Социоприматы

- -
- 100%
- +
Урок простой. Гены редко диктуют непреклонное «так будет». Обычно они тихо шепчут «так может быть — если...». Настоящий фатализм — это хорея Гентингтона. Если у тебя есть этот ген, к 40 годам твой мозг гарантированно превратится в швейцарский сыр и ты забудешь, как дышать. Без вариантов. Но такие мутации — удел статистической погрешности. В остальном наш хромосомный набор — это каталог уязвимостей и лазеек, а не утверждённый план расстрела.
Отсюда вылезает донельзя мерзкая правда, от которой современному инфантильному обществу хочется завыть и забиться в уютный сейф-спейс. Если ДНК — это замок, а среда — ключ, то ответственность за то, какой именно ключ с хрустом провернётся в скважине, лежит на нас. На семье, на школе, на том, что мы творим с беременными женщинами и друг с другом. Сваливать всё на генетику охуительно удобно — хромосома молчит, не даёт показаний и не пишет жалоб в прокуратуру. А вот среду мы лепим своими руками. И лепим её, надо признать, чаще всего через жопу, искренне потом возмущаясь, откуда в нашей прекрасной цивилизации берётся столько маньяков, воров и восторженных идиотов.
Ну и чтоб два раза не вставать. Снобы от общественных наук обожают брезгливо морщить носы: на кой чёрт вы тащите грязных крыс и макак в наш возвышенный диспут о «венце творения»? Отвечаю. Раз — многие эксперименты на людях банально запрещены. Ни один этический комитет не разрешит вам искусственно выращивать из младенцев затравленных психопатов просто ради красивого графика в диссертации (хотя государства занимаются этим регулярно и совершенно бесплатно). Два — мы не такие уж уникальные снежинки. У нас с теми же грызунами полностью совпадает львиная доля кода. Мы и они — хордовые теплокровные млекопитающие с абсолютно идентичным набором гормональных отмычек. Дофамин штырит лабораторного пасюка ровно так же, как и брокера на Уолл-стрит. Разница между топ-менеджером корпорации и подвальной крысой — не качественная пропасть, а вопрос масштаба и количества сложных слов, которыми социопримат оправдывает свои скотские поступки на совете директоров.
А пернатые — так и вовсе идеальные стукачи. Безотказные осведомители эволюции. Никакого самообмана, никаких слезливых мемуаров, никакого «я просто так воспитан». Биологи обожают в них ковыряться, потому что в птичьем сообществе наглядно отрендерены все мыслимые социальные стратегии: унылая моногамия, дикая полигамия, свирепая территориальность, кооперация и отмороженный, циничный паразитизм на чужих гнёздах. Там крутится весь поведенческий репертуар человечества — только без брендовых шмоток, лицемерия и постов в инстаграмах про осознанность. Мозг размером с лесной орех, зато кристально честные намерения. Когда смотришь на одуревшую от усталости камышовку, которая до истощения выкармливает чужого кукушонка втрое крупнее себя, начинаешь понимать: бог эволюции — большой любитель изощрённого чёрного юмора. И мы в этой шутке — ни хера не зрители.
Ну а с шимпанзе у нас совпадает больше девяносто восьми процентов генома. Эволюционист Джаред Даймонд так и озаглавил свою культовую книгу о людях — «Третий шимпанзе». Третий — потому что обыкновенный шимпанзе и сексуально озабоченный карликовый бонобо места в очереди уже застолбили. Нас от них отличают всего пара процентов кода и нелепая иллюзия того, что мы сами пишем свою историю, а не отыгрываем древний сценарий выживания в модных бетонных декорациях.
А теперь тема тем - инстинкты.
Присутствуют ли они у человека, или мы вываливаемся в этот мир белыми и пушистыми, с предустановленным сертификатом одухотворённости и врождённым трепетом перед Уголовным кодексом? Вопрос не праздный. За эту фигню в академических кулуарах сворачивают носы и ломают карьеры уже лет сто.
Давайте устроим короткий ознакомительный тур. Полное вскрытие будет позже — с перерезанными нейронными проводами, запахом палёной изоляции и демонстрацией скрытых механизмов.
По одну сторону фронта — старая гвардия этологии. Конрад Лоренц, Николас Тинберген, у нас в огородах — Виктор Дольник и Анатолий Протопопов. У этих ребят в лабораториях не забалуешь. Инстинкты у человека есть. Их до хрена. И они таскают нас на строгом поводке гораздо чаще, чем нам бы хотелось признавать, размазывая сопли по кушетке психотерапевта.
По другую сторону — Даниэль Лерман, Владимир Фридман и целая интернациональная армия возмущённых обществоведов, отчаянно машущих руками: погодите, дорогие товарищи, вы растянули термин «инстинкт» до размеров самолётного тормозного парашюта. Сюда запихнули всё подряд: и «инстинкт чистоты», и «инстинкт собственности», и даже, прости господи, страсть к коллекционированию марок. Нет, говорят они, так не пойдёт. Если словом «инстинкт» обозначать всё подряд, оно перестаёт объяснять хоть что-нибудь.
Иконой этой комфортной «пластичной эпохи» стала Маргарет Мид. Любимая ученица Франца Боаса — верховного жреца культурного релятивизма. В 1925-м эта молодая американка метнулась на Самоа и привезла оттуда книжицу для леваков, которая стала священным бестселлером на полвека: «Взросление на Самоа».
Вывод Мид был до одури прекрасен в своей безопасности. Самоанские подростки, писала она, плевать хотели на неврозы и пубертатные кризисы американских сверстников. Они не ревнуют. Не бьют друг другу морды за партнёров. Не мучаются от подавленной сексуальности. Они обитают в бесконечном эротическом раю, расслабленно совокупляясь под пальмами, потому что их культура устроена иначе. Логика из этого следовала убойная: раз их общество устроено иначе, значит, и западную цивилизацию можно пересобрать под ключ! Значит, ревность, агрессия и сексуальное напряжение — это не биология, а токсичный продукт капиталистического воспитания. Снесите систему, отмените репрессивную мораль — и наступит эра светлых ликов и всеобщей свободной любви.
Книгу глотали запоем. Её преподавали в университетах как абсолютное откровение — Евангелие от Антропологии. На ней выросли поколения социологов и прогрессивных педагогов, искренне веривших, что мозг — это пустая флешка, которую можно форматировать до посинения, пока не скомпилируется идеальный, бесконфликтный гражданин.
А в 1983 году австралиец Дерек Фриман закинул в эту академическую песочницу тротиловую шашку, опубликовав труд «Маргарет Мид и Самоа: сотворение и разрушение антропологического мифа».
Выяснилось что туземцы над Мид просто весело поржали. Ей было 23 года, языка она ни черта не знала, жила у респектабельных белых экспатов, а данные собирала через хихикающие беседы с молодыми самоанками. А те девчонки, как безжалостно задокументировал Фриман, отыскавший участниц полвека спустя, просто развлекались от скуки. Они гнали наивной белой тёте сказочную, забористую дичь про свою необузданную оргиастическую жизнь. Им было смешно, а Мид всё педантично конспектировала. И этот коллективный аборигенный троллинг западный истеблишмент радостно возвёл в ранг абсолютной научной истины.
Реальное Самоа оказалось суровым, как челюсть питбуля. Жесткая, параноидальная сексуальная мораль, лютый культ девственности, изнасилования и кровавая поножовщина из-за баб на почве сексуального соперничества. Ровно тот же обезьянник, что и везде. Но Мид к тому времени уже отлили в бронзе и назначили классикой. Изымать тиражи было поздно. Её и сейчас иногда дают читать студентам — как памятник эпохе, когда ради красивой идеи можно было в упор не замечать, что хитрые туземцы смотрят на тебя как на идиотку. Сами самоанские девушки к моменту разоблачения были уже старухами, но до конца дней со смехом вспоминали ту отборную порнуху, которую скормили американке. Это был карго-культ наоборот: туземцы не строили самолёты из говна и палок, они слепили для белого человека иллюзию рая из словесного мусора, чтобы удовлетворить его неврозы.
История с Мид не исключение, а хрестоматийное правило для антропологии XX века. Исследователи паковали чемоданы и ехали в джунгли с уже готовой идеей: найти людей, которые «живут иначе». Доказать любой ценой, что войны, иерархия и мужское доминирование — это всё грязные западные извращения, а где-нибудь в Амазонии, под сенью лиан, есть племя, живущее экзальтированной идиллии всеобщего альтруизма.
Они приезжали, жили среди дикарей, умилялись и писали одинаковые книжки: «у них нет войн, нет собственничества и им неведома ревность». А потом туда заявлялся следующий исследователь, не обременённый гуманистической шизофренией, учил местный диалект, и внезапно выяснял, что войны идут нон-стоп, собственничество цветёт махровым цветом, а за косой взгляд в сторону чужой бабы совершенно буднично, бамбуковым тесаком, вскрывают живот.
Самый громкий скандал устроил Наполеон Шаньон. В 1964-м он приехал к индейцам яномами и прожил среди них больше тридцати лет. До него краснокожие считались эталонным «неиспорченным народом». Но Шаньон не стал искать высшие смыслы. Он начал педантично считать трупы.
От полученных цифр прогрессивную профессуру вырвало. Уровень убийств у яномами оказался в разы выше, чем в криминальном Детройте. Около 40 процентов взрослых мужчин лично участвовали в кровопролитиях. Главная причина конфликтов — женщины. Насилие в этом «естественном» обществе было не ошибкой системы. Оно было несущей конструкцией репродуктивного успеха. Его единственным рабочим механизмом.
Шаньона травили почти двадцать лет. Его обвиняли в расизме, в оправдании геноцида, даже в том, что он сам подстрекал индейцев к убийствам ради зрелищных кадров. Ни одно из этих обвинений так и не подтвердилось. Но осадок, конечно, остался. Потому что Шаньон показал то, что показывать категорически не полагалось: «благородный дикарь» — такой же инфантильный миф, как Дед Мороз или непорочное зачатие. Не этнографический факт, а влажная фантазия сытых и безопасных обществ.
Сорок процентов взрослых мужчин — убийцы. Женщины — вечный повод для резни. Убийцы плодятся активнее остальных. И где тут, простите, ваш благородный дикарь? На деле «дикарь» скроен ровно по тем же лекалам, что и мы с вами. Те же животные амбиции, страхи и волчья жажда залезть повыше. Разница лишь в инвентаре. У нас в арсенале налоговая проверка, свора адвокатов и душные корпоративные интриги. У него — каменный топор, ночной набег и стрела с ядом кураре.
В общем, такое дело. Копали этнографы различия — докопались до сходства.
Истоки бихевиоризма сочатся прямо из павловских лабораторий. Оттуда, где обездвиженная в станке собака, электрический звонок и вечно капающая слюна образовали новую святую троицу индустриального века. Иван Петрович честно резал фистулы, ковыряясь в физиологии пищеварения. Но практичные американцы, с их протестантской страстью к конвейерной сборке, быстро смекнули: на пол капает не желудочный сок. Это капает золотой стандарт управления массами. Готовый чертёж тоталитарного Эдема.
Джон Уотсон и Беррес Скиннер докрутили эту физиологию до ледяного, звенящего абсурда. В их оптике человек скукожился до пустого терминала по приёму сигналов. Никакой «души», никакой «природы», никакой биологической предопределённости -только среда, только пищевое подкрепление, только бесконечная, тупая дрессура. Сунул в щель правильный стимул — получил на выходе запрограммированную реакцию. Вендинговый автомат, выдающий лояльность в обмен на углеводы.
И технически это, чёрт возьми, работало. Систематическая десенситизация — прямой хирургический потомок павловских мучений — до сих пор успешно купирует фобии. Скиннеровская оперантная дрессировка реально помогает вытаскивать глубоких аутистов. Но бихевиористы, как это водится за любыми успешными сектантами, фатально перепутали хирургический скальпель с картой мироздания. Скиннер дрессировал голубей в фанерных ящиках и был свято уверен, что правильно рассчитанный график выдачи зёрен способен спроектировать идеальное общество. В его воспалённом мозгу голубь плавно масштабировался в крысу, крыса — в человека, а человек — в абсолютно покорный, радостно жрущий пайку винтик социальной машины. Наука мутировала в гностический культ, где лабораторный грызун выступал в роли верховного божества.
В 1948-м Скиннер выдавил из себя утопический роман «Уолден Два». Название он подрезал у Торо, который жил в лесу у пруда и размышлял о свободе духа. Скиннер этот лес выкорчевал, закатал ландшафт в бетон и заселил идеальной коммуной, живущей по строгим лекалам поведенческой инженерии. Люди там — просто временные белковые носители паттернов, которые Главный Инженер подстраивает системой наград и наказаний. Грамотно отдозируйте кнуты и сахарки — и вуаля! Хоть Третий рейх, хоть Зимний дворец будут снесены одним вовремя вывешенным расписанием кормежки.
Провал наступил на тектоническом разломе 50-х и 60-х — тихо, без громких некрологов, под сухой шорох лабораторных отчётов. Ученики Скиннера, супруги Бреланд, решили срубить немного кэша и выдрессировать животных для рекламных шоу. И тут реальность со всей дури приложила бихевиористов мордой об стол.
Выяснилось страшное. Животные — эти неблагодарные твари — упорно, вопреки голоду и боли, скатывались к своим врождённым программам. Даже когда за трюк им светили горы жратвы. Свиньи, вместо того чтобы бросать монетки в копилку, начинали ожесточённо рыть ими землю, выкапывая фантомные трюфели. Еноты маниакально «полоскали» пластиковые жетоны в воде, как делают с реальной добычей перед тем, как отправить её в пищевод. Ребята смутились и назвали это «инстинктивным смещением».
Биология оказалась не досадной помехой, которую можно затереть ластиком, а фундаментальной основой, которую нельзя игнорировать. Бихевиоризм в ответ обиженно надул щёки, гордо отмежевался от биологии и объявил её «нерелевантной». Фантастически смелое решение для дисциплины, претендующей на изучение живых существ.
Финал был предсказуем.
В 1967-м английский зоолог Десмонд Моррис брезгливо смахнул со стола Канта, Шекспира и прочую гуманитарную ветошь, посмотрел на хомо сапиенс как на ещё один подвид примата и описал его так же ледяно и безучастно, как энтомолог протоколирует копуляционное копошение мадагаскарских тараканов.
Его «Голая обезьяна» без наркоза препарировала все наши священные ритуалы. Брачные пляски, иерархические драки в офисах, родительскую возню — Моррис разобрал всё это в скучающей тональности вивисектора. На автора тут же вылили цистерны отборных академических помоев. «Как вы смеете сравнивать нас, утончённых читателей Пруста, с волосатыми макаками?!» — визжали критики, нервно теребя галстуки, которые — на минуточку — по сути являются лишь яркими текстильными стрелками, указывающими прямо на мужские гениталии. Сублимированные семафоры о готовности к спариванию.
Моррис лишь криво усмехался. Его книга до сих пор печатается гигантскими тиражами, а возмущённые критики давно удобряют профессорские кладбищенские лежбища, так и не поняв, что их праведный интеллигентский гнев был всего лишь стандартной гормональной реакцией доминантного бабуина на угрозу статусу. Важно не то, что Моррис кое-где натянул сову на глобус. Важно, что он навсегда сбил пафос. Без пиетета. И без картонных корон на потеющих лысинах.
«Голая обезьяна» — это стилистический и концептуальный предок всего, что вы сейчас читаете.
И вот тут в игру вступает социобиология.
В 1975 году гарвардский биолог Эдвард Уилсон небрежно швырнул в этот тлеющий костёр канистру авиационного керосина, выдав монографию с одноимённым названием. Идея была проста, как удар заточки, и так же убийственна: абсолютно всё поведение — включая ваш драгоценный альтруизм, мораль, самопожертвование и искусство Возрождения — объясняется через эволюцию и естественный отбор. Без извинений и скидок на духовность.
Гуманитарное болото взбурлило и взорвалось сероводородом. В 1978-м на конференции радикальные марксистские активисты вырвались на сцену и вылили Уилсону на голову графин холодной воды с воплями: «Уилсон-расист, тебе не скрыться, мы обвиняем тебя в геноциде!». Натурально. Пожалуй, это самая искренняя рецензия на научную монографию в истории человечества.
Но против Уилсона вышли и калибром покрупнее. В 1984-м публикуется идеологический манифест «Не в наших генах». Авторы — биолог Ричард Левонтин, нейробиолог Стивен Роуз и психолог Леон Камин. Серьёзные мужи с левацким блеском в глазах и корочками Лиги плюща. Их тезис был отлит из идеологического бетона: социобиология — это не наука, а правый политический конструкт, напяливший белый халат. Утверждение, что гены определяют агрессию, интеллект и половые различия — это политический донос на человечество. Биологический детерминизм, вещали они, всегда обслуживал власть: оправдывал рабство, колониализм, расизм, сексизм, войны и евгенику. Теперь он, мол, научно цементирует классовое неравенство. Логика убойная: природа не может быть такой жестокой, потому что нам это политически невыгодно.
Кое-какие аргументы у них были рабочие — среда колоссально важна, а редукционизм легко превращает исследователя в фанатика. Но проблема крылась глубже. Левонтин и компания с пеной у рта отрицали саму возможность биологического объяснения человека. Любая попытка поскрести под кожей и найти врождённые мотивы объявлялась мыслепреступлением. Это была не наука. Это была истеричная попытка заколотить дверь в реальность досками из партийных резолюций.
Прошло время. Дверь предсказуемо сорвало с петель вместе с куском стены.
Эксперименты на тысячах разлучённых близнецов — знаменитое Миннесотское исследование — методично вбивали гвозди в крышку гроба бихевиоризма. Интеллект, темперамент, склонность к риску и даже религиозность наследуются с пугающим математическим упорством. Нейровизуализация доказала: мужской и женский мозг структурно различаются не из-за токсичного воспитания, а потому что внутриутробный тестостерон — это безжалостный химический диктатор. Универсалии Брауна нашли везде — от бушменских стоянок Калахари до небоскрёбов Манхэттена. Под тонким слоем культурной пудры и дипломов у всех нас колотится одно и то же дикое сердце примата.
«Не в наших генах» сегодня — забавный артефакт. Свидетельство того, как умные, добросовестные, политически «правильные» интеллектуалы из последних сил подпирали дверь, за которой точила когти биология. Оборона пала. Социобиология, правда, трусливо сменила вывеску на «эволюционную психологию» — чтобы пресса меньше визжала. Но Уилсон победил безоговорочно.
В 90-х Туби, Космидес и Пинкер взошли на кафедры и сказали: ребята, кончайте истерику. У человека есть врождённые механизмы. Страх перед змеями, испепеляющая ревность, готовность кооперироваться «со своими» и с наслаждением вскрывать глотки «чужим» — это не результат чтения неправильных сказок. Это хардверный код. Его можно слегка заглушить воспитанием, но нельзя стереть без физического уничтожения носителя.
Сейчас достигнут лицемерный консенсус. Слово «инстинкт» в академической среде до сих пор произносят шёпотом, стыдливо заменяя на обтекаемые эвфемизмы. Моё мнение: инстинкты существуют, и точка. Данные слишком массивны, чтобы закрывать на них глаза. Когда иерархические сигналы финского младенца полностью совпадают с реакциями тибетского монаха и гренландского инуита — называйте это как хотите. За любым нашим «духовным порывом» стоит миллион лет слепой выбраковки. И это самая честная таблетка, которую выписала нам эволюция.
Всю эту эпичную историю крушения «чистого листа» лучше всего расчленил Стивен Пинкер в своём грандиозном кирпиче «Чистый лист». 2002 год. Полтыщи страниц методичных ударов бейсбольной битой по священным коровам ХХ века. Пинкер вскрыл гниющий труп о безграничной пластичности и показал: внутри нас не эфемерная пустота, а сложнейший часовой механизм с жёсткой заводской калибровкой.
Если хочется хардкора — начинайте оттуда. Если лень — не парьтесь. К Пинкеру, некоторым его натяжкам, «чистым листам» и «благородным дикарям» мы ещё вернёмся неоднократно. И далеко не всегда в белых перчатках.
Итак, что конкретно впаяно в нашу приматскую материнскую плату? Хватит абстракций. Томное философское бормотание о том, что «инстинкты, возможно, существуют» — это как сказать, что в распредщитке есть электричество. Полезно для общего развития, но хочется чётко понимать, где рубильник и кого сейчас ёбнет током. Каждый наш инстинкт — это не эфемерный порыв загадочной души. Это сугубо утилитарная, обкатанная кровью схема. Она безотказно щёлкала миллионы лет до того, как у нас отросла эта самая душа, которую теперь так модно «возвышенно порывать». Потрошим по порядку.
Начнём с банального. Привязанность личинки человека к взрослой особи. Британцы Джон Боулби и Мэри Эйнсворт разжевали этот механизм до молекул ещё в те благословенные времена, когда психологи не трусили называть вещи своими именами ради сохранения университетских грантов.
Младенец — это не девственный лист папируса, ждущий лектора по этике. Это хищный, абсолютно эгоистичный тепловой радар. Он инстинктивно ищет близости, дико, до синевы орёт при разлуке, мгновенно затыкается при физическом контакте и монотонно формирует эмоциональную спайку с объектом. Этому не нужно учиться на платных вебинарах «Осознанного родительства». Для этого не обязательно дышать маткой на ретритах в Гоа. Эта реакция автоматически штампуется во всех культурах без исключения и завязана на работу окситоциновой форсунки, вшитой прямо в мозг.
Если в критический период ребёнку сломать этот механизм — он вырастет не «свободным от социальных оков независимым индивидом», а конченым, отмороженным психопатом со сломанной психикой. И это не тема для томной дискуссии на кафедре квир-исследований. Это профиль карательной психиатрии. Биологическая дефолт-система, которую невозможно отменить тайным голосованием.
Едем дальше. Мгновенное моргание при летящем в глаз пальце; сосательный рефлекс — новорождённый, чёрт возьми, не проходит адаптационных тренингов по захвату соска, он вываливается из матери в крови и слизи — раз! — и через пару минут вакуумный насос уже работает; макачий хватательный рефлекс: попробуйте оторвать от себя младенца, который всеми пальцами, до побеления костяшек, вцепился вам в волосы.
Это инстинкты в их аптечно-чистом, концентрированном виде. На этом месте даже самые упоротые социальные редукционисты, искренне верящие, что биологический пол — это фашистский выбор, а гравитация — навязанный патриархатом конструкт, бледнеют и сливаются в туман. Против рефлекторно клацающей челюсти голодного куска мяса деконструкция Деррида, увы, бессильна.
Страх высоты и резких звуков. Ещё один гвоздь в крышку гроба «конструирования реальности». Классика жанра — эксперимент Элеанор Гибсон «зрительный обрыв». Младенца пускают ползти по прозрачному стеклу, под которым оптически сымитирована пропасть. И ребёнок, который только вчера научился переставлять колени и в жизни ни разу не падал даже с дивана, дойдя до невидимой черты, впадает в ступор. Он упирается. Он вопит. Откуда этот «абсолютно чистый лист» знает, что там глубина и смерть? Ниоткуда. Он не знает. Гены за него помнят. Миллионы лет его волосатые пращуры регулярно летели с веток башкой вниз, обильно удобряя африканскую саванну своими неудачными тушками. А те, кто выжил — те, кто панически, до усрачки боялся края — стали нашими прадедушками. Эволюция впаяла этот животный страх в спинной мозг, не запрашивая письменного согласия у будущих философов-экзистенциалистов.
Отвращение. Психолог Пол Розин угрохал полжизни, с маниакальным упоением изучая, от чего человека тошнит. Гниющее мясо, фекалии, трупный сладковатый запах, открытые язвы, опарыши — всё это вызывает абсолютно одинаковую, рефлекторную гримасу сморщенного носа и у рафинированного наследника из Верхнего Ист-Сайда, и у полуголого дикаря из затерянной перуанской деревни.
Это не этикет. И не мамины уроки за столом. Это древняя периферийная иммунная система. Она истошно визжит из холодных глубин рептильного мозга: не жри, не трогай, отвали на хер! Те предки, у которых этот внутренний санитарный кордон барахлил, не оставили после себя мемуаров. Они просто сдохли от дизентерии задолго до того, как научились малевать охрой антилоп на закопчённых стенах.
А вот теперь — самое вкусное. Поза «подставки».
История этого термина забавна и для нашего раздутого венценосного эго слегка унизительна. Вообще «подставка» (или, на латыни ветеринаров, лордоз) — понятие из животноводства. Его первыми описали даже не на высших приматах, а на лабораторных крысах, кошках и утках. У самок в период течки гипоталамус выплёскивает в кровь коктейль из эстрогена, в спинном мозге со щелчком замыкается рефлекторная дуга — и животное автоматически принимает характерную позу: грудь вжата в землю, зад отклячен вверх, позвоночник прогнут лодочкой. Сигнал однозначный, как гудок бронепоезда: я готова, запрыгивай. Никаких тебе брачных танцев, никаких долгих бесед о совместимости психотипов по Таро или планов на совместный быт. Голая геометрия позвоночного столба. Чистая биомеханика случки.



