- -
- 100%
- +
Конвойный шагнул за ней, но она никуда не шла. Она дошла до порожка, остановилась там, где стоял бы человек, и повернулась лицом в кухню, и постояла так секунды три, глядя на дверь в коридор.
Потом вернулась и села.
— Кан Суён, не надо, — сказал защитник. Это была его первая фраза за два часа.
— Я ничего, — сказала Кан Суён.
Монджу положил оба листа рядом на стол, левый к левому краю, и не стал ничего объяснять.
Защитник встал и посмотрел на них сверху, и вот тут он убрал телефон в карман.
— Это первый лист — это что? — спросил он.
— Это то, что видно с её места.
— А второй?
— Это то, что она рассказывает, — сказал Монджу.
В кухне было тихо, и слышно было, как на площадке кто-то разговаривает с патрульным.
— Магниты, — сказала вдруг Кан Суён.
Все посмотрели на неё.
Она показала подбородком на холодильник.
— Он их отовсюду возил. Из каждой командировки по одному. Я вчера ночью сняла один и не смогла вспомнить, откуда он. И до утра не вспомнила.
Она сняла очки и посмотрела на холодильник через комнату, прищурившись, и больше ничего не сказала.
* * *
Он вышел на площадку: в квартире стало нечем дышать, и он уже всё видел.
Инспектор Чон вышла через четыре минуты и встала у окна, где тянуло с улицы, и достала телефон, и не стала звонить.
— Она не врёт про то, что было, — сказал Монджу. — Она врёт про то, откуда смотрела.
— Дальше.
— Голос она слышала. Руку она не видела. Про руку ей рассказал человек, который стоял у балкона и на которого он шёл. Вся её история собрана из двух мест, а человек в ней один.
Инспектор Чон молчала.
— Она рассказывает не то, что видела, — сказал Монджу. — Она рассказывает то, что ей рассказали, и рассказывает добросовестно: она честно ставит себя туда, где стояла, и честно повторяет то, что видел кто-то другой, и не замечает, что этого нельзя увидеть одновременно. Врущий человек так не ошибается. Так ошибается человек, который заучил чужой рассказ.
— И зачем ей чужой?
— Это уже не ко мне, — сказал Монджу.
Инспектор Чон убрала телефон.
— Одиннадцать лет, — сказала она. — Одиннадцать лет я спрашиваю у людей, что они видели. И ни разу не спросила откуда.
Она сказала это не ему, а окну, и Монджу это услышал и посмотрел на её руки, потому что смотреть в лицо было бы слишком долго. Правая лежала на подоконнике плашмя, всей ладонью, прижатая, — так её кладут, когда не хотят, чтобы она была видна.
Он отвёл глаза раньше, чем она это заметила.
— Материал придётся отзывать, — сказала инспектор Чон. — Сегодня. Мне для этого нужно написать бумагу, в которой будет написано, что инспектор Чон в пятницу направила прокурору дело, в котором один человек, а людей в нём двое.
— Да, — сказал Монджу.
— Вы могли бы сказать это в пятницу, если бы я Вас позвала во вторник.
— Мог бы, — сказал Монджу.
Он сказал это ровно. Это была правда, а смягчить её значило бы соврать вежливо, и вежливое враньё она бы услышала.
Инспектор Чон отошла от окна.
— Принято, — сказала она.
* * *
В квартире оставалось одно.
Он вернулся, когда Кан Суён уже увели вниз, и прошёл в кухню, где Хёнчоль складывал своё в кофр и проговаривал вслух, что техник заканчивает и что техник ничего не забыл.
Под батареей у стены, между ножкой стола и трубой, стояла пластиковая миска.
Она была светло-зелёная, низкая, с широким краем, и в ней лежал сухой корм — немного, на дне, и он лежал давно: верхний слой потемнел и слипся в корку по краю. Рядом стояла вторая, для воды, пустая и сухая, с известковым ободком.
Кошки в квартире не было.
Монджу присел на корточки и посмотрел на пол вокруг миски. Плитка была затёрта до чистоты в радиусе шага — не помыта, а именно затёрта, как затирают, когда что-то много раз рассыпают и много раз подметают.
— Это в описи? — спросил он.
Хёнчоль повернулся целиком — шея у него отдельно уже не поворачивалась.
— Что это?
— Миска.
Хёнчоль посмотрел на миску, поднял на лоб огромные очки, посмотрел ещё раз и опустил очки обратно.
— Нет, — сказал он. — Сейчас техник вносит миску.
Он записал, и стало слышно, как скрипит его карандаш, и Монджу подумал, что за восемь месяцев в этой работе он привык к простой вещи, которую снаружи объяснить нельзя: важным оказывается не то, что стоит на видном месте, а то, что стоит там, где его перестали замечать. Кошку кормили. Кошки нет. И никто за четыре дня не спросил, где кошка, — потому что о кошках не спрашивают, когда на кухне лежит человек… да?
Он поднялся, и колени у него хрустнули, и это было унизительно и смешно.
В коридоре, у двери, Кан Суён — уже в пальто, уже с конвойным — обернулась через плечо и сказала, ни к кому не обращаясь:
— Кошка не наша.
И вышла.
Глава 5
Ю Мирэ нашли через женскую консультацию, и на это ушло три недели.
Из кофейни в Кванджин-гу она уволилась двенадцатого февраля, из съёмной комнаты съехала тринадцатого, телефон сменила, и всё это выглядело как побег ровно до того момента, пока не выяснилось, что двадцатого она встала на учёт в районной больнице в Тэбэксси, по месту жительства матери, под своим именем, с паспортом, и назвала врачу срок — четырнадцать недель.
Человек, который бежит, не встаёт на учёт.
Три недели до этого ушли на то, что надо было сделать в феврале.
Материал из прокуратуры отозвали в четверг вечером, и бумагу об этом Сыльги писала сама, и в бумаге стояло, что по делу установлено присутствие в квартире неустановленного лица. Ём Чхольсу прочитал её и позвонил и сказал одну фразу: «Инспектор, я не буду ничего говорить», — и лучше бы он говорил.
Экспертизу по чашкам назначили в пятницу.
Она пришла через семнадцать дней, и в ней было то, чего Сыльги ждала: на второй чашке слюна женщины, не Кан Суён. Профиль в базе не значился. Строка «Чашки, п. 17 описи» переехала у Донука из правого столбика в левый, и он принёс лист, и положил его, и ничего не сказал, и это было единственное, что он мог сделать хуже, чем сказать.
Дальше пошло быстро, и быстрота эта была унизительной: кофейня, кадровые документы, две записи в женской консультации на Ачжу-ро, запрос по учёту беременных — и Тэбэк. Четыре дня. Всё, что для этого понадобилось, лежало на своих местах и в феврале.
— Она не пряталась, — сказал Хомин, глядя в распечатку. — Она уехала домой.
— Это одно и то же, если тебе двадцать шесть, — сказала Сыльги.
Выехали в шесть утра, вчетвером, на двух машинах. Дорога заняла три с половиной часа. Снег в горах ещё лежал, а в Сеуле уже сошёл, и всю дорогу было видно, как он отступает вверх по склонам полосами, оставляя мокрое и чёрное; в низинах пахло талой водой, и Сыльги опустила стекло на два пальца и не поднимала, пока не начала мёрзнуть рука.
Дом стоял на краю посёлка, двухэтажный, с пристроенным гаражом, и во дворе была натянута верёвка, и на верёвке висели два одеяла.
У двери Хомин вошёл первым.
Ёнбин, которому велели приехать, шагнул вперёд и обнаружил проём уже пустым.
* * *
Ю Мирэ сидела в кухне у матери и чистила редьку.
Она подняла голову, увидела в дверях четверых, и нож положила сразу — на доску, лезвием от себя, и вытерла руки о фартук, и это заняло у неё три секунды, и за эти три секунды у неё в лице не появилось ничего.
— Ю Мирэ? Инспектор Чон, Кванджин-гу.
— Да, — сказала она.
Мать стояла у плиты и не понимала, и Мирэ сказала ей:
— Мам, это по работе.
Мать посмотрела на неё, потом на Сыльги, потом опять на неё, и вытерла руки, и села на табурет у плиты, и больше не встала.
Ю Мирэ сняла фартук, повесила его на гвоздь, взяла с крючка пальто и застегнула его, и, пока шла к двери, расстегнула и застегнула ещё раз.
У порога она обернулась.
— Мам, редьку доделай, — сказала она. — Она пропадёт.
Во дворе на верёвке висели два одеяла, и одно из них Хомин, проходя, придержал рукой, чтобы оно не мазнуло Ю Мирэ по лицу, и не сказал при этом ничего, и она не сказала.
В машине она села, посмотрела в окно и сказала негромко:
— Один, два, три, четыре.
— Что? — спросил Хомин.
— Ничего, — сказала Ю Мирэ. — Столбы.
* * *
В отдел приехали в третьем часу.
В коридоре четвёртого этажа она остановилась, посмотрела на ряд стульев у стены и сказала:
— Семь.
— Сядьте на любой, — сказала Сыльги.
— Я не про это, — сказала Ю Мирэ и села на четвёртый.
— Кошка у соседки, — сказала она, ни к кому не обращаясь. — Я ей сказала, что на неделю.
Никто не спросил, о какой кошке. Через минуту открыли кабинет, и все встали.
Допрос начали в пятнадцать сорок. Бомин записал время в углу планшета и сел у стены.
— Ю Мирэ, двадцать шесть лет. Вы знали Чо Минджэ?
— Знала.
— Как?
— Он ходил в кофейню. Полтора года ходил, — сказала она. — Потом не только в кофейню.
— Вы были в его квартире в ночь с понедельника на вторник, девятого февраля?
— Была.
Она сказала это так же ровно, как «знала», и Сыльги, у которой на столе лежал заготовленный лист с одиннадцатью вопросами, поняла, что одиннадцать вопросов ей не понадобятся.
— Зачем Вы приехали?
— Сказать его жене.
— Что сказать?
— Что я беременна и что я ухожу и что она может ничего не делать, — сказала Ю Мирэ. — Я репетировала три дня. Я хотела сказать это ей, а не ему. Ему бесполезно.
— Во сколько Вы пришли?
— В половине двенадцатого.
— Она Вас впустила.
— Она сказала: «Разувайтесь, у нас холодный пол», — сказала Ю Мирэ, и это была первая фраза, на которой у неё дрогнул голос, и она переждала и продолжила: — И поставила чайник.
Сыльги смотрела в блокнот и не писала.
— Вы пили чай.
— Пили.
— Сколько времени?
— Час сорок, — сказала Ю Мирэ. — Я потом считала. Час сорок.
— О чём Вы говорили?
Ю Мирэ подумала.
— Про плитку, — сказала она.
* * *
Он пришёл в десять минут второго.
Дальше она рассказывала быстрее, и Сыльги её не останавливала.
Он был пьяный, но не буйный, он никогда не буянил. Он остановился в дверях кухни — увидел на своей кухне двоих — и с полминуты не говорил ничего. Потом сказал, что она ему всю жизнь. Он сказал это жене, стоя в дверях, и Мирэ, стоявшая у балкона, слышала это и видела его лицо.
Потом он пошёл через кухню.
Он шёл к Мирэ. Он поднял правую руку до плеча, ладонью вперёд, и на этом Сыльги, слушавшая всё это с закрытым блокнотом, услышала не её голос, а другой, из коридора чужой квартиры, месячной давности: «Между дверью и балконом три с половиной шага».
— Дальше, — сказала она.
— Дальше Суён взяла нож, — сказала Ю Мирэ.
— Кан Суён взяла нож.
— Со стола. Она стояла у стола. Она взяла его и держала вот так, — Ю Мирэ показала: у бедра, лезвием вниз, — и сказала: «Минджэ». Один раз, по имени. Она его не собиралась. Она хотела, чтобы он остановился.
— Он не остановился.
— Он даже не посмотрел на неё, — сказала Ю Мирэ.
Она замолчала и молчала секунд десять.
— Я взяла у неё нож, — сказала она. — Из руки. Она не держала, он сам вышел. И ударила. Один раз, снизу. Я не целилась. Я вообще ничего не думала, я потом сорок минут пыталась вспомнить, что я думала, и там ничего нет.
Бомин, не поднимая головы, записал в углу время.
— Он сел, — сказала Ю Мирэ. — Потом лёг. Я встала на колени и держала ему тряпку, и она сразу вымокла, и я поняла, что это глупо, и всё равно держала. Потом Суён сказала мне выйти в коридор.
— Что было в коридоре?
— Она сказала, чтобы я уезжала домой и не звонила ей. Она сказала: «Ты сегодня здесь не была». Она мне это два раза сказала. Потом она вынесла мои туфли, потому что я про них забыла.
— Во сколько Вы ушли?
— Я не смотрела. Было темно и никого.
— В два четырнадцать она Вам позвонила. Сорок одна секунда.
— Да, — сказала Ю Мирэ. — Она сказала, чтобы я, если спросят, говорила, что была дома. И чтобы больше не звонила. Я сказала «хорошо». Я тогда ещё не понимала, что она собирается делать.
— А когда поняли?
— Через два дня, — сказала Ю Мирэ. — Когда в новостях написали, что жена. — Она посмотрела на свои руки, на обкусанные заусенцы. — Я думала, я успею. Я думала, это на день, на два, пока она подумает. Три недели.
Сыльги открыла блокнот и написала левой рукой одну строку.
— Ю Мирэ. Вы понимаете, что Вы сейчас говорите?
— Понимаю.
— Вам двадцать шесть лет, Вы беременны, и Вы можете молчать, и Ваш защитник Вам это скажет.
— Я знаю, — сказала Ю Мирэ.
— Тогда зачем?
Она подняла глаза, и это было первый раз за час.
— Он потом вырастет и прочитает, — сказала она. — Там будет написано, кто.
* * *
У двери, когда её уже выводили, Ю Мирэ остановилась и обернулась.
— Она чёрная, с белым на груди, — сказала она. — Минджэ привёз её ко мне в декабре, потому что Суён от неё чихала. Ей одиннадцать лет. Ей нельзя одной, она орёт.
— Я запишу, — сказала Сыльги.
И записала — левой рукой, на той же странице, где уже стояла одна строка, и это была вторая.
* * *
Кан Суён привезли в шесть.
Ей сказали не сразу. Сыльги села напротив, положила перед собой бумаги и семь минут задавала те же вопросы, что задавала месяц назад, и получала те же ответы, слово в слово, с той же остановкой посередине. Она хотела услышать это ещё раз целиком, прежде чем сломать.
— Кан Суён. Ю Мирэ дала показания.
Женщина не шевельнулась.
— Она рассказала, во сколько пришла, что Вы поставили чайник, сколько времени вы пили чай и о чём говорили. Она рассказала, кто взял нож со стола и кто ударил. Она сказала, что Вы вынесли ей туфли.
Кан Суён сняла очки.
Она держала их обеими руками, за дужки, и вертела, и Сыльги в первый раз за всё это время увидела, что у неё дрожат руки — не сильно, ровным мелким дрожанием человека, который очень долго держал что-то тяжёлое и наконец поставил.
— Вы вытерли рукоятку, — сказала Сыльги. — И потом взяли нож так, как его никто никогда не берёт: за ручку и за обух. Вы держали его двумя пальцами за спинку лезвия, чтобы остались следы и там. Вы положили его на стол, а не бросили. Вы вымыли пол там, где она стояла на коленях. Вы просидели пять часов и в семь двенадцать позвонили и сказали ровным голосом, что он на Вас шёл.
— Да, — сказала Кан Суён.
— Зачем?
Женщина надела очки обратно.
— Ей двадцать шесть, — сказала она.
— Это не ответ.
— Это ответ, — сказала Кан Суён. — Просто он Вам не нравится.
Она посмотрела в стол.
— Одиннадцать лет он решал, — сказала она. — Куда мы едем, что мы покупаем, когда мы кладём плитку. Я не жалуюсь, я не про это. Я про то, что за одиннадцать лет я ни разу ничего не решила. А тут он лежит, и решать больше некому, и я сижу на табурете и понимаю, что вот это — моё. Что вот это я решаю сама.
— Вы решили сесть за чужое.
— Я решила, — сказала Кан Суён. — Первый раз за одиннадцать лет.
Сыльги молчала.
— А она всё испортила, — сказала Кан Суён без всякой злости, тем же ровным голосом, каким говорила про клей и уровень. — Ну ничего.
Сыльги собрала бумаги.
— Кан Суён. Вам будет предъявлено укрывательство и заведомо ложные показания. Это не пятнадцать лет. Это меньше, и намного, и Вам объяснят насколько.
— Хорошо, — сказала Кан Суён.
— Вы понимаете, что Вы месяц сидели под сто пятидесятой первой части?
— Понимаю.
— И что Вы бы под ней и остались?
Женщина подумала.
— Я на это и рассчитывала, — сказала она.
* * *
Ём Чхольсу позвонил в восьмом часу, когда Сыльги дописывала второй протокол.
— Значит, у меня теперь двое, — сказал он.
— Двое.
— И одна из них беременна на семнадцатой неделе и сама пришла.
— Она не пришла, — сказала Сыльги. — Мы за ней ездили.
— Инспектор, для суда это одно и то же, — сказал Ём Чхольсу. — Я не жалуюсь. Я говорю Вам, что это будет за дело: суд посмотрит на неё, потом посмотрит на вторую, потом на фотографию покойного, и не найдёт в комнате ни одного человека, которого ему захочется наказать. И всё равно наказать придётся, потому что человек убит.
— Я знаю.
— Знаете, — согласился он. — Вы мне это в феврале и принесли, только тогда там было аккуратнее.
Он положил трубку раньше, чем она успела ответить, и это было не хамство, а вежливость: он дал ей не отвечать.
* * *
В отделе было тихо и горело три лампы.
Сыльги дописала протокол в половине десятого, отнесла его, вернулась и села, и некоторое время просто сидела: ехать было ещё рано, а работать уже не было чего.
Хёнчоль сидел через два стола, разбирая свои бумаги на три стопки, как разбирал их каждый четверг, и, не поднимая головы, сказал в стол:
— К осени, — сказал он.
Никто не ответил.
Он сложил одну стопку, придавил её степлером и сказал:
— Я про себя. К осени меня тут уже не будет. Я это говорю не для того, чтобы кто-нибудь что-нибудь сказал.
Ёнбин у шкафа поднял голову. Он открыл рот, и Сыльги увидела, как он открыл рот, и увидела, как он его закрыл.
За спиной у Хёнчоля, в четырёх метрах, стоял восьмой стол, и на нём горела лампа, и вокруг кружки был светлый круг, и рядом с кружкой лежала ручка, которую два раза в неделю уводили и один раз в неделю возвращали, и которую с января никто не увёл ни разу.
Никто не ответил.
Хёнчоль сложил вторую стопку, потом третью, потом собрал все три и выровнял их об стол — три раза, углом, — и понёс к себе.
У двери он остановился и сказал в дверь:
— Четыре с половиной метра. Я на ней ни разу даже не сидел.
И вышел.
* * *
В машине Сыльги достала телефон и нашла в описи пункт семнадцать.
«Чашки чайные, фарфор, белые с синим ободком, 2 (две) шт., в раковине. Изъяты 09.02».
Она смотрела на это довольно долго.
Потом убрала телефон и поехала, и уже на выезде подумала, что за месяц у неё было ровно два простых дела: одно, которое она вела быстро, и одно, которое она вела правильно, и что это было одно и то же дело.
Глава 6
В марте свет в четыреста девятнадцатом сместился.
Это происходит каждый год и каждый год незаметно: в феврале солнце достаёт только до второго ряда столов и ложится на них полосой цвета разбавленной охры, а к середине марта доходит до дальней стены и по дороге делается светлее и суше, ближе к неаполитанской. Монджу заметил перемену не по свету, а по тому, что у Хонсуна на среднем мониторе стало плохо видно кота, и Хонсун второй день двигал монитор и извинялся перед ним за это.
Дело Чо закончилось во вторник.
Оно закончилось так, как заканчиваются дела, в которых всё выяснено: без единой минуты, на которой кто-нибудь захотел бы остановиться. Ю Мирэ увезли в изолятор для беременных в Кёнгидо. Кан Суён отпустили под обязательство о явке, и она вышла из здания в том же пальто, застёгнутом на все пуговицы, и на крыльце остановилась и посмотрела на небо, как смотрят, соображая, брать ли зонт. Ём Чхольсу принял материал и в тот же день переквалифицировал, и в постановлении у него было написано много слов, из которых ни одно не было лишним и ни одно не помогало.
Кошку забрала соседка Ю Мирэ, у которой кошка и так уже жила месяц, и в четверг эта соседка позвонила в дежурную часть и попросила соединить её с тем, кто ведёт дело, чтобы спросить, надо ли отдавать кошку обратно и кому.
Сон Мира соединила её с Бомином.
Бомин записал время и полчаса объяснял женщине то, чего не знал сам.
* * *
В среду в четыреста девятнадцатом было тихо так, как бывает после сданного дела, и тишина эта была нехорошая.
Донук положил свой лист на стол и в правом столбике у него не было ничего. Он посмотрел на пустой столбик, подержал лист, потом всё-таки оставил его лежать: относить было некуда.
Бомин принёс из шкафа пакет с двумя полотенцами, сложенными вчетверо, — теми самыми, в которых был судок, — и стал звонить, чтобы узнать адрес госпожи Чхве, и звонил долго. Адреса у них не было: женщину никто не оформлял, она просто приходила.
Хомин ел. Он ел с февраля не переставая — не жадно, а ровно, как топят печь, — и в этот день у него на столе стояли две пачки печенья, и вторую он открыл, не заметив, что открыл.
— Господин Ким, — сказал он. — Вам оставить?
— Оставьте.
Монджу съел четыре штуки стоя, у окна, быстро: сесть значило бы остаться сидеть.
За окном был двор, забор и за забором дорога, и по дороге шла женщина с ребёнком, и ребёнок шёл, наступая только на светлые плиты, и мать шла медленнее, чем ходит, и не торопила.
— Хорошее дело, — сказал Хомин в спину. — В смысле — плохое.
Монджу кивнул.
— Их обеих жалко, — сказал Хомин. — Обеих. Я так не умею. Мне всегда кого-то одного.
Он закрыл вторую пачку, посмотрел на неё и открыл обратно.
* * *
Монджу в этом деле сделал одну вещь и знал ей цену.
Он нашёл место, с которого нельзя было увидеть то, что человек видел, и из этого вышло, что в кухне стояли двое. Дальше три недели работали другие: экспертиза, кадровые документы, две записи в консультации, четыреста километров дороги. Портрет не закрыл ничего — никакого портрета и не было; была геометрия комнаты и женщина, добросовестно повторявшая чужой рассказ.
И всё-таки его позвали, и он поехал, и его вопрос оказался тем вопросом.
Он думал об этом три дня, и на третий понял, что думает не про Кан Суён.
Он думал про то, как человек берёт два разных места и складывает их в один рассказ, и рассказ этот выходит связный, подробный, честный и невозможный, — и сам рассказчик не видит в нём ничего странного, потому что внутри рассказа всё сходится. Кан Суён не врала. Она держала в голове две картинки, и одна из них была не её, и она об этом не знала.
Он знал ещё одного человека, который держал в голове картинки и не знал, сколько их.
* * *
Три листа лежали на одиннадцатом столе под пустой картонной папкой с января.
Он положил их туда в ночь на двадцать третье и с тех пор не поднимал папку ни разу: отодвигал, когда нужно было место, подтягивал обратно, ровно, углом к углу. В феврале он один раз смотрел на неё полсекунды и не поднял.
В пятницу вечером, когда все ушли, он её поднял.
Листы были обычные, из той же пачки, что и всё остальное, и уголь на них немного смазался от лежания, но не сильно: он их тогда закрепил.
На первом лицо было узкое и длинное, с высоко и тонко поставленными бровями и глубоко сидящими глазами; волосы забраны назад туго, до натяжения на висках. Скулы стояли резко — резче, чем следовало: он взял их из света, которого в тот вечер не было. В январе он это знал и всё равно оставил, ведь убрать значило бы поправить память задним числом.
На втором лицо было круглое — не полное, а круглое: короткий овал, широкие скулы, тяжёлые нижние веки, брови низкие и почти прямые, рот широкий, с опущенными уголками. Волосы распущены до челюсти и лежат на скулах.
На третьем лицо было взято сверху — в третий раз он работал стоя: широкий низкий лоб, короткий нос, тяжёлая квадратная челюсть, которую снизу не видно вовсе, густая чёлка до бровей. Правый глаз светлее левого.
Три разные женщины. Ни одной общей точки, кроме того, что все три — женщины.
Ушей не было ни на одном листе. Уши на всех трёх были закрыты волосами, и это он тоже проверял в январе, и это было единственное, чего он не смог поставить даже наугад.
Пять лет он пытался нарисовать ту, которая заказала состаренный портрет Ким Уджина, и пять лет у него выходило три, и все пять лет он считал это своей неудачей — доказательством того, что память у него испорчена, что он вспоминает не человека, а свою тревогу, что он видит то, что хочет видеть. Он ходил с этим к двум специалистам, и оба сказали одно и то же вежливыми словами.
А в январе он положил перед собой три листа и первый раз в жизни не стал сводить их в один.
И теперь у него в голове была не картинка, а вопрос, и вопрос был короткий: а что, если я не ошибаюсь?
Монджу сложил листы в папку — не в пустую, а в свою, с тесёмками, — и завязал тесёмки, и не завязал на два узла.
* * *
Инспектор Чон была на месте в понедельник в половине восьмого утра, и в комнате, кроме неё, никого не было.
Она писала. Она писала левой рукой, ровно, с наклоном влево, и правая лежала рядом на столе, придерживая лист, — вернее, лежала на листе всей ладонью: придерживать бумагу пальцами она давно перестала.
Монджу подошёл и положил папку на угол её стола.
— Что это?
— Это то, о чём я Вам не говорил, — сказал он.
Она отложила ручку. Развязала тесёмки — и это заняло у неё больше времени, чем занимает у людей: делала она это одной рукой. Он не стал помогать — предложить помощь тут было бы то же самое, что сказать вслух, что он видит.




