командир, — медленно проговорил наконец. — Казалось, рука дрогнет убить человека, а оно… — снайпер повёл плечом. — Немец далеко, в стёклышке, не человек, фигурка. Ведёшь, дышишь, жмёшь, падает, как соболь. Тяжело будет ночью, я думаю, ночью придут, — он помолчал. — А днём работа. Ты сказал, офицеров да пулемётчиков, я и брал тех, кто молодыми командует. Их убью, наших меньше ляжет. Так ведь?
— Так, — сказал я.
— Ну и ладно, — Черных поднялся. — Петьку Пантелееву приведу к ночи, он молодец сегодня, не сбёг, — и уже отходя, бросил через плечо, впервые за все дни с чем-то похожим на тепло. — Хорошо ты придумал, командир, с чучелами. Немец на солому мины потратил, а нас не тронул. Умно. Я тебя, признаться, поначалу за пустого держал. Ошибся.
Пара скупых слов одобрения от молчуна-сибиряка, стоила дороже, чем «спасибо» от всей роты.
Солнце поднялось уже высоко, и над скатом, усыпанным серыми телами, задрожало марево, начали виться первые мухи. Пахло гарью, кровью и полынью. Рота отходила от боя. Кто перевязывался, кто хлебал воду, кто просто сидел, уставившись в одну точку. Первый бой на этой высотке мы выиграли начисто.
А на западном берегу, за бродом, в бинокль было видно, как в лощине скапливалось что-то новое, не пехота. Пехота так не пылит и не блестит на солнце сталью.
Дорохов долго смотрел туда из-под ладони, потом опустил руку и сказал ровно, без выражения, так, как говорят вещи, которые не изменить.
— А вон и твои танки, командир. Кажись, восемь… нет, девять коробочек, — он повернулся ко мне. — Сорокапятка у нас одна на девять. Чем держать будем?
Глава 7. Броня
Земля задрожала мелко, ровно, будто где-то за рекой заработала огромная молотилка, раньше, чем я увидел сами танки.
Этот звук не спутаешь ни с чем. Не грохот, низкий гул множества танковых моторов, идущий не по воздуху, а по земле, через подошвы, через кости. Я лежал в окопе на обратном скате, приложив ладонь к земляной стенке, и чувствовал ладонью, как приближается вчерашняя смерть, волею судьбы ставшая сегодняшней.
Рядом сидел Дорохов, тоже приложив ладонь к земле. Лицо у старшины казалось каменным.
— Слышишь, Кузьмич?
— Слышу, — сказал он. — Идут, — он помолчал, вслушиваясь. — На финской нас так «Виккерсы» пугали. Те маленькие, картонные против этих, а всё одно как земля загудит, так поджилки трясутся, как и сейчас. Врать не стану, двадцать лет уж служу, а трясутся.
— У всех трясутся, — сказал я. — У кого не трясутся, тот уже мёртвый или дурак, главное — чтоб руки слушались, когда голова боится. Твои слушаются?
— Куда денутся, — Дорохов вытер ладонь о штанину, будто стряхивал гул. — Ты за меня не сомневайся, ты за молодых переживай, первый танк страшнее первой пули в сто раз. Пуля что, она маленькая, а танк вон как гора едет.
— Оттого мы их в окопы и загнали поглубже, — сказал я, — чтоб гора проехала сверху, а голова целая осталась. Передай ещё раз по цепи, кто из окопа выскочит навстречу танку, того он и раздавит, а кто вожмётся поглубже и пропустит, тот жив останется. Пропустить и бить в спину, пусть в зубах это держат.
— Держат уже, — сказал Дорохов. — Всё утро твердят, как «Отче наш».
— Идут, — сказал я. — Всем приготовиться. Гнатюк, на связи?
— Тут Гнатюк, — донеслось из капонира под хутором, где сидела в засаде сорокапятка. Голос у артиллериста был напряжённый. — Вижу их, товарищ лейтенант, выползают из лощины, считаю. Мать честная, девять коробок и пехоты за ними тьма!
— Не части, молчи, пока первый мимо тебя не пройдёт, и бей в борт, как уговорились. Один точный выстрел дал, меняй позицию, не жди второго. Понял?
— Понял, в борт и менять, — чётко отрапортовал он, а после долгой паузы уже тише спросил. — Товарищ лейтенант, девять же их, а у меня снарядов всего двадцать. Ну положу я три, четыре, а остальные?
— Остальными займёмся мы, — сказал я. — Твоё дело — четыре. Сделай свои четыре, Гнатюк, и ты уже герой. Работай.



