Зимний поезд

- -
- 100%
- +
Михаил ничего не сказал. Он сошёл на насыпь, прошёл по следам метров тридцать, вернулся. И уже садясь в кабину, у самой кривой, увидел валенок.
Он лежал в снегу у шпалы, носком на юг — маленький, детский, серый, с самодельной завязкой. Снег вокруг был цел, и валенок не был занесён: его тронуло позёмкой только пятку. Этой осенью. Никак не раньше.
Михаил стоял над ним долго. Потом поднял, отряхнул, понёс в кабину и положил на полку, к приборам, — молча, тем же движением, каким кладут на полку путевое распоряжение.
— Может, с вышки унесло? — неуверенно сказал Егор. — Скворцовская вышка близко, ребятишки там…
— Может, — сказал Михаил.
Он не сказал, что скворцовскую вышку снесли ещё в тридцать втором, и что сам он в это «может» не верит. Спиридон не сказал ничего — он вообще разучился говорить лишнее раньше всех них.
— По местам, — сказал Михаил. — Домой.
«Зубр» толкнул состав, кривая приняла их, как принимала всю жизнь, и до самой Воркуты в кабине молчали: слушали, как дышит машина, и как по рельсам, обгоняя их, уходит на юг обратный стук.
* * *
Глава шестая. СОВЕТ ПЕЧОРЫ
В четверг вечером зал Совета собрался второй раз за неделю — и на этот раз со списками.
Списки были разные: топливная комиссия принесла свой, в клеточку, с подсчётами до последней бочки; обходная — карту, свёрнутую трубой и перетянутая бечёвкой; научная — фанерный планшет со стеклом, под которым лежали два пожелтевших корешка. Нина несла планшет перед собой, как носят свечу, и Михаил, шагавший рядом через двор, видел, что стекло запотело от её дыхания.
День прошёл в пересчётах. Топливная комиссия с утра просидела на складе Кабанова и вышла оттуда мрачнее, чем вошла; обходная дважды гоняла «Малыша» до сорок первого и обратно; научная — то есть Нина — переписывала доклад четыре раза, а пятый выучила наизусть, потому что бумага в зале имела свойство читать себя не так. К вечеру всё было готово, и все были недовольны — как всегда перед дальней дорогой.
У Михаила был свой лист — людской список, переписанный за ночь трижды и начисто утром. Днём он вычеркнул из него сцепщика Вахонина: старик пришёл сам и попросил — «не бери, Миша, у меня невестка на сносях, человек я для дальней дороги непутёвой ценности». Внизу листа Михаил оставил одну строку пустой: было одно место, о котором он ещё не решил, как о нём думать.
— Что скажешь? — спросил он тихо.
— Всё. Обоим сразу, по одному разу, — сказала она. — Я пересказывать в коридорах не умею. У меня или всё сразу, или молчу.
— А если зал не одобрит?
— Зал не одобрит в любом случае. Вопрос, что он запишет в протокол.
Снег шёл с вечера — крупный, мягкий, липкий. Плечи Кима, шагавшего впереди с журналом под мышкой, блестели, как смазанные. Михаил смотрел на это блестящее и не мог вспомнить, чтобы в декабре Воркуты снег когда-нибудь лип.
В зале всё стояло как в прошлый раз: скамьи, красное сукно, чёрная трубка от Усинска и Сосногорска. Дымов сидел на прежнем месте, отдельной скамьёй, сложив руки. Кабанов — на стуле для приглашённых, сбоку, старательно занимая как можно меньше места, хотя места он в этом городе занимал много. Спиридон пришёл слушать и стоял у печи, как стоят обходчики: спиной к теплу, лицом к дверям. Зал набивался медленно и по-зимнему основательно: снимали рукавицы, дышали на очки, рассаживались по своим — за пять лет скамьи выучили хозяев не хуже людей. Печи гудели в двух концах, и между ними, в среднем холоде, висел тот особый воркутинский воздух — уголь, вакса, мокрая шерсть и что-то ещё, для чего нет слова. Баб с вёдрами на этот раз не пустили, но они стояли за дверью, и дверь от этого была тёплая.
В тамбуре, у буржуйки, топтался Егор — не приглашённый, а прибившийся: в новой телогрейке, с молотком на поясе, как на праздник. Увидев Михаила, он вытянулся.
— Ты зачем? — спросил Михаил. — Список готов.
— Я это… провожать, — сказал Егор и покраснел до ушей. — И вообще — я же в списке.
— В списке, — согласился Михаил. — Тогда тебе тут нечего тереть. Иди спать: машинисту помощник нужен свежий, а не праздничный.
Егор ушёл не сразу — сначала ещё раз посмотрел на дверь зала, за которой усаживались старшие, как будто примеривал её на будущее. Потом ушёл.
Мезенцева постучала карандашом.
— По регламенту: комиссии — факт. Потом условие. Потом голос. Докладывающие — стоя. Вопросы — после всех.
Топливную комиссию докладывал старик с угольной скамьи — тот самый, что в прошлый раз сказал про голос «молодой». Он говорил коротко и мрачно, как докладывают шахтёры:
— Двадцать тонн, две цистерны, норма на колонну — счёт по листу. Туда — идём с резервом в четверть. Обратно — не идём. Топлива на круг не хватает ни при каком ветре. Обратный ход — только если найдём горючее на юге, на линии. Где и что — неизвестно. Всё.
— Запишем: обратное топливо — на линии, объект неизвестен, — сказала Мезенцева и посмотрела поверх очков на зал, чтобы все поняли, что это не фраза, а арифметика.
Молчали скамьи по-разному: угольные — мрачно, обходные — понимающе, а дворовые — тяжело, потому что у половины зала родня кончалась не здесь, а там, на юге, и слово «обратно» они слышали по-своему.
Обходную докладывал Спиридон. Он не пошёл к столу — говорил от печи, не оборачиваясь, и это почему-то звучало весомее, чем если бы он стоял.
— До Инты — дорога наша, хоженая. Дальше — по книгам и по памяти. Мосты не знаю. Зимы не знаю. Идти надо, пока держит. Всё.
— А мосты? — спросили с задних скамей. — По книгам-то выдержат?
— Мосты не по книгам держатся, — отозвался Спиридон, не оборачиваясь. — Мосты по зимам держатся. А зима нынче — сами видите. Считать буду на ходу, на глазах. Всё.
— Ким. Связь и погода, — сказала Мезенцева.
Ким встал, раскрыл журнал.
— Рация поездная, ключи воркутинские, сеансы — два в сутки: полдень и полночь. Флотский канал — по договору, отдельной волной. Теперь погода. — Он перевернул страницу. — Третий южный циклон за месяц. За пять прошлых зим — ни одного в декабре. Такого декабря не помнит и самый старый из нас. Всё.
— У меня от таких циклонов крыши текут, — угрюмо сказал старик с угольной скамьи, уже не для протокола. — А у вас, выходит, рельсы.
— Флотская метеослужба даёт окно до середины января, — сказал Дымов с места, негромко, как говорят в хорошо знакомой комнате. — Флот гарантирует прогноз. Погоду не гарантирует никто.
— Запишем без толкования, — сказала Мезенцева. — Научная. Барсова. Стоя.
Нина встала и положила планшет на сукно, стеклом к залу.
— Два документа, под стеклом, выемка из архива по описи, у меня расписка. Первый: серия накладных, семь штук, с тысяча девятьсот семьдесят восьмого по восемьдесят шестой. Раз в год-полтора спецконтейнер уходит с буровой Печорского бассейна на юг, получатель — передача при закрытом ящике, наименование груза — «культура». Даты уходят следом за отчётами бурения. Второй документ — корешок заявки, сентябрь двадцать девятого года. Вагон-ледник, спецпартия, груз — «культура К-34», приписка от руки: «утилизация». Маршрут — с буровой, через наш узел, на юг. Пункт — передача при том же ящике. Город — Киров.
Она выпрямилась и сняла очки — совсем как тогда, в радиорубке.
— Всё, что я знаю про адрес, сказано. Чей ящик, что за культура, кто жив и кто запустил маяк — не знаю. Еду узнавать. Всё.
Стало тихо так, что в тишине слышно было, как за дверью переминаются бабы.
Тихо было ровно столько, сколько нужно, чтобы каждый успел вспомнить свою осень двадцать девятого — у каждого она была своя, а кончались они одинаково. Мезенцева не прерывала.
Трубка на сукне хрипнула и заговорила глухо, из погреба:
— Киров, значит. Это юг. Это оттуда всё и шло.
— Туда всё возили, — сказала Нина в трубку. — Теперь мы знаем куда. Это не одно и то же.
— Флот рассматривал два направления, — сказал Дымов, поднимаясь неторопливо. — Киров — одно из них. Доктор сэкономила нам месяц. Флот в экспедиции участвует: уполномоченный — я, конвой — шесть человек со старшиной, оружие и связь — как условлено на депо. Прошу записать: флот не претендует вести. Флот претендует доехать и услышать.
— Запишем дословно, — сказала Мезенцева, и карандаш её на секунду остановился.
— А если найдёте то, что нельзя нести в общий стол? — спросили с обходной скамьи. — Тяжёлое?
— Всё, что можно поднять, понесём в общем столе, — сказал Дымов. — Всё, что поднять нельзя, опишем. Флот умеет и то и другое.
Поднялся Кабанов. Он встал тяжело, по-хозяйски, и заговорил, глядя не на председателя, а в зал:
— Топливо — моё. Железо — моё, я его назад возьму, это в листе. Соль — моя. Значит, и спрашивайте с меня. Спрашивать буду и я. Люди в пути считают, вешают и записывают, а записей я чужим не доверяю. Мой человек — Тихонов Валерий, учётчик. Больно тихий — потому и беру: тихий считает дольше громкого. Опись складов — с его руки, при всех. Доля моя — после возвращения, при трёх сторонах, как решите. Я на юге чужих снов искать не нанимался, я хочу знать, что там лежит и сколько. Всё.
— Тихий — не кличка в списке? — спросила Мезенцева.
— Фамилия у него подходящая, — сказал Кабанов. — Тихонов. Сокращайте как хотите.
— Учётчик в списке — на чьей ответственности? — спросил Дымов, не поднимая головы: он писал.
— На моей, — сказал Кабанов. — Солярной.
— Запишем: человек Кабанова — ответственность Кабанова, — сказала Мезенцева.
По скамьям прошло, усмехнулось и село. Мезенцева ждала, пока стихнет.
— Условия сторон записаны. Вопросы Совета.
Трубка заговорила снова — медленнее, чем раньше, и Михаил вдруг понял, что усинский старшина свой вопрос готовил все эти два дня, с самой первой сессии.
— Мы в тридцать первом тоже слушали юг, — заговорил он. — Три недели слушали, и радио было живое, тёплое. А потом это радио к нам приехало — на своих ногах, с теми, кто его слушал и кто слушавших кормил. Четыреста человек — говорю по-бумажному, а по именам знаю двести сорок, потому что остальные прошли списками на дровяные накладные. Так что вопрос у меня один, экспедиции. Если вы там найдёте живых — вы их сюда повезёте?
В зале не было звука. Дымов смотрел на трубку. Кабанов смотрел на свои руки. Нина смотрела на стекло планшета, под которым лежал корешок с чужой аккуратной рукой, выводившей слово «культура».
— Запишем так, — сказала Мезенцева ровно. — Живых везут по решению Советов, не по решению экспедиции. Экспедиция докладывает. Совет решает.
— Значит, повезёте, — сказал старшина из трубки. — Как в тридцать первом. Усинск — против.
— Сосногорск, — сказала Мезенцева.
— За, — отозвался второй провод, молодой и злой. — С условием: первый дизельный состав с юга — нам. Топлива не дадим, людей не дадим, а за это — за.
— Воркута — за, — сказала Мезенцева о себе, как о станции, и постучала карандашом. — Два одному. Едем.
За дверью, в холодном тамбуре, коротко гулко шевельнулось — вздох, шёпот, шаги: бабы поняли раньше, чем успели объявить.
По проводу на Сосногорск и Усинск ушли шифрованные радиограммы с текстом решения и временем. Квитанции пришли через полчаса: Сосногорск прислал ещё список своего дизельного дефицита, Усинск прислал одно слово — «Против». Свою печать Мезенцева поставила трижды, дыша на медяшку, как дышат на замёрзший ключ.
Она перевернула лист и стала писать — быстро, наклонно, читая наизусть то, что писала:
— Порядок общего стола. Всё найденное экспедицией в пути и на месте — собственность Печорского Совета. Опись — в журнале находок, рука одна, Барсова. Копия описи — флоту в день снятия. Оригиналы, грузы и печати — в Воркуту. Вскрытие и делёж — после возвращения, при трёх сторонах. Самовольное вскрытие чего бы то ни было — конец экспедиции и трибунал Советов. — Она подняла голову. — Принято без возражений?
— Почти мои слова, — сказал Дымов.
— Ваши, майор, — сказала Мезенцева. — Мы их записали.
Зал усмехнулся по-настоящему, с облегчением. Кабанов кивнул с видом человека, чей товар взвесили при нём. Нина села и надела очки — руки у неё были заняты планшетом, и она не давала им дрожать, а может, они и не дрожали.
— Списки, — сказала Мезенцева. — Людской список — машинисту, до полудня завтра. Флотский — майору, сегодня. Учётчик Кабанова — в людской. Подписи под ведомостью — сейчас, по старшинству. Последняя — машинист.
Ведомость пошла по залу — лист в половину стола, с графами: топливо, железо, люди, сроки. Кабанов расписался размашисто, с нажимом, как ставят пломбу. Дымов — ровным, учебным почерком, без росчерка. Нина — мелко, сжато, в уголке графы. Старик с угольной скамьи подвёл итоги бочек — в его руке карандаш звучал как счёты.
Михаил подписался последним. Писал он редко и подпись свою помнил по накладным: «Савин» — коротко, размашисто, с хвостом вверх. Подписал, положил карандаш, и Мезенцева, принимая лист, на полсекунды придержала его — не по-канцелярски, по-человечески.
— Совет окончен, — сказала она в зал. — По местам. Топить.
Из ДК выходили в мокрый снег. Шёл теперь крупно, по-южному, и фонарь над крыльцом был обледенелым шаром света. Спиридон шёл рядом с Михаилом молча, потом сказал — не ему, в снег:
— Я такого декабря отродясь не видал. В марте — видал.
— И что это значит?
— А ничего, — сказал Спиридон. — Просто записал.
У крыльца их догнала Нина — уже без планшета: планшет остался под сукном, у секретаря, с распиской.
— Ну вот, — сказала она. — Теперь это слово стоит двадцать тонн, три печати и одну телеграмму.
— Какое слово?
— «Едем», — сказала Нина и пошла в снег, короткая, вся в пару.
В радиорубку Михаил зашёл за полночь — по пути, с ведомостной папкой под мышкой, отнести Киму копию людского списка. Ким сидел один, приёмник был прогрет, и Михаил понял, что застаёт его в середине дела, по выражению лица: у Кима было лицо человека, который ловит и не решается поверить.
— Садись, — сказал Ким шёпотом, хотя шёпот был ни к чему. — Волна та же. Цикл тот же. Только голос сегодня… долгий. Слушай.
На тумбочке, где в тот первый вечер лежала соляная грелка, теперь стояла новая, запаянная — Ким держал её для его руки, на всякий случай. Михаил увидел и ничего не сказал.
Он дал протяжку.
Шум. Помеха. И голос — ближе, чем все прошлые ночи, будто стену убрали:
«…пап… они не мёртвые зимой… они ждут…»
Морзянка легла поверх, крупная, служебная, и отрезала, как всегда, — но слово осталось в рубке, осталось висеть над лентопротяжкой, и Ким не смел его трогать.
Михаил стоял. Правая рука лежала на пульте, и он давил ею на край пульта — ровно, сильно. В рубке было жарко, а он мёрз.
— Писать? — спросил Ким.
— Пиши как слышишь. Без толкования.
Ким написал в журнал: время 00:41, волна та же, слова новые. Карандаш у него дрожал на букве «п», и он прижал его второй рукой.
— Двадцать лет в эфире, — сказал Ким в стол. — Я писал в журнал чужие свадьбы, чужие похороны и три южные войны. Слово «папа» пишу первый раз. Оно тяжелее всего, что я писал.
— Знаю, — сказал Михаил. — Пиши.
— В общий лист — пойдёт? — спросил он, не глядя. — В копию Совету?
— Копия — по порядку, — сказал Михаил. — Порядок есть порядок.
Он взял со стола чистый лист, сложил его вдвое и положил в карман бушлата — левый, внутренний. Ким видел — и не записал.
— Спать иди, — сказал Ким. — В шесть прогрев.
— Знаю.
Депо встретило его теплом и запахом остывающего металла.
Он прошёл вдоль состава с ручным фонарём — не проверять, а так, проститься с ночным покоем: передний таран, тёмная туша «Зубра», крытый с подвязанными дверями, гарь с остывшей печью, цистерны с кабановскими пломбами, задний таран. В голове сами собой прошли километры: сорок первый, Инта, Уса, Печора, Сосногорск, Микунь, Вятка. Последним прошёл мост — старый, пешеходный, весь в заклёпках. Михаил погасил фонарь: до него ещё надо было доехать.
«Зубр» стоял в среднем стойле, тёмный, укрытый брезентом до половины, и дежурный механик уже возился у его тележек с брезентовой же фонаркой. Михаил поднялся в кабину, зажёг малый свет.
На полке, у приборов, стоял валенок — серый, детский, с самодельной завязкой, поднятый на сорок первом километре. Михаил снял рукавицу, достал из-за пазухи тетрадь в клеёнчатой обложке — двести одиннадцать записей, четыре года — и положил её рядом с валенком, вплотную. Так и осталась полка: валенок и тетрадь.
Он сел на откидной диванчик — продавленный двумя поколениями машинистских спин — и посидел. Кабина двадцать лет была его домом, а с завтрашнего дня становилась чьим-то ещё: Егора, Кима, доктора, матросов, учётчика. Он посидел — и встал.
Он постоял, выключил свет и сошёл вниз.
— Прогрев в шесть, — сказал он дежурному. — Выход — в шестнадцать.
— Записал, — сказал механик.
Михаил запер кабину — на оба замка — и ключ положил в левый карман, к глухому боку.
* * *
Глава седьмая. ОТПРАВЛЕНИЕ
Дизель будили в шесть утра, в темноте, которая ничем не отличалась от вечерней.
Грели по уставу: сперва картер — паяльными лампами, с двух сторон, по очереди; потом масло — кругами, пока не потеплеет на ощупь; и только потом воздух. Михаил стоял у пульта и вёл прогрев на слух. Егор был на подаче. Дизель взял с первой прокрутки, басом, сразу ровно — и Егор от радости двинул рукоять вперёд.
— Треть, — сказал Михаил, не поворачивая головы. — На холодной — треть оборотов. Масло должно сперва дойти до хвостовых подшипников, а не до твоего восторга.
— Есть треть, — сказал Егор и убрал обороты. Уши у него горели, и он был счастлив.
Состав обходили трижды: светом, руками и по журналу.
На головной сцепке за ночь вырос лёд — Егор сбил его обухом топора, и лёд разлетелся звонко, по-утреннему. Магистраль продули с хвоста: три удара по рельсу, сброс, ответ из головы — хвост услышал голову, значит, поезд был жив весь, от тарана до тарана. Печь в гари затапливали последней, за час до выхода: раньше нельзя — дым пойдёт над городом, а движения нет, приманка без поезда.
Тихонов появился с рассветом — в чистом, наглаженном ватнике, с конторской книгой под пазухой и карандашом на шнурке. Он шёл вдоль состава и считал. Цистерны — две. Пломбы — шестнадцать. Мешки соли на задней платформе — сорок, все зашиты, все по счёту. У крытого вагона он остановился над ящиками, к которым не было описи.
— Два места без описи. Чьи?
— Науки, — сказал Михаил.
— Напишу «наука», — решил Тихонов и написал.
Флот грузился по-хозяйски, молча, в шесть пар рук. Карабины вошли в крытый в чехлах, с бирками, под опись старшины — Гроза принял их, пересчитал и опечатал бирку одной печатью, коротким нажатием, как ставят заклёпку. Следом матросы внесли окованный ящик — тяжёлый, тихий, на ремнях, флотской маркировки.
— Имущество флота, одно место, — продиктовал сам себе Тихонов и поднял глаза на Михаила.
— Пиши, — сказал Михаил.
Тихонов записал. Дымов стоял поодаль, в перчатках, смотрел, как ящик встаёт на своё место, и в лице у него не было ничего, кроме утренней усталости человека, который рано встал и всё успел.
Спиридон пришёл перед самым выходом — с картой под мышкой, той самой, свёрнутой трубой и перетянутой бечёвкой.
— Тайник обходчиков, — сказал он, отдавая. — Галереи, лазы, пешевые зимники, где что лежит и где чего нет. Мне её уже не донести. Тебе — надо.
— Принесу назад.
— Не обещай, — сказал Спиридон. — Карта доходит туда, куда доходит поезд.
И уже в дверях, не оборачиваясь:
— В Инте не спи глубоко. В Инте плохо спят.
Лена Одоевцева пришла с вещмешком и фанерным ящиком, на котором красный крест был нарисован заново, по старому следу.
— Пустая строка ещё у тебя?
— Ещё.
— Одоевцева. Хирург. — Она кивнула на юг, коротко и деловито. — В Кирове у меня мать.
— Строка твоя, — сказал Михаил и вписал фамилию в пустую строку.
Кабанов в депо не пришёл. За час до выхода привезли конверт, а в конверте — три строки карандашом: «Железо верни. Солью расплатишься у Усы. Остальное — как знаешь. У.» Михаил сложил записку и убрал в нагрудный карман — туда, где уже лежал сложенный вдвое лист со вчерашней записью эфира. Карман стал тяжёлым. Ладно. Не самый тяжёлый груз, который он вёз.
До выхода Ким прогнал полуденный сеанс, прямо из кабины, на новой рации.
— Маяк — Зубр: к выходу готов, питание с ходовой, приём чистый.
— Зубр — Маяк: принято. Выход по плану.
Ким снял наушники, переключил станцию на подзаряд от дизеля и сказал Егору:
— Теперь в кабине своя волна, помощник. Тронешь без меня — останешься без уха.
Проводов не устраивали. Город проводил по-своему: у депо стояли молча — угольщики со второй смены, тепличные, бабы с той, первой ночи. Никто не махал шапкой и не кричал «с богом» — на Севере так не делают, тут просто стоят, пока видят. Мезенцева прислала посыльного с копией ведомости за тремя печатями; посыльный отдал копию, козырнул не по-военному, а по-школьному, и убежал — у него был ещё весь город.
В шестнадцать ноль-ноль Михаил дал свисток — короткий, рабочий, без торжества. Таран качнулся. Состав натянулся, как повод, и поехал.
Огни Воркуты шли мимо неспешно, по-хозяйски: депо, водокачка, тёмные окна бараков с тёплыми печами, зарево ТЭЦ над крышами. Потом огни поредели. Потом остались два семафора — красный и зелёный, — а потом не осталось ничего, кроме снега впереди и двух фонарей состава, которые ели этот снег метр за метром.
На тридцать восьмом прошли мимо сетки-улавливателя — чёрное пятно понедельничной чистки, ровное, занесённое. На сорок первом, у кривой, Михаил сбавил и прошёл её на первой позиции, молча. Егор глянул на полку, где между приборами стоял серый детский валенок, — и не спросил.
Последний раз Михаил ехал этой дорогой пять лет назад — другим человеком и в другую сторону. Тогда путь был забит до последней нити: эшелоны, приоритеты, чужие пломбы. Теперь на всей дороге не было никого. Только они и снег.
На пятьдесят четвёртом километре, восточнее пути, в метрах в ста от насыпи, стоял стоячий. Один, в чистом поле — как телеграфный столб, только с плечами.
— Вижу, — сказал Михаил раньше, чем Егор открыл рот. — В вахтенный: один, восточнее, сотня, стоит.
Спиридон, не высовываясь, отметил в вахтенном журнале. Стоячий не шевельнулся: минус тридцать делает с ними именно это.
Дальше пошло то, чего Михаил не мог вспомнить ни в одном декабре. Снег под колёсами не скрипел — шуршал. Вёрст через тридцать к югу Михаил на ходу потрогал наружный поручень — перчатка стала липкой. Спиридон в гари приложил ладонь к печной трубе, потом подошёл к кабине и сказал в приоткрытую дверь:
— Мокро. По-мартовски.
И больше ничего не сказал. Михаил тоже ничего не сказал. Но в вахтенном журнале вечером появилась строка, одна, без толкований: «15.12, от 54-го и южнее: наст мягкий, снег липкий, труба мокрая».
У заградительного семафора на восемьдесят втором километре Михаил остановил состав. Семафор был закрыт — пять лет никто его не трогал, и он держал, что было велено.
— Первый день не геройский, — сказал Михаил людям в гари. — Встали. Дозор — старшина, смена через два часа. Печи — на ночь. Вода — по норме. Разговоры — вполголоса.
Поужинали тем, что дал флот: сухой паёк, чай из гари, кипячёный на печной плите, с дымом. Егор ел и смотрел на дозорных у переднего тарана — тех самых, в полярках, — и было видно, что он впервые ужинает не в городе.
В полночь Ким дал сеанс.
— Маяк — Зубр: стоим восемьдесят второй, все живы, идём по графику.
— Зубр — Маяк: принято. Держите волну.
Михаил остался в кабине последним. Посмотрел на полку: валенок, тетрадь. За стеклом лежала темнота без единого огня — такой в городе не бывает.
— До Инты сто шестьдесят, — сказал он Егору. — Иди в гарь, учись спать на ходу. Дорога длинная.
ИНТЕРЛЮДИЯ I
(архивная выписка; лист подгнил по краю, гриф выцвел)
11.02.86. Лин. — стабильна, пасс. З-сер. — не пробуждается сорок суток. Холод держит надёжнее формалина.
14.03.86. Телеграмма: программу свернуть. Всё живое — под замок. Хранитель назначен.
(на полях, карандашом, другой рукой:)
«Кто будет сторожем у зимы?» — Р.Ш.
* * *
Глава восьмая. ПЕРВАЯ НОЧЬ
Первую ночную смену Гроза взял себе.
Он обошёл состав по кругу — не спеша, заглядывая под каждый вагон, трогая руками всё, что можно было потрогать, — как обходят пост на корабле.
— Поле чистое, — доложил Гроза, поравнявшись с кабиной. — По кругу — никого. Слышу только печь и ветер.
— Сколько ветра?
— Тихий. На этой широте — тихий. Ветер тоже не тот.



