Пекарня для дракона

- -
- 100%
- +
* * *
Днём, после продажи, я пошла в пекарню. Убираться.
Пункт пять: «Полная уборка, побелка стен цеха, замена испорченного сырья. Избавление от грызунов».
Апельсин шёл за мной. Не рядом — за мной. На три шага позади. Задрав хвост. С видом кота, который делает человечеству огромное одолжение, о котором человечество ещё пожалеет.
Я открыла дверь пекарни. Апельсин вошёл первым. Остановился посреди лавки. Понюхал воздух. Шерсть у него на загривке встала дыбом.
— Мыши. Там. Много. Двадцать лет плодились.
Апельсин посмотрел на меня через плечо. «Двадцать лет», — сказал его взгляд с глубоким удовлетворением. И исчез в цеху.
Через секунду оттуда донёсся писк. Потом грохот. Потом снова писк. Потом шорох, топот, звон упавшей формы, ещё писк — и тишина.
И голос. Из-за заслонки. Хриплый, недовольный, с потрескиванием.
— Это ещё кто?
Я подошла к двери цеха. Апельсин сидел посреди пола, на серой корке старой муки, с мышью в зубах. Перед ним, у печи, — опечатанная заслонка. Из щели под ней пробивался тусклый красный свет.
— Это Апельсин. Кот. Марты. В аренду. Пункт пять.
— Кот, — повторил Уголёк. Тоном, которым говорят «таракан». — Ты привела в мою пекарню кота.
— Пункт пять. «Кот (рекомендуется)».
— Кем рекомендуется?
— Инспектором.
— Ну конечно, — сказал Уголёк. С отвращением. — Пожарный рекомендует. Кота. Ты знаешь, что коты делают с печами? Они на них спят! Они на них лезут! Они на них — тьфу! — линяют! Шерсть! В моей печи! Рыжая!
Апельсин положил мышь. Подошёл к заслонке. Сел. Понюхал щель, откуда шёл свет и тепло.
И лёг.
Прямо у заслонки. Вплотную. Растянулся на тёплом кирпичном полу перед устьем, как на печке у бабушки в деревне. Закрыл глаза. И замурлыкал. Громко, раскатисто, как трактор на холостом ходу.
За заслонкой наступила тишина.
— Он лёг, — сказал Уголёк. Тихо. Растерянно.
— Лёг, — согласилась я.
— Он… урчит.
— Урчит.
— Об мою заслонку.
— Да.
Тишина. Долгая. Апельсин урчал.
— Тёплый, — сказал Уголёк наконец. Очень тихо. Совсем другим голосом. — Он тёплый. Как… как живой.
— Он живой.
— Я знаю, что живой! — огрызнулся Уголёк. Потом снова замолчал. — Двадцать лет, рыжая. Двадцать лет никто не лежал у моей печи. Роза лежала. Иногда. Когда уставала. Садилась вот так, спиной к печи, и засыпала. Сидя. А я её грел, — пауза. — А потом двадцать лет — никого.
Я ничего не сказала.
Апельсин урчал.
— Ладно, — сказал Уголёк. Ворчливо. — Пусть лежит. Но если хоть одна шерстинка… хоть одна…
— Я буду подметать, — пообещала я.
— Дважды в день.
— Дважды в день.
— И чтобы мышей ловил. Тут их полно. Они у меня по своду бегали. Двадцать лет. Я их считал. Тоже. Сто сорок семь штук в последний раз. Это которых видел.
Апельсин открыл один глаз. Жёлтый. Довольный. И снова закрыл.
«Сто сорок семь, — говорил этот глаз. — Вызов принят».
* * *
Гортензия пришла после обеда.
Я как раз белила стены цеха — Марта дала известь, Тобиас дал ведро, Элиза дала кисть, «старую, которую не жалко, она уже была в масле, в краске и в одном экспериментальном растворе, который, кажется, был кислотой». Кисть облезла с одного боку, но белила.
Сорока влетела через дверь, которую я оставила открытой — проветривать. Сделала круг под потолком. Посмотрела на Апельсина, спящего у заслонки. На меня, с кистью, в извести по локти. На печь.
И села на край дубового стола. Прямо напротив заслонки.
— Ну, здравствуй, головешка.
За заслонкой полыхнуло.
— Щипаная, — огрызнулся Уголёк.
— Головешка.
— Щипаная.
— Тлеющая.
— Бесхвостая!
— У меня есть хвост!
— Без двух перьев! — Уголёк явно наслаждался. — Где перья, щипаная? Опять подралась с кем-то? Опять проиграла?
— Я выиграла! — Гортензия распушилась вдвое. — Оба раза! Одного — в лавке, ночью, с табуреткой! Другого — на Чёрную Луну, на голове у секретаря! Это боевые потери! Почётные!
— Почётные, — фыркнул Уголёк. — Сорока. Дерётся. С секретарями. Позор.
— А ты двадцать лет спал в холодной печи и считал кирпичи!
— Я держал огонь!
— Ты спал!
— Я держал огонь, а потом спал! Это разное!
Я стояла с кистью, с которой капала известь, и смотрела на них. Сорока на столе — распушённая, с горящими глазами. Заслонка — с полыхающей щелью, из которой вырывались искры. Кот у заслонки — проснувшийся, приоткрывший глаз, смотрящий на сороку с глубоким профессиональным интересом.
— Вы знакомы? — спросила я.
— Сто двадцать лет, — сказала Гортензия.
— Сто двадцать лет, — сказал Уголёк одновременно.
— Она у меня корочки воровала, — добавил Уголёк. — Сто двадцать лет. Прилетала, когда Роза… когда Клара… когда все пекли, — и воровала. С подоконника. С противня. Изо рта у меня однажды!
— Ты не ел! — возмутилась Гортензия. — Ты держал! Во рту! Целую минуту! Это не еда, это хранение! Я старший оценщик, я знаю разницу!
— Ты воровка!
— Я ценитель!
Они кричали друг на друга ещё минут пять. Я перестала белить и села на перевёрнутое ведро. Апельсин, поняв, что сорока не собирается слезать со стола, разочарованно зевнул и снова закрыл глаза.
Наконец Гортензия выдохлась. Нахохлилась. Помолчала.
Потом вдруг спрыгнула со стола, подошла к заслонке — Апельсин приоткрыл глаз, но не двинулся, — и сунула что-то в щель под сургучной печатью. Что-то маленькое, тёмное, хрустящее.
— Держи, — сказала она. Буркнула, глядя в сторону. — Корочка. С тмином. Рыжая сегодня пекла. У Марты. Я с подоконника взяла. Пока никто не смотрел.
За заслонкой наступила тишина.
Потом — хруст.
— С тмином, — сказал Уголёк. Медленно. — Почти как у Розы.
— Почти, — согласилась Гортензия.
— Не то, — сказал Уголёк.
— Не то, — согласилась Гортензия. — Без тебя не то.
Тишина.
— Спасибо, щипаная, — сказал Уголёк тихо.
— Не за что, головешка.
Сорока развернулась и улетела. Через дверь. Не оглядываясь.
Я сидела на ведре, с кистью в руке, и у меня почему-то щипало в носу. Наверное, от извести.
* * *
В четверг вечером я поехала в Палату.
Не поехала — пошла. Пешком. Через весь город, по снегу, в Мартином пальто — своё мамино я не надела, потому что на нём не хватало пуговицы, и я стеснялась. Мира нарисовала мне карту. Вера дала денег на извозчика. Я не взяла извозчика. Я хотела пройти. Посмотреть на город.
Лавье был… Я не знаю, как описать Лавье. Он был похож на всё сразу — на Таллин, на Прагу, на Нижний, на старые открытки. Узкие улицы, мощёные булыжником. Дома в три-четыре этажа, с черепичными крышами, с резными балконами. Фонари — тёплые, жёлтые, живые. Вывески — над каждой дверью, и на каждой — картинка: сапог, ножницы, кружка пива, ключ. Люди — в пальто, в плащах, в шляпах, в платках. Кареты. Лошади. Снег, который скрипел под ногами.
И запахи. Запахи были везде. Жареные каштаны на углу. Горячее вино с корицей из какого-то трактира. Дым — не печной, а сладкий, яблочный, из трубки старика на скамейке. Свежий хлеб — я принюхалась — из пекарни на углу Медной. Боден. Я узнала: пахло дрожжами и разрыхлителем, и чуть-чуть подгоревшим сахаром. Вата.
Палата огненного надзора стояла на Мостовой площади. Большое серое здание, с колоннами, с медным языком пламени над входом. Окна второго этажа светились. На двери — табличка: «Курс безопасного обращения с огненными объектами. Аудитория 4. Вход со двора».
Я вошла со двора.
Аудитория номер четыре оказалась длинной комнатой с низким потолком, с рядами деревянных скамеек и с учебной печью в конце. Маленькой, кирпичной, с железной дверцей. Рядом с печью — кафедра. За кафедрой — никого.
На скамейках сидели люди. Шестеро. Огромный бородатый мужчина в кожаном фартуке — кузнец, наверное. Худая нервная женщина, которая всё время теребила шарф. Двое молодых парней, похожих на братьев. Старичок в очках. И пожилая дама в шляпке с вуалью, у которой на коленях, на шёлковой подушечке, сидела ящерица. Маленькая, оранжевая, светящаяся. Огненная.
Я села на последнюю скамейку.
Дама в шляпке обернулась. Посмотрела на меня через вуаль.
— Вы новенькая? — спросила она приветливо.
— Да.
— У вас кто?
— В смысле?
— Существо. У вас какое существо? — дама погладила ящерицу. Ящерица зажмурилась и выпустила тонкую струйку дыма. — У меня Фифи. Саламандра. Малая. Класс пятый, комнатный. Мы уже третий раз курс проходим. Фифи всё никак экзамен не сдаст. Ей не нравится гашение.
— У меня… — я помедлила. — У меня дракон.
В аудитории стало тихо. Все шестеро обернулись. Даже кузнец.
— Дракон? — переспросила дама.
— По его словам. Официально — малый огненный элементаль. Класс четвёртый. Стационарный.
— А, — сказала дама с облегчением. — Ну, это ничего. Это бывает. Фифи вот тоже считает себя фениксом.
Фифи на подушечке гордо выпятила грудь.
Дверь в конце аудитории открылась. Вошёл инспектор Ренар.
Без пальто. В сером форменном сюртуке, застёгнутом на все пуговицы. Со стопкой бумаг под мышкой. Прошёл к кафедре. Положил бумаги. Обвёл аудиторию взглядом.
На мне его взгляд задержался. На полсекунды. Не больше.
— Добрый вечер, — сказал он. — Занятие первое. Тема: природа огня. Вводная часть.
И начал.
* * *
Это было самое скучное и самое интересное занятие в моей жизни.
Скучное — потому что он читал, как читают по бумажке: ровно, монотонно, без пауз и интонаций. Огонь — это то-то. Огонь бывает такой-то. Огонь делится на классы. Огненные существа делятся на виды. Таблица. Схема. Определение.
Интересное — потому что под всем этим, под таблицами и определениями, было что-то ещё. Я не сразу это поймала. А потом поймала — когда он сказал:
— Огонь не нападает.
Я подняла голову.
— Огонь не нападает, — повторил инспектор Ренар, глядя куда-то поверх наших голов. — Это распространённое заблуждение. Огонь не хищник. У него нет намерения. Огонь — это ответ. Он отвечает на то, что ему дают. Сухое дерево — он горит. Сырое — тлеет. Масло — вспыхивает. Небрежность — разрушает, — он помолчал. — Каждый пожар, который я расследовал за одиннадцать лет, был ответом. На неисправный контур. На брошенную свечу. На дешёвый несертифицированный грелочный камень, — на последних словах его голос стал чуть тише. Совсем чуть-чуть. — Огонь не виноват. Виноват тот, кто ему ответил неправильно.
Он посмотрел на аудиторию.
— Ваша задача — научиться отвечать правильно.
Кузнец кивнул. Нервная женщина перестала теребить шарф. Фифи на подушечке выпустила колечко дыма.
А я сидела на последней скамейке и думала о синем огне.
«Огонь — это ответ».
На что ответил синий огонь двадцать лет назад?
* * *
В конце занятия была практика.
Инспектор раздал всем по коробку спичек. Обычных. Деревянных, с красными головками.
— Задание. Зажечь одну спичку. Держать её, пока она не догорит до середины. Погасить. Двумя пальцами. Не дуть.
Кузнец зажёг свою спичку с одного раза и погасил двумя пальцами, даже не поморщившись. Старичок — со второго. Братья — один с первого, другой с третьего, потому что первые две сломал. Нервная женщина — с пятого, зажмурившись. Дама в шляпке не стала зажигать — она поднесла спичку к Фифи, и Фифи зажгла её сама, чихнув.
Я держала коробок в руке и не могла открыть.
Руки тряслись. Пальцы не слушались. Я смотрела на коробок — обычный, картонный, с нарисованным на нём языком пламени, — и видела синий огонь. Видела маму в ночной рубашке. Видела чёрное нутро печи и оранжевые глаза.
Остальные уже складывали вещи. Расходились. Кузнец ушёл первым, кивнув инспектору. За ним — братья. Старичок. Нервная женщина. Дама с Фифи — последней, на прощание сказав мне через вуаль: «Ничего, милочка. Мы с Фифи тоже не с первого раза».
Я сидела одна на последней скамейке, с закрытым коробком.
Инспектор Ренар собирал бумаги на кафедре. Не торопясь. Аккуратно. Стопка к стопке.
Потом он поднял голову. Посмотрел на меня.
— Сударыня Ферн, занятие окончено.
— Я знаю. Я… я сейчас уйду.
Я не ушла. Я сидела и смотрела на коробок.
Инспектор помолчал. Потом вышел из-за кафедры. Медленно прошёл через аудиторию. Остановился у моей скамейки. Не сел — остался стоять, в двух шагах.
— Вы не открыли коробок.
— Не открыла.
— Почему?
— Потому что внутри спички.
Он помолчал.
— Это логично.
Я засмеялась. Нервно, сквозь сжатое горло.
— Я не могу. Простите. Я правда не могу. Я в первом классе разревелась, когда учительница зажгла свечку. Мне было семь. Я выбежала из класса и спряталась в туалете. Меня искали два часа, — я сжала коробок в кулаке. — Мне двадцать пять. И я не могу открыть коробок спичек.
Инспектор Ренар смотрел на меня сверху вниз. Светлые глаза. Неподвижное лицо.
Потом он сел. На скамейку впереди, боком, лицом ко мне. На расстоянии вытянутой руки.
— Дайте.
Я протянула ему коробок.
Он открыл его. Достал одну спичку. Закрыл коробок. Положил спичку на скамейку между нами — на деревянную доску, рядом с моей рукой.
— Это спичка. Деревянная. Осиновая. Головка — смесь бертолетовой соли, серы и клея. Сама по себе она безопасна. Её можно взять в руку. Можно сломать. Можно бросить в снег. Она ничего не сделает.
Я смотрела на спичку.
— Возьмите её, — сказал он.
Я взяла. Пальцы дрожали. Спичка дрожала вместе с ними.
— Хорошо. Теперь просто держите.
Я держала.
Мы сидели в пустой аудитории, под тусклым светом ламповых камней, — он на одной скамейке, я на другой, — и я держала незажжённую спичку. Минуту. Две. Пять.
Руки постепенно перестали дрожать.
— Это коробок, — сказал инспектор Ренар и положил коробок рядом со спичкой. — Боковая сторона — тёрка. Красный фосфор, толчёное стекло, клей. Спичка загорается от трения головки о тёрку. Не сама. Только если вы её чиркнете. Только если захотите.
— А если я не захочу?
— Тогда она не загорится, — сказал он просто. — Огонь не приходит сам, сударыня Ферн. Его зовут. Всегда.
Я посмотрела на него.
— Всегда?
Он помолчал.
— Почти всегда, — сказал он. И я поняла — по тому, как он это сказал, по тому, как чуть дрогнула его правая рука, та, что со шрамом, — что был в его жизни раз, когда огонь пришёл без спроса. И что он об этом помнит. Каждый день.
Я взяла коробок.
— Если я чиркну, — сказала я. — А она загорится, а я испугаюсь…
— Я рядом. Я её погашу.
— Двумя пальцами?
— Двумя пальцами.
Я посмотрела на его руку. Правую. Со шрамом.
Потом — на спичку.
Потом — чиркнула.
Спичка вспыхнула. С тихим шипением, с запахом серы, с маленьким жёлтым пламенем на конце. Огонь. Живой. В моей руке. В двадцати сантиметрах от моего лица.
Я не закричала. Я не выронила спичку. Я сидела, не дыша, и смотрела на огонёк, который дрожал на конце осиновой палочки, — маленький, тёплый, жёлтый, совсем не синий.
Он горел. Тихо. Спокойно. Отвечал на то, что ему дали: на осиновую палочку, на серу, на воздух.
Не нападал.
Огонёк дополз до середины спички. Я почувствовала жар на кончиках пальцев.
— Погасите, — сказал инспектор Ренар. Тихо. — Двумя пальцами. Быстро. Не бойтесь.
Я не смогла.
Он протянул руку — правую, со шрамом, — и погасил. Двумя пальцами. Коротко, точно, как будто снимал нитку с рукава.
Огонёк исчез. Остался дымок, тонкий, пахнущий серой. И обугленная палочка в моей руке.
Я смотрела на неё.
— Я зажгла, — сказала я. Шёпотом.
— Вы зажгли, — согласился инспектор.
— Я зажгла спичку. Сама. В первый раз в жизни.
— Верно, — произнес он.
Я подняла голову. Посмотрела на него. Глаза у меня были мокрые — я не заметила, когда.
Он смотрел на меня. Ровно. Спокойно. Без всякого выражения на лице.
Только глаза — я увидела, я точно увидела, в тусклом свете ламповых камней, — глаза у него были не ледяные. Совсем не ледяные. Тёплые. Как вода, когда в неё опускаешь руку после мороза, и она кажется горячей, хотя она просто — не холодная.
— Следующее занятие — во вторник, — сказал он и встал. — Тема: классификация огненных существ. Принесите коробок. Этот можете оставить себе.
Он пошёл к кафедре. Забрал бумаги. Пошёл к двери.
— Инспектор, — позвала я.
Он остановился.
— Спасибо.
Он помолчал. Не обернулся.
— Это моя работа, сударыня Ферн.
И вышел.
Я сидела в пустой аудитории. С обгоревшей спичкой в одной руке и коробком в другой.
Потом я положила спичку в коробок. Обгоревшую. Аккуратно, к остальным, головкой вниз. И спрятала коробок в карман Мартиного пальто.
Я его до сих пор храню. Ту спичку. Первую.
Не продаётся.
Глава 7. Контур
— Ну, — произнесла Элиза Рон, вылезая из печи задом вперёд. — Это катастрофа.
Она вылезла вся — сначала ноги в рабочих ботинках, потом юбка, подоткнутая за пояс, потом спина в фартуке, потом кудрявая голова, повязанная платком. Платок был в саже. Лицо было в саже. Руки — по локоть в саже. На щеке, поверх сажи, сияло неизменное масляное пятно, которое, как я уже начинала подозревать, у Элизы было врождённым.
— Насколько катастрофа? — спросила я.
— По шкале от одного до десяти? — Элиза села на пол, прислонившись спиной к печи, и вытерла лоб тыльной стороной ладони, отчего сажи на лбу стало больше. — Двенадцать.
— Двенадцать?
— Ну, может, одиннадцать, — она подумала. — Нет, двенадцать.
Мы были в цеху пекарни. Утро, десять часов — хлеб я уже испекла у Марты и продала через окно, все двадцать пять караваев, на этот раз почти ничего не раздав, — всего полтора, Вера будет мной довольна. Печь была распечатана. Не совсем — инспектор Ренар прислал вчера с курьером бумагу: «Разрешается временное снятие печати для проведения ремонтных и диагностических работ лицензированным мастером. По окончании работ печать восстанавливается. Огонь в печи не разводить. Л. Р.».
Огонь в печи не разводили. Уголёк сидел на дубовом столе, свернувшись кольцом вокруг пустой формы для хлеба, — тусклый, мрачный, светящийся едва-едва, как угли в остывающем мангале. Ему было скучно. Он сказал, что двадцать лет сидел в печи без дела и сейчас готов сидеть где угодно, лишь бы не в печи без дела.
Апельсин лежал у его хвоста. Вплотную. Урчал.
Уголёк делал вид, что не замечает.
— Объясни, — сказала я Элизе. — Только медленно. Я пекарь, а не артефактор.
Элиза кивнула. Достала из кармана фартука огрызок мела. Начертила на полу круг.
— Это печь. Огненный объект. Внутри — огонь, — она нарисовала внутри круга спиральку. — Огонь горит, тепло идёт наружу. Если ничего не делать, тепло идёт куда попало. В стены, в пол, в потолок, в соседний дом. Понятно?
— Понятно.
— Контур — это вот, — Элиза обвела круг ещё одним кругом, побольше. Потом соединила их радиальными линиями — как спицы в колесе. — Это сеть. Из лунного серебра, медной проволоки и рунных камней. Она держит тепло внутри. Не даёт ему расползаться. Если огонь становится слишком горячим — контур забирает лишнее и отдаёт обратно в землю. Если слишком холодным — подкачивает. Понятно?
— Как терморегулятор.
— Как что?
— Ну… — я замялась. — У нас так называется. Штука, которая держит температуру.
— А, — Элиза кивнула. — Да. Только умнее. Терморегулятор — я так понимаю — меряет. А контур — чувствует, — она постучала мелом по внешнему кругу. — Вот этот контур ставил мастер Валль. Шестьдесят лет назад. Я запросила схемы — Гильдия прислала вчера вечером. Мастерица Лорен лично, с запиской: «Валль был гений. Не испорть».
— И?
Элиза вздохнула.
— Валль был гений. Это правда. Схема — просто песня. Я над ней полночи сидела, плакала от восторга. Тройное кольцо, с перекрёстной обратной связью, с резервным контуром на случай, если основной выйдет из строя. Я такого никогда не видела. Его, наверное, можно было бы поставить на королевский дворец — и дворец бы не сгорел даже во время войны, — она помолчала. — Только его нет.
— Кого нет?
— Контура, — Элиза постучала мелом по полу, по нарисованному внешнему кругу. — Его нет, Лидия. Совсем. Ну, то есть — что-то есть. Медь осталась. Камни остались, некоторые. Но лунного серебра — нет. Ни грамма. Все серебряные нити, которые Валль протянул по своду, по стенкам, по поду, — их нет. Вынуты.
Я смотрела на неё.
— Вынуты?
— Вынуты, — повторила Элиза. — Аккуратно. Профессионально. Нить за нитью. Я видела пазы — они пустые. Как будто кто-то пришёл с пинцетом и… — она сделала движение пальцами, как будто выдёргивает нитку. — Вытащил.
— Это могло случиться при пожаре? Серебро… расплавилось?
— Лунное серебро не плавится при пожаре. Оно для того и нужно. Оно плавится только от лунного света, и то не всякого, — она покачала головой. — Нет. Его вытащили. Руками. До пожара или после — не знаю. Но вытащили.
За моей спиной, на столе, Уголёк поднял голову.
— Я не видел, — сказал он глухо. — Я спал. Двадцать лет.
— А до пожара? — спросила Элиза. — Ты же был в печи. Ты бы почувствовал, если бы кто-то вынимал контур?
Уголёк долго молчал.
— Не знаю, — сказал он наконец. — Может, почувствовал бы. Может, нет. Контур — он как… как кожа. Ты чувствуешь, когда тебя трогают. Но если тебя трогают каждый день понемногу — ты привыкаешь. Не замечаешь, — он помолчал. — Роза жаловалась последний год. Что печь «не держит». Что жар скачет. Она думала — старость. Печи стареют.
Элиза посмотрела на меня. Я посмотрела на Элизу.
— Синее пламя, — сказала я тихо. — Марта говорила, пламя было синее.
— Если контура нет, — медленно сказала Элиза, — а огонь горячий… огонь может сменить цвет. Это бывает. Когда тепло не уходит в землю и копится. Огонь становится… злой. Синий. Горячее обычного вдвое, — она замолчала. — Но для этого нужно, чтобы контура не было совсем. А он был — Розе же печь работала. Значит, его вынимали не сразу. Постепенно. Год. Может, два.
— Кто? — спросила я.
Элиза развела руками. Мел крошился у неё в пальцах.
— Не знаю, Лидия. Это двадцать лет назад было. Я тогда шести лет была. Отец… — она запнулась. — Отец, может, знал бы. Он тогда как раз из Гильдии ушёл. Его выгнали. Он мог бы заметить. Но он не заметил. Или заметил и не сказал, — она снова вздохнула. — Его не спросишь.
* * *
Мы сидели на полу, рядом с меловым кругом, и молчали.
Апельсин урчал. Уголёк смотрел в стену. Свет из щелей в ставнях лежал на полу золотыми полосками.
— Ладно, — сказала наконец Элиза и встала, отряхивая юбку от сажи. Сажа не отряхнулась. — Это потом. Это я Адриану расскажу. Пусть его Отдел разбирается. А сейчас — контур. Он тебе нужен. Пункт два. Без него — никакого разрешения.
— Сколько? — спросила я. Обречённо.
Элиза подумала.
— Медь у меня есть. Рунные камни — восемь из двенадцати целые, четыре заменить. Это две кроны. Работа — моя, бесплатно, за хлеб, — она загнула пальцы. — Лунное серебро. Вот это дорого. Валль ставил по двенадцать граммов на каждое кольцо. Три кольца. Тридцать шесть граммов. Лунное серебро сейчас — восемь серебрушек за грамм.
Я быстро посчитала в уме.
— Двадцать девять крон.
— Почти, — кивнула Элиза. — Двадцать восемь и восемь серебрушек. И ещё одна штука, — она замялась. — Саламандров камень. Сердце контура. Он в центре, под подом. Он тоже исчез. Без него контур не заработает.
— Сколько?
— Двенадцать крон. Если повезёт — десять. На Ветошном рынке, в Огненном ряду, иногда продают. Подержанные. Надо смотреть, чтобы не треснутые.
— Сорок крон. Только контур. Сорок крон.
— Около, — призналась Элиза виновато.
Я посмотрела на свою жестяную коробку, которая лежала на прилавке. В ней было — я считала утром — четыре кроны шесть серебрушек. За пять дней торговли. Минус Верины десять процентов. Минус сливки для Апельсина. Минус мука на завтра.
— Сорок крон, — повторила я.
— Можно в рассрочку. Серебро. Я договорюсь в Гильдии. Мастерица Лорен меня любит. Ну, то есть, не любит, она никого не любит. Но уважает, — она помолчала. — А камень — это надо на рынке смотреть. Пойдём? Завтра? С утра? Я как раз собиралась, мне пружины нужны. И ещё медный лист. И ещё одна штука, которая называется «клапан Дебре», но её никто не продаёт, потому что её никто не делает, потому что её придумала я, и её надо сначала самой сделать, а для этого нужен медный лист…
— Пойдём.
* * *
Ветошный рынок был за рекой.
Мы шли туда пешком — Элиза сказала, что на извозчике «скучно и дорого, а пешком — видно всё». Через весь Медный квартал, через мост с каменными львами, через какие-то переулки, такие узкие, что можно было, раскинув руки, коснуться обеих стен. Элиза шла быстро, размахивая руками, и рассказывала.



