- -
- 100%
- +
Откинувшись в кресле, Джон наблюдал за тем, как Чарльз, сам того не замечая, раз за разом поднимает камни с каминной полки и резко кладет их обратно, дабы подчеркнуть слова о политике правительства, ни разу не заметив самих камней.
– Что же случилось на самом деле, Джон? – внезапно спросил Чарльз, повернувшись к нему. – Что заставило тебя вот так взять все и бросить?
– Ничего я не бросал, – ответил Джон.
– Но теперь-то у тебя нет ни малейшего шанса, – грубо отрезал Чарльз.
– Вот тут я с тобой не согласен, – уверенно возразил Джон.
Чарльз посмотрел на него, и ему стало не по себе; им овладели какие-то чудовищные сомнения; возникло странное ощущение, будто они говорят о разных вещах. Он огляделся вокруг, пытаясь хоть как-то развеять ужасную тоску, но царивший в комнате беспорядок поверг его в еще большее уныние. Что за палка и старая холщовая сумка висят на стене? А эти камни? Снова посмотрев на Джона и увидев пристальный и отстраненный взгляд куда-то вдаль, Чарльз встревожился. Он понял только одно: выпускать его на трибуну нельзя.
– Красивые камешки, – как можно бодрее сказал он и, сославшись на деловую встречу, покинул Джона – навсегда.
Сочувствие
Хотя машинописный текст (с рукописными правками) рассказа не датирован, упоминание 29 апреля, вторника, говорит о том, что, скорее всего, он был написан весной 1919 года (когда 29 апреля выпало на вторник). Одно из предложений было слово в слово позже использовано в рассказе “Понедельник ли, вторник”. Гораздо более короткая версия “Сочувствия” под названием “Смерть в газете”, вероятно, была написана в январе 1921 года (см. Приложение 2).
Хэммонд, Хамфри, 29 апреля, поместье, Хай-Уикхэм113, Бакингемшир. Муж Селии! Должно быть, муж Селии. Умер! Боже правый! Хамфри Хэммонд мертв! Я собиралась спросить их – забыла. Почему я не пришла в тот день, когда они меня звали? Давали концерт, где играли Моцарта114, – из-за чего я и отложила визит. В тот вечер, когда они ужинали здесь, он почти не разговаривал. Сидел в желтом кресле напротив; сказал, что ему нравится «обстановка». Что он имел в виду? Почему я не попросила объяснить? Почему позволила ему уйти и оставить столько недосказанности? Почему он так долго сидел молча, оставив нас в холле разговаривать об омнибусах? Как отчетливо я вижу его сейчас и понимаю, что застенчивость или желание сказать что-то, чего он не мог, заставили его остановиться и сообщить лишь то, что ему «нравится обстановка». Теперь я не узнаю правды. Отныне розовые щеки бледны, а глаза с юношеским решительным и непокорным взглядом закрыты, но под веками они по-прежнему непокорны. Мужественный и непреклонный, он лежит на своей кровати, которую я представляю белой и высокой; окна открыты, птицы поют, никакого потворства смерти; ни слез, ни сантиментов, только букет лилий, рассыпанный по складкам простыней, – возможно, цветы принесла мать или Селия.
Селия. Да… Я вижу ее, а потом нет. Есть момент, который я не могу себе вообразить; момент в жизни людей, который всегда обходят стороной; момент, с которого начинается все то, благодаря чему мы их знаем; я иду за ней к двери его комнаты; вижу, как она поворачивает ручку; затем я на мгновение слепну, а когда воображение вновь открывает мне глаза, то она предстает готовой столкнуться лицом к лицу с жизнью – вдова; не она ли рано утром с головы до ног укутана в белое, а свет будто раскалывается на ее лбу во все стороны?! Внешнее я вижу и буду видеть всегда, но о сути могу лишь догадываться. Я с завистью отмечу ее молчание и суровость; буду наблюдать, как она ходит среди нас, скрывая свою тайну; буду представлять, как она ждет наступления ночи, чтобы отправиться в свое одинокое плавание; буду представлять, как она высаживается среди нас и берется за дневную работу, презирая и терпя наши развлечения. Думаю, в этом шуме она слышит куда больше остальных; пустота для нее – призрак. Всему этому я буду завидовать. Буду завидовать ее безопасности – знанию. Однако белая вуаль, по мере того как солнце светит все сильнее, исчезает с ее лба, и она подходит к окну. По дороге несутся повозки, а мужчины, управляющие ими стоя, свистят, поют или кричат что-то друг другу.
Теперь я вижу ее более отчетливо. Цвет вернулся к ее щекам, но румянец исчез; пелена ее глаз, которая придавала взгляду нежность и поволоку, исчезла; гул жизни слишком резок для нее, и, стоя у открытого окна, она сжимается в комок. Я слежу за ней, но уже без зависти. Разве не съеживается она от руки, которую я протягиваю ей? [Все мы грабители; все жестоки; все мы капли в потоке, который равнодушно течет мимо нее. Я могу броситься к ней, но лишь для того, чтобы меня снова притянуло обратно, и я бы стремительно поплыла по течению. Жалость, которая побуждает меня подставить ей руку, чтобы она ее укусила, становится или станет импульсом сострадания, которое при всем своем благородстве кажется ей презрением]115. Она тут же кричит соседке, которая вытряхивает в окно коврик: «Прекрасное утро!» Женщина вздрагивает, смотрит на нее, кивает и исчезает в комнате. Подперев голову рукой, она смотрит на цветы плодовых деревьев, рассыпанные по красноватой стене. Слезы скользят по щекам, но она вытирает глаза костяшками пальцев. Ей двадцать четыре? Максимум двадцать пять. Может, предложить ей прогуляться как-нибудь днем по холмам? Уверенно ступая сапогами, мы выходим на дорогу, перепрыгиваем через забор, пересекаем поле и устремляемся в лес. Она кидается к анемонам и начинает собирать их «для Хамфри», но тут же прекращает, говоря, что вечером они будут свежее. Мы садимся и смотрим на треугольный кусок желто-зеленого поля перед нами сквозь сплетение веток ежевики, которые так причудливо разделяют его на части.
«Во что вы верите?» – неожиданно спрашивает она (в моем воображении), посасывая стебелек цветка. «Ни во что, ни во что», – говорю я, вынужденная, вопреки своему желанию, отвечать односложно. Она хмурится, отбрасывает цветок и вскакивает. Широко шагает вперед ярд или два, а затем стремительно взмывает, ухватившись за низкую ветку, чтобы заглянуть в гнездо дрозда в кроне дерева.
«Пять яиц!» – кричит она. И я снова отвечаю просто: «Как здорово!»
Но это все фантазии. Мы с ней не в комнате и не в лесу. Я здесь, в Лондоне, стою у окна и держу в руках «Times». Но как же все изменила смерть! Краски блекнут, словно при солнечном затмении, а деревья выглядят тонкими, как бумага, и мертвенно-бледными, пока проходит тень. Подул легкий прохладный ветерок, откуда-то доносится рев транспорта. Затем, мгновение спустя, расстояния сокращаются, звуки сливаются; на моих глазах деревья, оставаясь бледными, превращаются в часовых, в стражей; небо представляет собой нежный фон; все отдаляется, словно возносится на вершину горы на рассвете. И все это сделала смерть; смерть скрывается за листьями, домами и струящимся вверх дымом, превращая их в нечто неподвижное в своем спокойствии, прежде чем смерть примет одно из обличий жизни. Так из скорого поезда я смотрела на холмы и поля и видела, как человек с косой выглядывал из-за изгороди, когда мы проезжали мимо, а влюбленные, лежащие в высокой траве, смотрели на меня не таясь, как и я на них. Словно бремя свалилось с плеч, словно исчезло препятствие. В этом чистом воздухе мои друзья свободно проходят темными силуэтами по горизонту, желая всего хорошего, нежно прощаясь и переступая за край мира на корабль, который ждет, чтобы унести их в бурю или покой. Мой взгляд не может последовать за ними. Но один за другим, с прощальными поцелуями и смехом слаще прежнего, они проходят мимо меня, чтобы уплыть навсегда; они дружно спускаются к кромке воды, будто всегда шли этой дорогой, пока мы жили. Теперь все наши следы с начала жизни становятся видны, виляя и расходясь, чтобы сойтись здесь, под величественным платаном, под этим нежным небом, под грохот колес и крики, звучащие то высоко, то низко в гармонии.
Обычный молодой человек, которого я почти не знала, таил в себе огромную силу смерти. Он стер границы и слил воедино отдельные сущности, прекратив существование, – там, в комнате с открытыми окнами и птичьим пением снаружи. Он молча удалился, и, хотя его голоса никто не слышал, его молчание оглушает. Он расстелил свою жизнь, словно плащ, чтобы мы по нему ступали. Куда он нас ведет? Мы подходим к краю и смотрим вдаль. Нет, он вышел за пределы нашего мира; он растворяется в небесной дали; нам остается нежность зелени и синева неба, но ему, прозрачному как мир, все это не нужно; он отвернулся от нас, столпившихся у самого края; он исчезает, раскалывая на части рассвет. Его больше нет. А мы должны вернуться.
Платан трясет листвой, поднимая хлопья света в глубокой воздушной заводи, в которой он стоит; солнечный свет проникает между листьями и падает прямо в траву; на земле алеют герани. Слева от меня раздается крик, справа – еще один, резкий и отрывистый. Колеса крутятся вразнобой, омнибусы сбиваются в кучу, двенадцать гулких ударов возвещают полдень116.
Должна ли я вернуться? Должна ли увидеть, как скрывается горизонт, как исчезает гора и возвращаются резкие грубые цвета? Нет, нет, Хамфри Хэммонд мертв. Он мертв – белые простыни, запах цветов, – пчела жужжит в комнате и вылетает наружу. Куда она отправится дальше? Вот одна у колокольчика, но в нем нектара нет, вот она пробует желтушник117 – на что она надеется в этих старинных лондонских садах? Земля, должно быть, сухая, как песчинки соли, рассыпанные над огромными железными канализационными трубами и изгибами туннелей… Но Хамфри Хэммонд! Мертв! Позвольте мне еще раз прочесть это имя в газете; позвольте вернуться к моим друзьям; позвольте не покидать их так скоро; он умер во вторник, три дня назад, внезапно, после двух дней болезни; а потом конец, смерть сделала свое дело. Конец; возможно, земля уже накрыла его, а люди стали вести себя несколько иначе, хотя некоторые еще не в курсе и продолжают слать ему письма, но эти конверты пылятся на столе в холле. Такое ощущение, будто он мертв уже несколько недель, несколько лет; размышляя о нем, я почти ничего себе не представляю, а его слова о том, что ему нравится «обстановка», вообще ничего не значат. И все же он умер; все, что он мог сделать, едва ли вызывает у меня какие-то чувства. Ужасно! Ужасно! Быть такой бессердечной! Вот желтое кресло, в котором он сидел, потертое, но все еще достаточно прочное, оно переживет нас всех; вот каминная полка, уставленная стеклом и серебром, а сам он эфемерен, как пыль на свету, полосующем стены и ковер. Вот и в день моей смерти солнечный свет будет сверкать на стекле и серебре. Солнце прочерчивает полосы на миллион лет вперед; широкая желтая тропа, уходящая в бесконечность за пределы этого дома и города, уходящая в даль, где есть лишь море, расстилающееся бесконечными складками под лучами солнца. Хамфри Хэммонд – кем был Хамфри Хэммонд? – любопытный звук, то хрусткий, то мягкий, словно морская раковина.
Какой нескончаемый поток! Почта! Эти маленькие белые квадратики с черными завитушками на них. «Мой свекор… вы будете ужинать…» Она обезумела, говоря о свекре? На ней все еще белая вуаль; кровать белая и высокая; лилии – открытое окно – женщина, вытряхивающая в окно коврики. «Хамфри управляет делами». Хамфри – который умер? «Мы, я полагаю, переедем в большой дом». Дом смерти? – «куда вы должны прибыть и остаться. Мне надо быть в Лондоне, покупать все для траура». Только не говорите мне, что он еще жив! Зачем вы меня обманули?
Последние два предложения заменяют следующее отмененное квадратными скобками окончание:
Хотите сказать, что Хамфри все-таки жив, а вы так и не открывали дверь спальни и не собирали анемоны, и что я все это зря; что смерть не пряталась за деревом; что мы с вами будем ужинать, а через много-много лет задавать вопросы о мебели?! Хамфри, Хамфри, ты должен был умереть!
Прежде чем удалить весь кусок, Вирджиния вычеркнула последнее предложение и заменила его следующим:
Зачем вы меня обманули?
Ненаписанный роман
Упоминание данного рассказа в дневниковой записи от 26 января 1920 года (см. ВВ-Д-II) позволяет предположить, что он был написан примерно в то же время. Впервые “Ненаписанный роман” был опубликован в июльском номере журнала “London Mercury”118 1920 года, а позже включен с небольшими правками в сборник ВВ-ПЛВ и перепечатан в ВВ-ДП. Правки заключались в удалении небольших фрагментов, которые возвращены в текст и заключены в квадратные скобки.
Одного ее несчастного вида было достаточно, чтобы перевести взгляд с газеты на лицо бедняжки, невзрачное без этого выражения, а с ним – практически символ человеческой участи. Жизнь – то, что видишь в глазах людей; жизнь – то, что они познают, а познав, никогда, сколько скрыть ни пытайся, не забудут, – но что именно? Похоже, то, что жизнь такая, какая она есть. Пять лиц напротив – пять зрелых лиц, у каждого из них свой опыт. Странно, однако, что люди пытаются скрыть его! На всех этих лицах видны признаки сдержанности: губы сомкнуты, взгляды потуплены, – каждый из пятерых чем-то занят, пытаясь спрятать или заглушить свой опыт. Один курит, другой читает, третий сверяется с записями в блокноте, четвертый разглядывает карту железной дороги в рамке напротив, а пятая – какой ужас! – ничего не делает. Она созерцает жизнь. Ох, бедняжечка моя, несчастная женщина, продолжай играть в эту игру – спрячься же ради нас всех!
Будто услышав, она взглянула на меня, слегка поерзала на месте и вздохнула. Казалось, женщина извиняется и одновременно говорит мне: «Если б вы только знали!» А потом она опять уставилась на жизнь. «Но я знаю, – мысленно ответила я, приличия ради уткнувшись в «Times». – Я в курсе всего: “Вчера в Париже союзные державы подписали с Германией [Версальский] мирный договор… Синьор Нитти119, премьер-министр Италии… В Донкастере120 пассажирский поезд столкнулся с товарняком…” Мы все знаем – “Times”121 знает, – но делаем вид, что это не так». Мой взгляд опять скользнул по краю газеты. Женщина вздрогнула, как-то странно и неестественно завела руку за спину, куда-то между лопаток, и покачала головой. А я опять нырнула в свой великий источник жизни. «Что ни возьми, – продолжила я, – рождения, смерти, браки, Придворный бюллетень122, повадки птиц, Леонардо да Винчи123, Убийство в Сэндхиллсе124, высокие зарплаты и стоимость жизни – что ни возьми, – повторила я, – все это есть в “Times”». И опять она с выражением бесконечной усталости на лице замотала головой из стороны в сторону, пока не замерла, словно волчок, уставший вращаться.
От такого горя, как у нее на лице, «Times» не поможет. Но другие люди мешают общению. Лучший способ отгородиться от жизни – сложить из газеты идеальный квадрат, хрустящий, плотный, непроницаемый даже для жизни. Сделав это, я резко подняла голову, прикрывшись своим щитом. Она пронзила его взглядом насквозь; заглянула мне в глаза так, словно искала на дне осадок мужества, чтобы размочить его до глины. Она резко вздрогнула, и уже это лишило меня всякой надежды, развеяло все иллюзии.
Так мы промчались через Суррей и пересекли границу Сассекса. Увлеченная созерцанием жизни, я и не заметила, как остальные пассажиры один за другим вышли, а мы, не считая мужчины, который читал, остались вдвоем. Вот и станция «Три моста»125. Поезд медленно подъехал к платформе и остановился. Выйдет ли наш попутчик? Я не знала, о чем молиться, и в итоге взмолилась, чтобы он остался. В тот же миг мужчина поднялся, презрительно скомкал газету, словно вещь, отслужившую свое, распахнул двери вагона и оставил нас наедине.
Несчастная женщина, слегка наклонившись вперед, завела со мной блеклый, бесцветный разговор о станциях и праздниках, о братьях в Истборне, о нынешней зиме – уже и не помню, – то ли ранней, то ли поздней. И наконец, глянув в окно и увидев, как я поняла, саму жизнь, она вздохнула: «Жить вдали от дома – вот в чем неудобство…» Вот оно, сейчас узнаем, что у нее случилось. «Моя невестка, – горечь в ее тоне была как лимонный сок на холодной стали ножа, и, обращаясь не ко мне, а к самой себе, она пробормотала: – Чепуха, сказала бы она, да и все они это говорят», – а сама ежилась так, словно у нее вся спина в мурашках, как у ощипанной курицы в витрине торговца птицей.
– Ну и корова! – нервно прервалась она, как будто огромная деревянная корова на лугу шокировала ее и спасла от излишней откровенности. Затем она вздрогнула и опять завела руку за спину, как будто у нее болело или чесалось где-то между лопатками. И вновь она показалась мне самой несчастной женщиной на свете, а я опять упрекнула ее, пускай и не столь уверенно, ведь если у ее несчастья имелись причины и я бы их узнала, тогда можно было бы не винить жизнь.
– Невестка… – напомнила я.
Губы ее сжались, словно готовясь плеваться ядом, да так и не разжались. Она лишь взяла перчатку и со всей силы начала тереть пятно на оконном стекле. И терла так, словно хотела избавиться от чего-то раз и навсегда – от грязи ли, от какой-то несмываемой скверны. И действительно, несмотря на все усилия, пятно не поддалось, и женщина откинулась назад, снова вздрогнув и заведя руку за спину, к чему я уже привыкла. Что-то побудило меня снять перчатку и протереть свое стекло. На нем тоже было пятнышко. Сколько я ни терла, оно так и осталось. И тут меня скрутил спазм; я согнула руку и завела ее за спину. Ощущение было такое, словно и у меня кожа как у сырого цыпленка в витрине лавки; между лопатками зудело, свербело, липло и саднило. Достанет ли рука до этого места? Я попробовала дотянуться украдкой. Она заметила. Улыбка, полная бесконечной иронии, бесконечной печали, мелькнула на ее лице и исчезла. Но она уже все сказала, поделилась секретом, заразила своей скверной, и больше ей не о чем было говорить. Откинувшись в своем углу, отвернувшись от ее взгляда, видя только склоны и лощины, серые и пурпурные оттенки зимнего пейзажа, я поняла ее послание, расшифровала секрет ее несчастного вида.
Ее невестка Хильда. Хильда? Хильда? Хильда Марш – цветущая, пышногрудая, степенная. Когда подъезжает кэб, Хильда стоит в дверях и держит наготове деньги. «Бедняжка Минни так исхудала, что все больше похожа на кузнечика, да и плащ уже старый, прошлогодний. Ну а как иначе – с двумя-то детьми. Не надо, Минни. Я заплачу; вот, возьмите – не с той связались, водитель. Заходи, Минни. Да я бы и тебя донесла, не то что твою корзинку! – Они входят в столовую. – Дети, а вот и тетя Минни».
Медленно опускаются ножи и вилки. Они (Боб и Барбара) сползают со стульев, неуклюже тянут руки; возвращаются на свои места, набивают рты и таращатся, жуют и глазеют. [Но мы это пропустим – безделушки, занавески, фарфоровое блюдо в форме трилистника, желтые прямоугольники сыра, белые квадратные печенья – все это пропустим – впрочем, нет, постойте-ка! Посреди обеда ее опять передергивает. Боб таращится на нее с ложкой во рту. «Доедай свой пудинг, Боб». И все же Хильда осуждает. «И чего она такая дерганая?» Идем, идем по лестнице, на верхний этаж; ступеньки окованы латунью, потертый линолеум; о да! – спаленка с видом на крыши Истборна126, зигзагообразные, словно гусеницы, изгибающиеся то в одну сторону, то в другую, в красную и желтую полоску, с иссиня-черным шифером.] Ну вот, Минни, дверь закрылась; Хильда, тяжело ступая, спустилась вниз; ты отстегиваешь ремни от своей корзинки, кладешь на кровать жалкую ночную рубашку, ставишь рядом меховые войлочные тапочки. Зеркало – нет, ты избегаешь зеркал. Методично раскладываешь шляпные булавки. Вот и шкатулка, украшенная ракушками, – а что внутри? Вытряхиваешь – жемчужная запонка, прошлогодняя, и все. Потом шмыгаешь носом, вздыхаешь, садишься у окна. Три часа дня, декабрь; моросит дождь; одна лампочка горит внизу, в потолочном окне магазина тканей; другая – высоко, в спальне служанки – эта вторая гаснет. Смотреть больше не на что. Секундное замешательство – о чем ты думаешь теперь? (Дайте-ка еще разок взгляну на нее, сидящую напротив; она задремала или просто делает вид; о чем она может думать, сидя у окна в три часа дня? О здоровье, о деньгах, о счетах, о своем Боге?) Да, примостившись на краешке стула и глядя на крыши Истборна, Минни Марш молится Богу. Вот и прекрасно; еще она может протереть стекло, чтобы лучше видеть Бога, но какого именно? Кто Бог Минни Марш, Бог задворок Истборна, Бог трех часов дня? Я тоже вижу крыши, вижу небо, но вот узреть Бога! Он скорее похож на президента Крюгера127, нежели на принца Альберта128, – ничего лучше я представить не могу; вижу его в кресле, в черном фраке, не так уж и высоко; могу усадить на пару облачков; вот в его руке на фоне облаков появляется жезл – дубинка, не так ли? – черный, толстый, с шипами – жестокий старый задира, этот Бог Минни! Не он ли послал ей и зуд, и пятно, и спазмы? Так вот почему она молится? Следы греха – вот что она пытается стереть с окна. Ох, да она совершила какое-то преступление!
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Примечания
1
См. ВВ-П-I, № 438.
2
См. ВВ-П-II, № 853.
3
См. ВВ «Обыкновенный читатель», эссе «Русский фон» (в пер. Н.И. Рейнгольд).
4
Этель Мэри Смит (1858–1944) – писательница, композитор, суфражистка.
5
См. ВВ-П-IV, № 2254.
6
См. ВВ-Д-II, 8 апреля 1921 г.
7
См. КБ-II. В сборник (1921) «Понедельник ли, вторник» вошло 8 рассказов: «Дом с привидениями», «Общество», «Понедельник ли, вторник», «Ненаписанный роман», «Струнный квартет», «Голубой и зеленый», «Сады Кью», «Пятно на стене».
8
Из черновиков романа «Комната Джейкоба».
9
См. ВВ-Д-II, 14 октября 1922 г.
10
Джеймс Джойс (1882–1941) – ирландский писатель и поэт, представитель модернизма.
11
См. ВВ-Д-III, 27 апреля 1925 г.
12
См. ВВ-Д-III, 5 сентября 1926 г.
13
См. ВВ-Д-III, 28 мая 1929 г.
14
См. ВВ-П-VI, № 3414.
15
См. ВВ-Д-V, 1 ноября 1940 г.
16
В предисловии к книге (1944) «Дом с привидениями и другие рассказы» Леонард Вулф объясняет, что исключил рассказы «Общество» и «Голубой и зеленый», потому что Вирджиния не планировала перепечатывать их в сборнике, который собиралась выпустить в 1942 году. В 1931 году она написала Этель Смит, что «Голубой и зеленый» и «Понедельник ли, вторник» – это «дикие вспышки свободы, невнятные, нелепые, непечатные вопли», «в основном поэтому я и не буду их перепечатывать» (см. ВВ-П-IV, № 2254). В итоге в сборник «Дом с привидениями» вошли 18 рассказов: «Дом с привидениями», «Понедельник ли, вторник», «Ненаписанный роман», «Струнный квартет», «Сады Кью», «Пятно на стене», «Новое платье», «Фазанья охота», «Лапин и Лапина» («Кролль и Зая»), «Реальные предметы», «Женщина в зеркале: отражение», «Ювелир и герцогиня», «Моменты бытия», «Человек, любивший себе подобных», «Прожектор», «Наследство», «Вместе и врозь», «Итог».
17
Название «Глобус», как правило, связывают с одним из трех театров в Лондоне: два из них ассоциируются с Шекспиром, однако все три были построены позже 1568 года. Неизвестно, о каком именно парке идет речь, и 18 марта 1568 г. было четвергом, а не субботой.
18
Политико-правовой документ, составленный в июне 1215 года на основе требований английской знати к королю Иоанну Безземельному и защищавший ряд юридических прав и привилегий свободного населения средневековой Англии.
19
Анатоль Франс (1844–1924) – французский писатель и литературный критик.
20
Уолтер Горацио Патер (1839–1894) – английский эссеист и искусствовед, главный идеолог эстетизма – движения, исповедовавшего девиз «искусство ради искусства».



