Люболь 3. Страсть цыгана

- -
- 100%
- +
— Вадим.
Имя оказалось обычным. Не нашим. Чужим. Она назвала моего сына без меня, отрезала от моего рода даже буквами.
Вадим.
Я повторил беззвучно, и меня перекосило так, будто крюк внутри дернули сразу двое. Колени на мгновение ослабли. Я сделал шаг к дереву и уперся ладонью в шершавый ствол, притворяясь, что рассматриваю дорогу. Баро не имеет права падать перед людьми. Брат имеет право увидеть мою спину. Больше — ничего.
— Она сама рожала? — спросил я.
— С женщинами. В деревне.
— Сколько прожил мальчик?
— Несколько дней.
— А она?
— Что она?
Я медленно повернулся.
— Плакала?
Савелий отвел взгляд. И этого хватило. Если бы сказал «да», я представил бы ее слезы. Если бы «нет» — возненавидел бы еще сильнее. Но его молчание показало мне то, чего я не хотел видеть: Ольгу, прижимающую к пустой груди голодного младенца, ее красные волосы на грязных простынях, кровь между белых бедер, лихорадку, страх и тот момент, когда ей отдали остывшее тело.
Меня согнуло пополам.
Я зажал рот ладонью, и из горла вырвался звук, за который я убил бы любого свидетеля. Не стон и не рык — какое-то животное, беспомощное клокотание. Желудок сжался, к горлу подступила желчь. Меня вырвало прямо в снег — водой и кровью из разодранного после самогона желудка. Я стоял на четвереньках, содрогаясь всем телом, а вокруг молчали девятнадцать вооруженных мужчин.
Никто не подошел.
Так было правильно.
Горе баро — тоже его собственность.
Я вытер рот снегом и поднялся. На белой поверхности осталось алое пятно. Такое же яркое, как ее волосы. Эта женщина умудрялась присутствовать даже в моей рвоте.
— Кто видел тело?
— Монах, служанка, несколько людей в Храме.
— Мира?
— Да.
— Кто хоронил?
— Пока не знаем.
— Почему не знаем?
Савелий вздохнул.
— Потому что мы получили сведения час назад, а не живем внутри головы отца Димитрия.
— Значит, плохо работаете.
— Конечно. Ты же последние недели давал нам столько ясных приказов между бутылками, девками и дурью.
Я посмотрел на него. Раньше одного такого напоминания хватило бы, чтобы человек лишился языка. Савелий мог позволить себе больше остальных. Но не потому, что был братом. Потому что однажды уже вытаскивал меня из ямы, наполненной трупами наших родных, и имел право иногда заталкивать обратно в нее лицом.
— Больше не будет, — сказал я.
— Чего именно? Водки, дури или девок?
— Ничего не будет.
— А что останется?
— Она.
— Если захочет остаться.
Я медленно повернул к нему голову.
— Не повторяй чужие глупости. Я не спрашивал ее в первый раз и не стану спрашивать сейчас. Ольга моя. Ее желание — просто шум, который она издает, пока привыкает к неизбежному.
Савелий усмехнулся разбитой губой.
— Вот теперь узнаю брата. А то я уже испугался, что горе сделало из тебя нормального человека.
У мельницы люди развели маленький огонь, закрыв пламя брезентом от чужих глаз. Женщины передали с нами хлеб, сало, сушеное мясо и фляги с крепким чаем. В одном из свертков я нашел красную нить с тремя узлами. Старая Зара завязала ее для моего сына, когда услышала о беременности. Значит, женщины знали раньше меня. Возможно, не все, возможно, только догадывались, глядя, как Ольга бледнеет по утрам и прячет живот свободными платьями.
Я намотал нить на палец. Тонкая. Детская. Бесполезная.
— Это надо положить ему в могилу, — тихо произнес Дани.
Я поднял взгляд. Он стоял у огня, осунувшийся, с темными кругами под глазами. На шее висел медальон, который когда-то носила наша мать. Дани тоже был разрушен своей женщиной, только его боль сейчас не имела значения. Ни одна боль не имела.
— Ты видел моего сына?
— Нет.
— Тогда не говори о его могиле.
— Я хотел…
— Когда захочу узнать, чего ты хотел, вскрою тебе череп и посмотрю.
Дани сжал челюсти.
— Не на тех рычишь, брат.
— Я еще не начал рычать.
— Начнешь в Храме — положишь рядом с мальчиком половину наших. Там вооруженная охрана, полиция перекрыла дороги, люди Макара прочесывают окрестности. Они ждут нападения.
— Пусть ждут.
— Совет старших приказал вернуть тебя в Огнево.
Вокруг костра стало тихо. Люди опустили глаза. Вот почему они шли молча. Приказ совета уже дошел до каждого, кроме меня.
— Совет старших может приказать ветру не дуть, — сказал я. — Результат будет тот же.
— Они считают, что нельзя рисковать общиной ради дочери Лебединского.
Я подошел к Дани вплотную.
— Передай старшим: дочь Лебединского закончилась в тот день, когда я надел ей на шею свои камни. В Храме находится жена баро. Мать моего наследника. Кто считает иначе, пусть скажет мне в лицо, и я объясню, сколько костей может сломать мужчина, прежде чем перестанет считаться старшим.
— Наследник мертв, — вырвалось у него.
Я ударил Дани тыльной стороной ладони. Он пошатнулся, но устоял.
— Еще раз назовешь моего сына мертвым до того, как я увижу его своими глазами, закопаю рядом с ним тебя.
— Ты сам знаешь правду.
— Я знаю только то, что сказали люди Храма. А попам я не поверю, даже если они сообщат, что зимой идет снег.
Савелий резко посмотрел на меня.
— Что ты хочешь сказать?
Я сжал красную нить в кулаке.
Не хотел ничего говорить. Надежда унижала сильнее слез. Она превращала меня в нищего, готового ползать у ног любого лжеца ради одного невозможного обещания. Но тело сына видели чужие. Хоронили чужие. Имя написали чужие. Ольгу держали в Храме, где за молитвой всегда пряталась цена.
— Я хочу увидеть могилу.
— Увидишь, — сказал Савелий.
— И ребенка.
Он побледнел.
— Ману…
— Я выкопаю его сам, если потребуется. Посмотрю в лицо. Пересчитаю пальцы. Узнаю, есть ли на нем моя кровь. И только после этого позволю произнести, что мой сын умер.
Со стороны леса послышался условный свист. Люди мгновенно поднялись, спрятали еду, затоптали огонь. Из темноты появился запыхавшийся мальчишка лет шестнадцати — один из тех, кого Савелий отправил в Теменьково под видом беженцев. Он добежал до нас, приложил ладонь к груди и склонил голову.
— Баро.
— Говори.
— Мы нашли женщину из Храма. Она видела вашу жену.
Горло сдавило так, что следующий вдох прошел со свистом.
— Жива?
— Жива.
Одно слово. Всего четыре буквы, а меня словно ударили в грудь прикладом. Я не показал. Только красная нить в кулаке прорезала кожу.
— Где она?
Мальчишка сглотнул.
— Возле могилы ребенка. Ее уносят оттуда силой, а она возвращается. Не ест. Не спит. Лежит на снегу и зовет сына. Говорят, сегодня ее заперли в келье, потому что она пыталась разрыть землю руками.
Перед глазами стало темно. Я увидел ее пальцы — тонкие, белые, с обломанными ногтями, в крови и земле. Те самые пальцы, которые когда-то гладили мои шрамы, снимали маску, сжимали пузырек с противоядием и возвращали меня с того света, чтобы потом снова убить.
Моя девочка-смерть лежала на могиле нашего сына и звала его под землей.
Внутри меня что-то окончательно сдохло.
А то, что осталось, подняло голову и оскалилось.
— Найдите могилу, — приказал я. — И приведите мне человека, который закапывал ребенка.
— Живым? — спросил Савелий.
Я натянул перчатки и посмотрел в сторону огней Теменьково.
— Пока не заговорит.
Глава 3
Я украл у женщины сына и каждое утро благодарил Бога за то, что она еще не догадалась.
Потом становился на колени перед иконой, бился лбом о холодный каменный пол и просил прощения — не у Ольги, нет, до этого я пока не дорос душой, — у Господа, будто Он сидел где-то наверху с огромной книгой, записывал мои грехи аккуратными буквами и мог однажды зачеркнуть самый страшный, если я достаточно сильно раскрою себе череп о плиты.
Но Бог молчал.
Зато плакал ребенок.
Я вздрагивал от каждого его крика, потому что в одном конце коридора Лариса прижимала мальчика к груди и называла Егорушкой, а в другом Ольга Лебединская царапала дверь окровавленными ногтями и звала Вадима. Один и тот же младенец разрывал двух женщин на части двумя разными именами, а я стоял между ними, как мясник с тупым ножом, и убеждал себя, что спас жизнь.
— Тише, Егорушка, мамочка здесь, — напевала Лариса, покачиваясь на краю узкой постели. — Кушай, маленький. Кушай, мой хороший. Ты же проголодался.
Мальчик жадно захватывал губами сосок, причмокивал, сердито сопел и морщил крошечный лоб. В свете свечи его лицо казалось почти прозрачным, тонкая кожа на висках просвечивала голубыми жилками, темные волосики прилипли к голове. Такой маленький, что вся жизнь помещалась между ладоней. Такой живой, что на него было больно смотреть.
Наш Егор так не ел.
Наш настоящий сын уже не мог сосать, когда Лариса прикладывала его к груди. Он только открывал рот, поворачивал голову и тихо всхлипывал, будто заранее просил прощения за то, что умирает. Я приносил на ложке козье молоко, звал врача, растирал крошечные ступни, грел дыханием посиневшие пальчики, но болезнь уже сидела внутри и ела его быстрее, чем мы успевали молиться.
А этот мальчик ел за двоих.
За себя и за того, кого я положил вместо него в чужую колыбель.
— Посмотри, Тиша, — Лариса подняла на меня огромные черные глаза. Когда-то они пугали людей: жена видела в темных углах тени, разговаривала с умершей матерью, просыпалась среди ночи и зажигала все свечи, потому что кто-то, по ее словам, стоял возле кровати. Сейчас глаза сияли. На щеках появился румянец, светлые волосы рассыпались по плечам мягкими волнами, губы, еще вчера искусанные до крови, улыбались так счастливо, что у меня сводило кости от боли. — Он поправился. Я же говорила тебе. Я знала, что Господь не заберет нашего мальчика. Просто испытывал нас.
— И-и-испытывал, — повторил я.
Когда волновался, заикание возвращалось. Брат в детстве бил меня по губам, заставляя произносить слово заново, а мать обнимала и говорила, что язык спотыкается только у тех, чьи мысли бегут быстрее чужих. Сейчас мысли не бежали. Они ползли на четвереньках по битому стеклу.
— Ты опять начинаешь, — Лариса нахмурилась. — Не волнуйся. Все уже хорошо.
Все было настолько хорошо, что мне хотелось вскрыть себе живот и выпустить это «хорошо» наружу вместе с внутренностями.
Я подошел ближе. Ребенок оторвался от груди, недовольно запищал, и Лариса тихо рассмеялась. У нее был красивый смех — звонкий, девичий. Последние месяцы он исчез, как вода в пересохшем колодце. Я готов был продать душу, чтобы услышать его снова.
Кажется, именно это и сделал.
В ту ночь я вошел к Ларисе и сразу понял, что Егор умер. В комнате не стало тише — наоборот, тишина загрохотала так, что заложило уши. Жена спала сидя, привалившись к стене, прижимала к груди неподвижный сверток и улыбалась во сне. Наверное, ей снилось, что сын наконец перестал плакать от боли и спокойно уснул. Я подошел, коснулся пальцем его щеки и почувствовал холод, который невозможно перепутать ни со сном, ни со слабостью, ни с чудом.
Хотел разбудить Ларису. Открыл рот, но представил, как исчезает эта улыбка, как она смотрит на мертвого ребенка и понимает, что тени, которых боялась всю беременность, все-таки пришли за ним. Представил, как она раздирает ногтями лицо, выбегает на мороз босиком или бросается с колокольни. И не смог.
А потом Даниил позвал меня к себе.
На столе в соседней комнате лежал другой младенец. Красный от крика, голодный, злой, живой. Рядом метался отец Антон, рассказывал про молодую женщину с огненными волосами, которую привезли в лихорадке. Даниил даже не посмотрел на малыша. Перебирал бумаги и раздраженно морщился от плача.
«Придуши его, Тихон. Все равно не жилец. Матери скажем, что умер от болезни. Ей сейчас не до вопросов».
Я взял ребенка, чтобы исполнить приказ. Правда взял. Положил ладонь на крошечное лицо и почувствовал, как горячие губы ищут воздух между моими пальцами. Он был похож на Егора. Не лицом — младенцы часто похожи друг на друга своей беспомощностью, — а тем, как упрямо цеплялся за жизнь. Только мой мальчик уже отпустил, а этот еще держался.
Тогда мне показалось, что это не преступление, а ответ. Будто Бог отнял одной рукой и тут же протянул другой замену, проверяя, хватит ли у меня смелости ее принять. Я поменял свертки. Мертвого сына положил в колыбель чужой женщины, а чужого принес жене.
Лариса проснулась, увидела, как ребенок шевелится у меня на руках, и закричала от счастья. Упала передо мной на колени, целовала мои пальцы, рубашку, ступни, называла спасителем. Никогда прежде она не смотрела на меня так — словно я был выше икон, выше самого Бога, потому что вернул ей сына.
А за стеной через несколько часов закричала Ольга.
Я слышал каждое слово. Как она требовала принести Вадима, как называла всех лжецами, как обещала вырвать Мире сердце. Потом ей показали мертвого Егора, и человеческий голос закончился. Остался вой, от которого гасли свечи внутри меня. Лариса в это время кормила ее сына и шептала, что чудо наконец произошло.
Чудо действительно произошло. Просто для него потребовалось распять другую мать.
— Дай подержать.
Лариса мгновенно прижала младенца к себе. Взгляд стал настороженным.
— Зачем?
— Я его отец.
Слова застряли между нами. Ребенок снова нашел грудь, а я смотрел на маленький кулачок, лежащий возле соска, и понимал, насколько гнусно прозвучало «отец» из моего рта.
— Ты боишься его, — тихо сказала жена.
— Не говори глупости.
— Боишься. С того дня ни разу не взял на руки. Только издалека смотришь. Ночью просыпаюсь, а ты стоишь у колыбели и крестишься. Будто там не младенец, а нечистая сила.
Я опустил глаза. Лариса иногда казалась безумной, но видела то, мимо чего проходили разумные.
— Я боялся, что он снова перестанет дышать.
— Он не перестанет. Я не позволю.
— Ты не Бог.
— А ты не отец Даниил, чтобы говорить со мной его словами.
Я невольно усмехнулся. Вот за это и любил. Тихая, хрупкая, с тонкими запястьями и лицом святой на старой иконе, а язык могла вогнать под ребро не хуже ножа.
— Дай мне мальчика, Лара.
— Сначала скажи, что с тобой.
— Ничего.
— Тогда не дам.
Она отвернулась, прикрывая грудь волосами, и меня обожгло стыдом. Собственная жена защищала украденного ребенка от меня, не зная, что единственная опасность в этой комнате — мужчина, которого она любила.
Я опустился перед ней на колени.
— Я принес болезнь на одежде, — выдавил я. — Это я убил нашего сына.
Улыбка медленно исчезла с ее лица.
— Не смей.
— Я был у больных, вернулся, не переоделся. Взял Егора. После этого появилась сыпь.
— Не смей говорить, что он умер.
— Лара…
Она ударила меня свободной рукой. Ладонь обожгла щеку, голова дернулась. Ребенок испугался резкого движения и закричал.
— Видишь, что ты сделал! — Лариса вскочила, прижимая малыша к голой груди. — Напугал его! Опять хочешь накликать беду! Ты всегда завидовал, что он любит меня сильнее!
— Я не завидовал.
— Завидовал! Смотрел, как я кормлю, и злился. Хотел, чтобы я снова принадлежала только тебе. А теперь он выздоровел, и ты не можешь радоваться!
Каждое слово было неправдой. Каждое попадало точно в цель.
Я действительно ревновал ее к сыну. Стыдился этого, ненавидел себя, лежал ночами рядом и слушал, как она шепчет малышу нежные слова, которых больше не оставалось для меня. Иногда касался ее бедра под одеялом, а она убирала руку и просила не мешать ребенку. Я обижался, отворачивался к стене и не понимал, что однажды отдал бы все на свете, лишь бы снова услышать этот отказ.
Теперь передо мной стояла женщина, которую я вернул себе чужим младенцем.
— Прости, — прошептал я.
Лариса качала ребенка и плакала вместе с ним. Слезы стекали по ее щекам, падали на маленькое лицо. Он кричал все громче, захлебывался, и этот крик ударялся о стены кельи, вылетал в коридор, полз к запертой комнате Ольги.
Я представил, как она слышит.
Как вскакивает с постели. Как ее налитая молоком грудь болезненно отзывается на плач собственного сына. Тело узнает его раньше разума. Молоко течет сквозь ткань, пока она бежит по коридору, а потом упирается в закрытую дверь, за которой другая женщина кормит ее ребенка.
Меня вывернуло до мурашек вдоль позвоночника. Кровь отхлынула от лица, во рту стало сухо, будто я наглотался могильной земли.
— Он должен замолчать.
Лариса отшатнулась.
— Что?
— Успокой его. Пожалуйста.
— Ты сказал это так…
— Как?
— Как твой брат.
Я зажмурился. Хуже она сказать не могла.
— Я никогда не стану таким, как Даниил.
— Тогда возьми сына.
Она протянула мне мальчика. Я не успел отступить. Теплое, живое тельце оказалось в моих руках, головка легла на сгиб локтя, кулачок ткнулся в грудь. Он пах молоком, кожей и чем-то сладким, от чего внутри меня все оборвалось.
Наш Егор пах лекарством и болезнью.
Этот пах жизнью.
Я смотрел на него и ненавидел. За то, что дышит вместо моего сына. За то, что вернул улыбку Ларисе. За то, что его мать выла возле чужой могилы. За то, что через несколько минут я уже был готов перегрызть глотку любому, кто попытался бы забрать его из моих рук.
— Здравствуй, — сказал я.
Мальчик перестал кричать и открыл глаза. Темные. Пока у всех младенцев глаза кажутся темными, говорил врач, потом цвет изменится. А я увидел в них бирюзу его матери и тут же проклял себя за это.
— Егорушка узнал папу, — Лариса улыбнулась сквозь слезы.
Я коснулся пальцем крошечной щеки. Ребенок повернул голову, поймал мой палец губами и начал сосать. Сердце сжалось так страшно, что перед глазами поплыли черные пятна.
— Не надо, — прошептал я.
— Что не надо?
— Любить меня.
— Он уже любит.
Нет. Он просто был голоден. Дети любят любого, кто дает им тепло, пока не вырастают и не узнают, кто отнял у них настоящее имя.
За дверью послышались шаги. Я сразу узнал тяжелую поступь брата. Даже в детстве Даниил ходил так, будто земля должна благодарить его за каждое прикосновение сапога.
Я сунул мальчика Ларисе.
— Запри дверь.
— Почему?
— Сделай, что говорю.
Не успела. Дверь распахнулась, ударилась о стену, и в комнату вошел отец Даниил. В дорогой черной рясе, с массивным золотым крестом на груди и перстнями на пальцах. От него пахло ладаном, морозом и тем приторным маслом, которым он смазывал волосы. Он окинул взглядом Ларису, ее открытую грудь и недовольно поджал губы.
— Прикройся. Не в хлеву.
Лариса натянула рубашку, продолжая держать ребенка.
— Она кормит сына, — сказал я.
— Я вижу, чем занимается твоя жена. Половина Храма тоже слышит.
— Дети плачут.
— Этот особенно громко.
Даниил подошел ближе. Я встал между ним и постелью.
— Чего тебе?
— Уже нельзя навестить племянника?
— Раньше не хотелось.
— Раньше он умирал. Не люблю смотреть на бессмысленные мучения.
У меня дернулась рука. Я спрятал кулак в складках рясы.
— А теперь?
— Теперь произошло чудо. Мне стало интересно, как ребенок, которого врач признал безнадежным, за одну ночь избавился от сыпи, начал есть и прибавлять в весе.
Лариса вскинула подбородок.
— Мои молитвы спасли.
— Несомненно. Господь особенно внимателен к тем, кто кричит громче остальных.
— Не издевайся над ней, — предупредил я.
Даниил улыбнулся. Его улыбки я боялся с детства. Перед тем как ударить, он всегда становился ласковым.
— Покажи мне мальчика, Тихон.
— Он спит.
— Только что орал так, что и мертвые проснулись.
— Уходи.
— Это мой Храм.
— А это моя семья.
На несколько мгновений мы замерли друг напротив друга. Я — сутулый, бледный, в поношенной рясе, с лицом, которое Лариса называла добрым, а брат — слабым. Даниил — тяжелый, ухоженный, уверенный, сверкающий золотом, словно сам себя уже назначил наместником Бога. Всю жизнь я отступал первым.
Сегодня не отступил.
Он положил ладонь мне на плечо и сжал.
— Не заставляй меня думать, что ты что-то скрываешь.
— Тогда не думай. У тебя плохо получается.
Слова вылетели сами. У Ларисы расширились глаза. Даниил медленно убрал руку.
— Отдай ребенка.
— Нет.
— Это не просьба.
— А я не твой алтарник.
Он оттолкнул меня. Я врезался спиной в стол, миска упала и разбилась. Даниил шагнул к Ларисе, та закричала и отвернулась, закрывая младенца телом. Я бросился вперед, но брат ударил локтем в грудь. Воздух вышибло из легких. Я рухнул на колени, хватая ртом пустоту.
— Не трогай его! — Лариса забилась в угол. — Тихон! Не отдавай ему Егорушку!
Даниил схватил ее за запястье и вывернул руку. Она вскрикнула. Ребенок снова заплакал.
— Дай сюда. Я не причиню ему вреда.
— Ты хотел его смерти, — прохрипел я, поднимаясь. — Ты сказал придушить ребенка той женщины. Для тебя младенцы только мешают, пока не становятся полезными.
Брат замер.
— Какой женщины?
Я понял, что проговорился.
В комнате стало тихо, если не считать плача. Даниил повернул ко мне голову, и в его глазах медленно зажегся холодный интерес.
— Ты о красноволосой шлюхе?
— Она больна.
— Ее младенец умер.
— Я знаю.
— Откуда?
— Все знают.
— Все знают то, что им позволили знать.
Он внезапно разжал пальцы Ларисы и даже помог ей поправить рукав. От этой перемены стало страшнее. Даниил больше не злился. Он считал.
— Покажи ребенка, — повторил он мягко.
Лариса прижала мальчика к груди.
— Нет.
— Я благословлю племянника.
— Вы уже благословили его на смерть.
Я почти гордился ею. Почти — потому что страх жрал гордость вместе с мясом.
Даниил вздохнул, будто имел дело с капризными детьми, и протянул руки. Мальчик дернулся, ткань сползла с плеча. В свете свечи за левым ушком проступило маленькое красное пятно, похожее на полумесяц.
Брат перестал дышать.
Всего на секунду. Но я знал его слишком долго.
— Что это? — спросил он.
— Родимое пятно, — быстро ответила Лариса. — Было с рождения.
— Не было.
Слово упало на пол тяжелее разбитой миски.
Лариса посмотрела на меня.
— Было ведь, Тиша?
Я открыл рот. Язык прилип к небу.
Даниил наклонился ближе, рассматривая отметину. Потом медленно улыбнулся.
— Утром служанка Лебединской описывала такое же пятно у ее умершего мальчика. Просила написать о нем на бумаге, чтобы не забыть ни одной черточки.
Мои колени задрожали.
Брат поднял на меня глаза.
В этот момент я снова услышал Ольгу. Не за дверью — внутри собственной головы. Ее вой возле гроба, треск ногтей о мерзлую землю, тихую колыбельную над чужим телом. И одновременно чувствовал теплое дыхание ее сына на своей руке. Две правды разрывали меня пополам: если признаюсь, потеряю Ларису; если продолжу молчать, окончательно убью женщину, у которой уже отнял жизнь. На лбу выступил холодный пот. Я хотел солгать, но язык снова начал спотыкаться еще до первого слова.
— Скажи мне, Тихон, — произнес он почти ласково, — какое именно чудо ты совершил этой ночью?
Глава 4
— Вадим?.. Сынок, это мама.
Тишина за дверью не просто наступила — она рухнула на меня всем весом, придавила к холодному дереву так, что стало нечем дышать. Еще секунду назад я слышала плач. Настоящий. Тонкий, надорванный, голодный. Так плачут младенцы, когда им страшно и никто не берет их на руки. Так плакал мой сын в единственную ночь, которую ему позволили прожить рядом со мной. Я помнила этот звук лучше собственного имени, потому что он навсегда застрял под ребрами ржавым крючком и теперь дернулся, разрывая зажившую ложь.
Я забарабанила кулаками по двери.
— Откройте! Немедленно откройте!
— Там никого нет, — повторил охранник за моей спиной, но голос его дрогнул, и этого крошечного надлома хватило, чтобы во мне умер последний остаток покорности.
Я обернулась. Высокий, широкоплечий, с бритым затылком и каменным лицом, он смотрел не на меня, а куда-то поверх моего плеча. Люди, говорящие правду, не боятся глаз женщины, похоронившей ребенка. Лжецы боятся. Они знают: у такой женщины уже нечего отнять, кроме рассудка, а значит, она способна вцепиться зубами в горло самому Богу, если он встанет между ней и ее младенцем.
— Ты слышал его.
— Вам показалось.
— Тогда открой дверь и докажи.
Он стиснул челюсти. На поясе у него висела связка ключей, и я бросилась к ней раньше, чем успела подумать. Металл звякнул под пальцами, охранник выругался, схватил меня поперек талии и оторвал от пола. Боль прострелила живот, еще не оправившийся после родов, между ног вспыхнуло тупое, постыдное жжение, но я не закричала — зарычала, выворачиваясь в его руках, царапая кожу, ударяя затылком в подбородок.



