Черный склеп

- -
- 100%
- +
Он думал, что она боится его. Боже, если бы он знал, чего она боится на самом деле.
— Простите, — прошептал он.
Он поднялся. Тяжело, как поднимается человек, у которого болит всё тело, хотя ни одного синяка на нём не было. Книга — Сиенна успела разглядеть тиснение на корешке: Байрон — легла на прикроватную тумбочку рядом с графином воды.
Он стоял у кровати. Смотрел не на неё — на огонь в камине. Свет играл на его лице, и в этом свете было видно, как сильно он старается удержать себя в рамках — в тех самых золоченых рамках приличий, которые были его единственной броней.
— Я не лгу вам, Сиенна, — произнес он тихо. — Я не знаю, что я чувствую. Но я знаю, что сегодня... — он запнулся, и запинка была как трещина в фарфоре, — сегодня я впервые за долгое время почувствовал себя здоровым.
Пауза.
— И это пугает меня больше всего.
Он повернулся к двери. Не оглянулся. Шаги — тихие, ровные, выверенные до последнего дюйма — удалились по коридору и стихли.
Дверь осталась приоткрытой. Полоса света лежала на полу.
Сиенна лежала на спине, глядя в потолок. В комнате было тепло — камин дышал жаром, одеяло пахло лавандой, ночная сорочка была мягкой и чистой, — но её бил озноб. Мелкий, противный, не имеющий отношения к температуре. Тот озноб, который начинается, когда тело понимает раньше разума: что-то непоправимое уже произошло.
Она повернула голову. На тумбочке, рядом с графином, лежал томик Байрона. Потёртый кожаный переплет, золотой обрез, который минуту назад перебирали его пальцы.
Сиенна протянула руку. Коснулась корешка — там, где он был теплым от чужого тепла.
И тут же убрала руку. Прижала к груди. Свернулась на боку, подтянув колени — осторожно, щадя рёбра, — и сжалась в тугой, маленький клубок. Как ребенок. Как зверёк.
За окном выл ветер. Дождь стучал в стекло. Огонь в камине отбрасывал на стены тени, и тени танцевали — неспешно, плавно, как танцуют призраки в домах, где давно никто не танцевал живой. Она закрыла глаза. Крепко. Как закрывают дверь на засов.
Не помогло.
Глава 3. Падаль
Утро пришло серым и тяжелым, как похмелье.
Дождь прекратился к рассвету, но небо над Вороньим Утёсом не просветлело — оно висело низко, давило на крышу, на стены, на каждого, кто имел несчастье проснуться под ним. Воздух пах мокрым камнем и прелой соломой. Во дворе квакали вороны, деля между собой какую-то дохлятину, и их голоса были единственным звуком в доме, который, казалось, затаил дыхание.
Кэтрин спустилась к завтраку в девять. Она не спала ни минуты, но выглядела так, словно провела ночь в объятиях ангелов: волосы уложены, платье — свежее, цвета тёмной вишни, с высоким воротником, скрывающим шею, — застегнуто на все крючки. Ни единой складки. Ни единого намека на то, что творилось за закрытой дверью её спальни. Она научилась этому давно — собирать себя по утрам, как куклу из фарфоровых деталей, и выходить в мир целой, даже если внутри всё было разбито в крошку.
Только губа. Нижняя губа, припухшая и потемневшая в одном месте, — единственная деталь, которую не удалось спрятать. Кэтрин промокнула её платком и решила, что если кто-нибудь спросит, она скажет, что прикусила во сне.
Никто не спросил. Спрашивать было некому.
Столовая была пуста. Ханна оставила на столе поднос с овсянкой, хлебом и холодным чаем — и исчезла наверх, к своей подопечной. К Сиенне. Кэтрин посмотрела на лестницу, ведущую в восточное крыло, как смотрят на дорогу к виселице, и отвернулась. Она не пойдет туда. Ни сейчас, ни потом. Пусть Ханна нянчится. Пусть Эдгар присылает докторов. Кэтрин займется тем, что должна была сделать с самого начала.
Она найдет того, кто имеет право выставить эту тварь за порог.
Хозяин дома обнаружился в своём так называемом кабинете. Если это слово вообще было применимо к тому, во что Майлз Блэквуд превратил некогда приличную комнату с книжными шкафами красного дерева. Книги — те, что не были проданы за долги, — стояли криво, запыленные, с вывернутыми корешками. На столе громоздились бутылки: початая с бренди, пустая из-под джина, что-то мутное в аптечном пузырьке без этикетки. Камин не горел. В комнате стоял запах, который Кэтрин ненавидела больше всего на свете, — запах её брата.
Перегар. Кислый, тошнотворный, густой, как туман. К нему примешивалась вонь немытого тела, засаленного халата, табачного пепла и чего-то ещё — чего-то сладковатого, гнилостного, что исходило не от бутылок, а от самого Майлза. Так пахнет человек, который разлагается заживо.
Он сидел в кресле у потухшего камина. Не сидел — полулежал, вмявшись в продавленное сиденье всем своим грузным, обмякшим телом. Халат распахнулся на груди, обнажая желтоватую, покрытую редкими рыжими волосами кожу и золотую цепочку с медальоном покойной жены, которую он убил не ножом, а безразличием. Одна нога была закинута на подлокотник, и из-под полы халата торчала голая, волосатая голень с синеватыми венами. На полу рядом с креслом валялся ночной горшок — не пустой.
Кэтрин остановилась в дверях. Горло свело. Тошнота подкатила мгновенно, сжав желудок в кулак. Она прижала пальцы к губам и сделала вдох через рот, но это не помогло: вонь была настолько физической, что, казалось, её можно потрогать руками.
Мой брат. Наследник Блэквудов. Хозяин поместья.
Майлз не спал. Его мутные, налитые кровью глаза были открыты и уставлены в потолок. Он похрустывал чем-то — щербатые зубы перемалывали крошки сухаря, которые сыпались ему на грудь, застревая в складках халата. В правой руке, лежавшей на колене, была зажата стопка каких-то бумаг — мятых, перетянутых бечевкой.
Он услышал её шаги. Повернул голову — лениво, как насытившаяся ящерица поворачивает голову на солнцепеке. Его глаза, мутные и маленькие, как у свиньи, нашли Кэтрин в дверном проеме, и на одутловатом лице расплылась ухмылка. Не улыбка — именно ухмылка. Ухмылка человека, который знает, что ты пришла просить, и уже наслаждается тем, что откажет.
— Кэ-э-эти, — протянул он, и от его голоса — хриплого, сиплого, с присвистом, как у старых мехов, — Кэтрин передернуло. — Рано встала. Бессонница? Или совесть?
Он захохотал собственной шутке, и хохот перешел в мокрый, булькающий кашель. Майлз согнулся, сплюнул что-то тёмное в горшок на полу — не глядя, привычным жестом алкоголика, для которого собственное тело давно перестало быть чем-то, заслуживающим уважения, — и снова откинулся в кресле, утирая рот тыльной стороной ладони. На запястье блеснула дешевая медная запонка.
Кэтрин вошла. Она заставила себя войти. Каждый шаг давался усилием воли, потому что всё в этой комнате — каждый запах, каждый предмет, каждый квадратный дюйм замызганного ковра — напоминало о том, во что превратилась их семья. Некогда Блэквуды владели половиной долины. Их мать ходила в шелках. Их отец читал Мильтона вслух за ужином. А теперь — горшок на полу, бренди на столе, и Майлз в кресле, как жирный паук в центре гниющей паутины.
— Мне нужно поговорить с тобой, — сказала Кэтрин. Голос был ровным, деловым. Она встала у стола, не садясь, — сесть означало бы задержаться, а задерживаться здесь дольше необходимого она не собиралась. — О девчонке. О Сиенне.
Майлз перестал жевать. Его маленькие глазки блеснули — быстро, по-крысиному. Интерес. Жадный, мгновенный, рефлекторный — интерес человека, который при звуке чужого имени первым делом подсчитывает, сколько оно стоит.
— А что с ней? — спросил он, почесывая заросший щетиной подбородок. Ногти были чёрными. — Живая ещё? Или всё-таки подохла?
— Живая. К сожалению. — Кэтрин стиснула зубы. — Эдгар перенес её в гостевую спальню. В восточное крыло. Ханна за ней ухаживает. Доктора вызвали.
— Дорого, — промычал Майлз. Он снова жевал, и крошки сыпались ему на живот. — Этот пройдоха дерет три шиллинга за визит. Кто платит?
— Эдгар, вероятно. — Кэтрин сделала паузу. — Майлз, послушай. Эта девка опасна. За ней охотятся. Вчера наемник с ножом чуть не зарезал её прямо у нашего порога. Рук...
Она осеклась. Имя Рука обожгло язык. Она проглотила его, как горячий уголь.
— Рук притащил нож в гостиную. Этот человек знал её имя. Он пришел за ней специально. Понимаешь, что это значит? Она привела убийц в наш дом. В дом, где спит твой сын...
Она намеренно упомянула его. Майлз был дрянным отцом, но даже дрянные отцы иногда вздрагивают при упоминании детей — хотя бы от остатков инстинкта.
Майлз не вздрогнул.
Он смотрел на неё снизу вверх своими свинячьими глазками, и на его одутловатом лице постепенно проступало выражение, которое Кэтрин знала слишком хорошо. Хитрость. Тупая, жадная, пьяная хитрость человека, который считает себя умнее всех в комнате, потому что у него есть секрет.
— Сын, — повторил он задумчиво, словно пробуя слово на вкус. — Сын. Да-да. Мой сын. Мой наследник. — Он хохотнул. — Забавно, Кэти. Ты вспоминаешь о моем сыне, только когда тебе что-то нужно. А когда он воет по ночам от голода — ты затыкаешь уши подушкой. Ты его вообще видела? Мне кажется, последнюю неделю я его не видел вообще Не сдох ли он ещё? Надо у Ханны спросить.
Удар попал точно. Кэтрин стиснула челюсть так, что заныли зубы. Она не стала оправдываться. С Майлзом оправдания не работали — они лишь давали ему материал для следующего укола.
— Я хочу, чтобы ты выставил её из дома, — сказала она прямо. — Сегодня. Сейчас. Пусть Ханна соберет ей узел, пусть Сайлас запряжет телегу. Довезут до деревни — а дальше пусть идет, куда хочет. В работный дом. В канаву. Мне всё равно. Но здесь ей не место.
Майлз слушал. Его пальцы — толстые, с обгрызенными ногтями, с въевшейся в поры грязью — поглаживали бумаги на колене. Поглаживали неспешно, любовно, как гладят кошку. Или кошелек.
— Не-е-ет, — протянул он, растягивая слово, как ириску. — Нет, сестренка. Девочка останется.
Кэтрин вздернула подбородок.
— Что?
— Останется, — повторил Майлз. Он сел прямее — насколько это было возможно для тела, которое алкоголь превратил в бесформенный мешок. Его глаза вдруг обрели фокус — острый, жадный, трезвый. — Пока не придет в себя. Пока не окрепнет. Пока...
Он помахал бумагами в воздухе. Жест был нарочито небрежным, как у фокусника, который показывает залу пустую ладонь, прежде чем достать из неё монету.
— Пока я не разберусь кое с чем.
Кэтрин уставилась на бумаги. Мятый конверт, из которого торчал уголок записки. Она видела почерк — не Майлза, не Ханны. Чужой. Мелкий, аккуратный, с характерным наклоном вправо — почерк образованной женщины.
— Что это? — спросила она, и её голос стал ниже, опаснее. — Что у тебя в руках, Майлз?
Майлз прижал бумаги к груди, как ребенок прижимает любимую игрушку. Жест был таким инфантильным, таким жалким и одновременно таким расчетливым, что у Кэтрин скрутило желудок.
— Не твоего ума дело, Кэти, — пропел он. Его голос стал масленым, ласковым, — и от этой ласковости по спине Кэтрин побежали мурашки. Так он говорил, когда чувствовал власть. — Это деловая переписка. Между мной и нашей гостьей. Де-ло-ва-я. Тебе такие слова знакомы, или ты уже забыла всё, кроме имени своего жениха?
Он хихикнул. Потом облизнул пересохшие, потрескавшиеся губы. Язык был обложен желтоватым налетом.
— Девочка кое-что мне написала. Кое-что очень интересное. Кое-что, что может — он пощелкал пальцами, подбирая слово, и нашел: — компенсировать. Расходы на содержание. На доктора. На всю эту благотворительность.
Он произнес «благотворительность» с таким отвращением, словно это было бранное слово.
Кэтрин смотрела на него. На своего брата. На человека, с которым она делила детство, — когда он ещё не пил, когда его лицо было живым, когда он мог рассмешить её до слез, подражая голосам деревенских торговцев. Тот Майлз был мертв. Этот — этот жирный, хитрый, зловонный паразит, прижимающий к засаленному халату чужую записку, как лотерейный билет, — не имел с тем мальчиком ничего общего, кроме имени.
— Ты продаешь её, — сказала Кэтрин. Не спросила — констатировала. — Ты нашел способ заработать на больной девушке, и поэтому не хочешь её отпускать.
— Продаю? — Майлз выпучил глаза с деланым возмущением. — Какое грубое слово! Я — гостеприимный хозяин. Я приютил несчастную. А если у несчастной есть состоятельные родственники, которые захотят выразить благодарность ну, кто я такой, чтобы отказываться?
Он снова хихикнул и потянулся к бутылке на столе. Бренди плеснуло в стакан — мутное, дешевое, цвета ржавой воды. Майлз выпил залпом, крякнул и утер рот рукавом. На халате осталось мокрое пятно, слившееся с десятком других.
— Покажи записку, — сказала Кэтрин. — Я имею право знать, что происходит в моем доме.
— В твоем доме? — Майлз тяжело поднял на неё глаза, и в них больше не было хитрости. Была злоба. Тяжелая, застарелая, как гной в ране, которую не вскрывали. — Это мой дом, Кэтрин. Мой. Я — Блэквуд. Я — наследник. А ты — приживалка, которая здесь осталась только потому, что ни один мужчина, кроме этого молочного щенка Стерлинга, не взял бы тебя в жены.
Он поднялся из кресла. Это далось ему с трудом — кресло скрипнуло, Майлз покачнулся, ухватился за подлокотник, и на секунду показалось, что он упадет. Но он устоял. Он был выше Кэтрин на голову — когда-то это была внушительная, аристократическая стать, а теперь — просто масса. Жирная, нависающая, пропахшая потом и бренди масса, которая надвинулась на Кэтрин, как грязевой оползень.
— Ты хочешь знать, что в записке? — прохрипел он, наклоняясь к ней. Его дыхание ударило ей в лицо — кислое, теплое, невыносимое. Кэтрин отступила на полшага, и он усмехнулся, увидев это. — Нет, Кэти. Не покажу. Потому что ты побежишь к своему Руку, а Рук побежит к этой побирушке и моя добыча уплывет из рук.
Он ткнул пальцем ей в грудь. Палец был толстым, влажным, и от прикосновения Кэтрин дернулась, как от раскаленного железа.
— Не лезь в мои дела, сестренка. Девчонка — моя добыча. Мой залог. И трогать её я не позволю ни тебе, ни Руку, ни-ко-му. Актив должен быть целым. Ты ведь понимаешь?
Он подмигнул. Тяжелое, заплывшее веко опустилось и поднялось с видимым усилием, как шлагбаум.
— А теперь будь умницей и иди завтракать. Или причесываться. Или что ты там делаешь по утрам.
Он развернулся и тяжело плюхнулся обратно в кресло, которое жалобно взвыло под его весом. Записку он сунул за пазуху — туда, в теплое, потное пространство между халатом и животом, откуда Кэтрин не достала бы её, даже если бы захотела.
Кэтрин стояла посреди кабинета и смотрела на своего брата. Он уже не смотрел на неё. Он потянулся к бутылке, налил ещё, выпил. Крякнул. Рыгнул — громко, утробно, не прикрывая рта. Звук отразился от стен, заполнив комнату, как отравляющий газ. Потом поскреб живот, сунул пальцы под халат и почесался — долго, с наслаждением, с закрытыми глазами, как пёс, который нашел блоху.
Кэтрин почувствовала, что если проведет в этой комнате ещё десять секунд, она либо закричит, либо её вырвет.
— Ты... — произнесла она. Тихо. Без ярости — с усталостью, которая была хуже ярости. — Ты знаешь это, Майлз? Ты — отвратителен. Мать перевернулась бы в гробу.
Майлз открыл один глаз. Поглядел на неё снизу вверх, как жаба глядит на цаплю.
— Мать, — протянул он задумчиво, — перевернулась в гробу, когда ты впервые поцеловала конюха. Мне ли пугать мертвецов.
Удар был грязным, точным и окончательным.
Кэтрин развернулась и вышла. Не хлопнув дверью — на это не было сил. Она прикрыла створку тихо, почти нежно, и прислонилась к ней спиной в коридоре, где пахло сыростью и старым деревом. Её руки тряслись. Губа, прокушенная ночью, снова начала кровоточить.
Она проиграла.
Рук убил наемника — и забрал информацию. Майлз прячет записку — и не отдаст. Эдгар защищает Сиенну — и не остановится. Три мужчины, и каждый по-своему заколотил дверь, через которую Кэтрин пыталась вытолкнуть чужачку в ночь.
Они все. Все трое. Каждый по своей причине — но все они хотят, чтобы она осталась.
Мысль была невыносимой. Кэтрин оттолкнулась от двери и пошла по коридору — быстро, почти бегом, прочь от брата, прочь от запаха перегара и поражения. Её каблуки стучали по половицам, как метроном, отсчитывающий секунды до взрыва.
На повороте лестницы она остановилась. Сверху — со второго этажа, из восточного крыла — доносился тихий голос Ханны. Она что-то говорила, мягко, ворчливо, как говорят с больным ребенком: «Пей, деточка, пей Вот так, хорошо»
Кэтрин замерла с ногой на ступеньке. Её пальцы впились в перила так, что побелели костяшки.
Деточка.
Ханна — Ханна, которая вырастила их обоих, которая пела Кэтрин колыбельные, когда мать умерла, которая штопала ей платья и прятала от отцовского гнева горшки с вареньем, — Ханна называла «деточкой» чужую женщину. Побирушку. Бродяжку. Шлюху, за которой охотятся наемники.
Кэтрин отпустила перила. Не спеша. Разжала пальцы один за другим. Её лицо стало абсолютно неподвижным — маска, которая не выражала ничего, потому что за ней бушевало всё.
Она спустилась обратно в столовую. Села. Налила себе холодного чаю. Пригубила. Поставила чашку. Руки больше не дрожали.
Хорошо. Пусть так. Пусть они все хотят, чтобы она осталась. Пусть Рук убивает свидетелей. Пусть Майлз прячет записки. Пусть Эдгар играет в рыцаря. Пусть Ханна варит ей бульон.
Она откусила кусок хлеба. Прожевала. Проглотила.
Я подожду. Я умею ждать. Я ждала пять лет, пока Эдгар сделал предложение. Я подожду, пока она сама себя уничтожит. Или пока я не найду способ.
Она допила чай. Промокнула губу платком — на белой ткани осталось крошечное розовое пятно.
Де Шарне. Белгрейв-сквер. Я не забуду. Мне не нужен номер дома. Мне нужно только терпение.
Глава 4. Письмо
Майлз Блэквуд не был пьян. То есть — он был, разумеется. Он не помнил, когда в последний раз был по-настоящему трезв. Бренди текло сквозь него, как вода сквозь дырявое ведро, и его организм давно привык к этому уровню, превратив постоянный хмель в нормальное привычное состояние. Но сегодня — сегодня голова работала. Сегодня Кэтрин сказала ему кое-что полезное, и слова сестры, пока он жевал свой сухарь и слушал её вполуха, сложились в его размягченном мозгу в нечто, отдаленно напоминающее план.
Девчонка привела в дом убийцу. За ней охотятся. Значит, она стоит денег.
Логика Майлза была проста, как механизм капкана. Если за вещью присылают наемника с хорошей лошадью и городским плащом — вещь дорогая. Если вещь дорогая — за неё заплатят. Неважно кто: отец, муж или сам дьявол. Майлз Блэквуд не имел привычки разбираться в моральных тонкостях. У него были долги. У девчонки — цена. Всё остальное — лирика.
Он поднялся из кресла. Это потребовало усилий — тело, размякшее от бренди и бездействия, подчинялось с неохотой мешка, набитого мокрым песком. Колени хрустнули. Живот, натянувший халат до безобразия, колыхнулся. Майлз подтянул пояс, сунул записку Сиенны — аккуратный, женский почерк, адрес в Челси, — во внутренний карман и подхватил свечу.
В коридоре было темно и холодно. Он шел, держась за стену одной рукой, огонек свечи метался в другой, отбрасывая уродливые тени. Дом молчал. Кэтрин ушла к себе — хлопнула дверью, как всегда, театрально, словно это был финальный занавес. Прислуга забилась по углам. Дом принадлежал ему — и прямо сейчас, в этой тишине, в этом тёмном коридоре, пропитанном запахом сырости и его собственного перегара, это ощущалось правильно.
Хозяин шел к своему товару.
Дверь была закрыта, но не заперта — Ханна не запирала больных, боялась пожаров, глупая курица. Майлз толкнул створку плечом. Петли скрипнули — длинный, противный скрежет. В проем потянуло теплом и запахом ромашки.
Она лежала. Свет от его свечи упал на кровать — узкую, жесткую, застеленную казенным бельем, — и на лицо, белое настолько, что казалось неживым. Каштановые волосы на подушке. Тонкая шея с багровым ожогом, который оставил — кто? Наемник? Она сама? Майлзу было всё равно.
Он остановился у кровати. Посмотрел на неё сверху вниз.
Хрупкая. Легкая. Дорогая. Кэтрин права — в ней тонкие черты, породистые руки, и даже сейчас, в синяках и бинтах, в ней видна та самая «тонкая работа», которую он узнавал безошибочно. Майлз разбирался в ценности вещей, если не в ценности людей. Он знал, сколько стоит хороший жеребец, сколько — карточный долг, сколько — женщина. Эта стоила дорого. Её избили дорого.
— А я думаю, — пробормотал он, наклоняясь, — где же моя драгоценная гостья?
Она открыла глаза. Мгновенно. Он увидел в её зрачках огонек своей свечи и что-то ещё — холодное, острое, звериное. Это его развеселило. Зверек кусачий. Тем интереснее.
— От тебя несет, — сказала она. Голос был хриплый, слабый, но тон — тон был таким, каким разговаривают с прислугой. С ним. В его доме. — Ты пьян. Поговорим, когда проспишься.
Что-то горячее, чёрное вспыхнуло у Майлза под рёбрами. Жена говорила точно так же. Его покойная жена — его красивая, чистая, презирающая его жена — вот так же отворачивалась, вот так же морщила нос, вот так же произносила «проспись», как будто он — грязь на её туфлях. И он терпел. Терпел, потому что любил её. Терпел, пока она не умерла и не оставила его наедине с бутылкой и сыном, которого он не мог видеть без тошноты, потому что мальчишка был её точной копией.
Но эта — эта была не жена. Эта была никто. Товар. Залог.
— Просплюсь? — Он улыбнулся. Широко, мокро, обнажив желтые зубы. — Ты смеешь указывать мне в моем доме? Потаскуха?
Он грохнул бутылку на столик — стекло лязгнуло о графин, вода выплеснулась на Байрона, который лежал рядом, — и схватил её за плечо. Он знал, где больно. Он видел, как Ханна перевязывала её, подглядывал из коридора, запоминая карту — как запоминают слабые места крепости перед осадой. Ключицы. Рёбра. Шея.
Она вскрикнула. Коротко, сдавленно — сквозь стиснутые зубы, как раненый зверь. Этот звук отозвался у него в паху. Не возбуждением — чем-то хуже: ощущением власти. Абсолютной, пьянящей, безнаказанной власти над существом, которое слабее.
— Я здесь хозяин, — прорычал он, наваливаясь. Кулак вдавился в матрас рядом с её боком, проехал и соскользнул — прямо на рёбра. Он почувствовал, как она содрогнулась под его весом. Как дернулась, пытаясь уйти от давления, и не смогла. Это была не случайность. Он знал. — А ты — ничто. Ты — товар. И я хочу знать, не порченый ли он.
Он наклонился к самому её лицу. Его нос почти коснулся её щеки. Он видел пульс на её виске — частый, загнанный, — и расширенные зрачки, в которых плясал огонь свечи. Пахло ромашкой и страхом — сладковатый, кислый запах, который Майлз знал. Так пахла жена в последние месяцы, когда он приходил пьяным и она не могла встать с кровати, чтобы уйти.
— Ты ведь не врала мне, а, милая? — прошипел он, и в его голосе прозвучала опасная, параноидальная угроза. — Про богатого папочку? Про выкуп? Потому что если за тобой приходят убийцы, а не банкиры с чеками... то ты мне не нужна.
— Письмо, — процедил он. — Ты дала мне адрес. Если через неделю не придут деньги... если адрес липовый... — он провел большим пальцем по её нижней губе, грубо оттянув вниз, чувствуя, как пересохшая кожа трескается под его подушечкой. — Я продам тебя тем, кто за тобой охотится. Они заплатят за твою шкурку больше, чем твой выдуманный папаша.
Свеча в его руке дрогнула. Капля воска — тяжелая, раскаленная — сорвалась и упала ей на шею. Она дернулась. Он хмыкнул.
— Говори правду! — заорал он, теряя контроль. — Отец существует?! Или ты водила меня за нос, чтобы получить крышу?!
— Да-да, — выдохнула она. — Это правда. Уйди.
Правда. Это слово растеклось по нему, как тёплое бренди. Жадность пересилила злобу — не убила её, а отодвинула, как пса, которого сажают на цепь до следующего раза. Он нехотя выпрямился. Посмотрел на неё сверху вниз — на скомканное одеяло, на руки, на мокрые дорожки, блестевшие на щеках в свете огарка. Плачет. Беззвучно, как дрессированная собака, которую отучили скулить.
— Хорошая девочка, — сказал он.
Он повернулся и вышел, оставив дверь настежь. В коридоре было холодно. Сквозняк лизнул мокрый от пота лоб, и Майлз ощутил прилив энергии — гнилой, мутной, но энергии. Он знал, что делать.




