Мельница на Флоссе

- -
- 100%
- +
Когда мать ушла разбирать его чемодан, а Том согрелся в комнате после долгой дороги, он наконец заговорил с Мэгги доверительно, увлекая ее в угол.
– Знаешь, что у меня в карманах? – сказал он, кивая в такт словам, чтобы возбудить ее любопытство.
– Нет, – ответила Мэгги. – Какие у тебя тяжелые карманы, Том! Это стеклянные шарики или орешки?
Сердце Мэгги упало: Том всегда говорил, что играть с ней в шарики «нет толку» – она все делает не так.
– Шарики? Нет. Я все променял у ребят, а орешки – ерунда, пока они зеленые. Смотри сюда! – Он наполовину вытянул что-то из правого кармана.
– Что это? – прошептала Мэгги. – Вижу только кусочек чего-то желтого.
– А вот угадай!
– Не могу я, Том, скажи скорее! – нетерпеливо сказала она.
– Не горячись, а то не скажу, – ответил Том, решительно засовывая руку обратно в карман.
– Нет, Том, – умоляюще сказала Мэгги, хватая его за руку. – Я не горячусь, правда, Том. Просто терпеть не могу угадывать. Пожалуйста, не сердись.
Рука Тома медленно расслабилась.
– Ну ладно, – сказал он, – это новые удочки – две, понимаешь? Одна для тебя, Мэгги, твоя собственная. Я не стал покупать ни ирисок, ни пряников, чтобы сберечь деньги. Гибсон и Споунсер даже подрались со мной из-за этого. Вот, смотри – крючки! Ну скажи, пойдем завтра к Круглому пруду? Ты сама поймаешь рыбу, сама насадишь червяка, все сама! Разве не здорово?
Ответом Мэгги было то, что она обвила его руками и прижалась щекой к его лицу, молча, а он медленно разматывал леску и сказал наконец:
– Ну что, разве я не хороший брат – купил тебе удочку? Ведь мог бы и не покупать, если бы не захотел.
– Да, ты очень, очень хороший! Я так тебя люблю, Том!
Том спрятал леску обратно в карман и начал разглядывать крючки один за другим.
– А ребята дрались со мной, потому что я не уступил им ириску, – добавил он.
– Ах, Том, как жаль, что вы деретесь в школе! Тебе не больно было?
– Мне? Нет, – сказал Том, убирая крючки и доставая большой перочинный нож. Он медленно раскрыл длинное лезвие, разглядывая его задумчиво и проводя по нему пальцем. – Споунсеру я, конечно, подбил глаз. Сам виноват – не стоило на меня лезть: я не стану делиться только потому, что кто-то грозит побоями.
– Ах, какой ты храбрый, Том! Ты прямо как Самсон. Вот если бы на меня вдруг бросился лев, ты бы стал с ним драться, правда?
– Где тебе взять льва, глупенькая? Львы только в зверинцах бывают.
– Нет, но если бы мы жили в тех странах, где львы водятся, – в Африке, там, где жарко; они ведь там едят людей! Я тебе покажу в книжке, где я читала.
– Ну, тогда я бы взял ружье и застрелил его.
– А если бы у тебя не было ружья? Мы могли бы пойти гулять или на рыбалку, а из-за куста вдруг выбежал бы лев – огромный, ревущий, и нам некуда было бы бежать. Что бы ты сделал, Том?
Том помолчал и наконец, презрительно отвернувшись, сказал:
– Но ведь льва нет. Что толку болтать?
– Но мне нравится воображать, – сказала Мэгги, следуя за ним. – Ну подумай, что бы ты сделал?
– Не надо приставать, Мэгги! Глупости. Я пойду посмотрю своих кроликов.
Сердце Мэгги дрогнуло от страха. Она не посмела сказать правду сразу, а пошла за Томом, молча дрожа, ломая голову, как бы рассказать ему новость так, чтобы смягчить его горе и гнев. Ведь больше всего Мэгги боялась именно Тома в гневе – он сердился совсем не так, как она.
– Том, – робко начала она, когда они вышли во двор, – сколько денег ты дал за своих кроликов?
– Две полкроны и шестипенсовик, – ответил он сразу.
– У меня в стальном кошельке наверху, наверно, больше денег, чем это. Я попрошу маму, и она тебе даст.
– Зачем? – спросил Том. – Мне не нужны твои деньги, глупая. У меня и так больше, чем у тебя, я ведь мальчик. Мне всегда дарят полсуверена или суверен на Рождество, потому что я буду мужчиной, а тебе – пятишиллинговые монеты, потому что ты девчонка.
– Ну, а если мама разрешит, я все равно отдам тебе две полкроны и шестипенсовик, чтобы ты купил новых кроликов, – сказала Мэгги.
– Новых кроликов? Мне больше не нужно.
– Ах, Том… они все умерли.
Том остановился как вкопанный и обернулся к Мэгги.
– Значит, ты забыла их покормить? И Гарри забыл? – сказал он, лицо его вспыхнуло, но тут же побледнело. – Ну я задам Гарри! Я добьюсь, чтобы его выгнали. И не люблю я тебя, Мэгги. Завтра на рыбалку ты со мной не пойдешь. Я велел тебе навещать кроликов каждый день.
Он зашагал дальше.
– Да, я забыла… но не нарочно, Том! Мне так, так жаль, – сказала Мэгги, и слезы полились ручьем.
– Ты плохая девочка, – строго сказал Том. – И зря я купил тебе удочку. Не люблю я тебя.
– О, Том, как это жестоко! – всхлипывала Мэгги. – Я бы простила тебя, если бы ты что-нибудь забыл, мне было бы все равно – я бы простила и любила.
– Да ты просто глупая, – сказал Том. – А я ничего не забываю, никогда.
– Прости меня, Том, прошу тебя, у меня сердце разорвется. – Мэгги дрожала от рыданий, вцепилась в его руку и прижалась мокрой щекой к его плечу.
Том оттолкнул ее и, остановившись, заговорил тоном, не допускающим возражений:
– Теперь слушай, Мэгги. Разве я тебе не хороший брат?
– Да-а… – всхлипывала Мэгги.
– Разве я не думал о твоей удочке всю четверть, не копил деньги, не отказывался от сладостей, хоть Споунсер и дрался со мной из-за этого?
– Да… и я… я тебя люблю, Том!
– Но ты все равно плохая девочка. В прошлые каникулы ты слизала краску с моей коробочки от пастилок, а до того – не уследила за моей лодкой, и она утащила мою леску, а еще ты проткнула головой моего воздушного змея – ни за что.
– Я не хотела, – сказала Мэгги. – Это вышло нечаянно.
– Хотела бы – не сделала бы, – сказал Том. – И за это ты завтра со мной не пойдешь.
Бросив эти страшные слова, он побежал к мельнице, решив пожаловаться Люку на Гарри.
Мэгги стояла неподвижно, лишь плечи ее вздрагивали от рыданий. Потом она повернулась и бросилась домой, на чердак, где села на пол, прислонилась головой к червивой полке и ощутила всю тяжесть своего несчастья. Том наконец приехал домой – она мечтала, как будет счастлива… и вот теперь он жесток к ней. Что ей теперь все остальное, если Том ее не любит? Ах, какой он жестокий! Ведь она хотела отдать ему деньги, говорила, как ей жаль… Да, с матерью она бывает непослушна, но Тому она никогда, никогда не хотела сделать зла!
– Ах, какой он жестокий! – всхлипывала Мэгги, находя мрачное утешение в гулком эхе, бродившем под стропилами.
Бить или терзать свою куклу она теперь не могла – она была слишком несчастна, чтобы сердиться.
Ах, эти горькие детские скорби, когда сама печаль нова и странна, когда надежда еще не обрела крыльев, чтобы перелетать через дни и недели, и промежуток от лета до лета кажется безмерным!
Мэгги вскоре показалось, что она просидела на чердаке целые часы: уже, наверно, пора к чаю, и все сидят за столом, а про нее и не вспоминают. Что ж, она останется здесь навсегда, умрет с голоду… спрячется за кадкой и просидит всю ночь – вот тогда все перепугаются и Том пожалеет.
Так думала Мэгги, полная гордого отчаяния, отползая за кадку; но вскоре снова заплакала – при мысли, что никому нет дела до того, где она. А если бы она теперь пошла вниз – простил бы ее Том? Может быть, отец там и он вступился бы за нее. Но нет, она хочет, чтобы простил сам Том – потому что любит, а не потому, что ему велят. Нет, она не спустится, если он сам не придет за ней.
Пять мрачных минут она выдержала это решение, прячась за кадкой, но потом сильнейшая черта ее натуры – жажда любви – взяла верх над гордостью. Она выбралась из-за кадки в сумерки чердака и тут услышала быстрые шаги на лестнице.
Том, занятый разговором с Люком, осмотром двора, бесцельным брожением туда-сюда и строганием прутьев (чем в школе заниматься не приходилось), давно забыл о Мэгги и о действии своего гнева. Он считал наказание исполненным и занялся другими делами – как практичный человек.
Но за чаем отец спросил:
– А где же девчонка?
И миссис Талливер почти одновременно сказала:
– А где твоя сестренка? – Ведь оба думали, что Том и Мэгги были все время вместе.
– Не знаю, – ответил Том. Он не хотел «доносить» на сестру, хоть и злился на нее: Том Талливер был мальчик честный.
– Как? – удивился отец. – Не играла с тобой? Она ведь только о тебе и думала!
– Не видел ее уже два часа, – сказал Том и откусил кусок сливового пирога.
– Господи боже! Да она утонула! – вскрикнула миссис Талливер, вскочив и бросившись к окну. – Как ты допустил?! – прибавила она, не зная, кого и в чем обвиняет.
– Да ну, не утонула, – сказал мистер Талливер. – Ты, поди, обидел ее, Том?
– Я? Нет, папа, – возмутился Том. – Думаю, она где-нибудь в доме.
– Наверное, на чердаке, – сказала миссис Талливер, – поет там и болтает сама с собой, забыла про все на свете.
– Пойди приведи ее, Том, – сказал мистер Талливер довольно резко: то ли от отцовской догадки, то ли от нежности к Мэгги ему подумалось, что сын был к «малышке» слишком суров, иначе она бы не убежала. – И будь с ней добр, слышишь? А то я тебя проучу.
Том никогда не ослушивался отца – мистер Талливер был человек властный и, как говорил сам, никому не позволял «отобрать у него кнут». Но вышел он недовольно, держа кусок пирога, не собираясь, однако, отменять сестринское наказание – ведь она его заслужила.
Тому было всего тринадцать, и он не имел твердых представлений о грамматике и арифметике, но в одном был абсолютно уверен: нужно наказывать всех, кто виноват. Да он и сам не возражал бы против наказания – если бы заслужил. Но ведь он никогда не заслуживал!
Вот чьи шаги услышала Мэгги на лестнице, когда любовь пересилила гордость и она уже сама шла вниз с заплаканными глазами и растрепанными волосами – просить прощения. Отец, наверно, погладит ее по голове и скажет: «Ну, ничего, девочка».
Ах, велика сила этой жажды любви, этого голода сердца – такая же неумолимая, как голод телесный, которым природа заставляет нас покориться ее законам.
Но она узнала шаги Тома – и сердце ее забилось сильнее от внезапной надежды.
Он лишь остановился наверху и сказал:
– Мэгги, спускайся.
Но она бросилась к нему, обвила его шею и, всхлипывая, прошептала:
– О, Том, прости меня! Я не могу так… я всегда буду хорошей, всегда буду помнить! Люблю тебя… пожалуйста, дорогой Том!
Мы учимся сдерживать себя, когда становимся старше. Мы держимся в стороне после ссоры, выражаемся в учтивых оборотах и таким образом сохраняем достойное отчуждение – проявляя стойкость, с одной стороны, и заглатывая немало горечи – с другой. Мы уже не ведем себя с безудержной порывистостью, свойственной животным, но во всем поступаем как члены высокоцивилизованного общества.
Мэгги и Том были еще очень похожи на юных зверьков, и потому она могла прижаться щекой к его щеке, поцеловать его в ухо, всхлипывая и путаясь в словах, а в мальчике жили нежные струны, привыкшие отзываться на ласку Мэгги, и он вел себя с той мягкостью, что вовсе не вязалась с его прежней решимостью наказать сестру как следует. Он даже стал целовать ее в ответ и говорил:
– Ну не плачь, Мэгси… Вот, съешь кусочек пирога.
Слезы Мэгги начали утихать. Она потянулась к пирогу, откусила кусочек, потом Том откусил другой – за компанию, и они ели вместе, прижимаясь щеками, лбами и носами друг к другу, похожие, к своему унижению, на двух дружелюбных пони.
– Пойдем, Мэгси, пора пить чай, – сказал наконец Том, когда от пирога не осталось ничего, кроме того, что было внизу, на столе.
Так и закончились печали этого дня. А на следующее утро Мэгги весело трусила рядом с Томом, держа в одной руке свою собственную удочку, а в другой – ручку корзины. Она неизменно наступала в самые грязные лужи и сияла из-под своего бобрового капора темным, радостным светом – ведь Том был к ней добр.
Правда, она все же попросила Тома насаживать червей на крючок вместо нее, хотя поверила ему на слово, когда он уверил, что черви не чувствуют боли (Том про себя считал, что даже если и чувствуют, то это неважно). Он все знал – и про червей, и про рыбу, и про птиц, что шкодят в саду, и как открываются замки, и в какую сторону надо поднимать засовы на воротах. Мэгги казалось, что все это знание – чудесное и трудное, куда труднее, чем помнить, что написано в книгах, и она невольно благоговела перед превосходством Тома, ведь он был единственный, кто называл ее знания «вздором» и ничуть не удивлялся ее сообразительности.
Том же, напротив, считал Мэгги глупенькой: все девочки были глупы – не могли бросить камень так, чтобы попасть в цель, не умели обращаться с перочинным ножом и боялись лягушек. И все-таки он очень любил сестру и всегда заботился о ней, и даже собирался сделать ее управляющей своим хозяйством.
Они шли к Круглому пруду – тому самому чудесному пруду, что образовался когда-то во время паводков. Никто не знал, насколько он глубок, и было загадкой, как получилось, что берега у него почти ровно круглые, обрамленные ивами и высокими тростниками, так что вода виднелась, только если подойти совсем близко. Вид старого любимого места всегда поднимал Тому настроение, и он говорил с Мэгги самым дружелюбным шепотом, пока раскрывал драгоценную корзинку и готовил снасти. Он забросил леску для нее и вложил удочку в ее руку. Мэгги подумала, что мелкая рыбка, верно, приплывет к ее крючку, а крупная – к Тому. Но вскоре забыла о рыбе и задумчиво смотрела на гладкую воду, когда Том, возбужденно шепнув: «Смотри, смотри, Мэгги!» – подбежал, чтобы помочь ей.
Мэгги испугалась, что опять сделала что-то не так, как всегда, но вскоре Том дернул ее удочку и вытащил леску, на траву со шлепком упала большая линь.
Том был в восторге:
– Ах ты, Мэгси, маленькая утка! Освободи корзинку!
Мэгги не чувствовала, будто совершила что-то особенное, но этого и не требовалось – Том называл ее Мэгси и был ею доволен. Ничто не омрачало ее счастья в эти часы, полные шепота и тихих звуков, когда из воды слышались легкие всплески рыбы, а ивы и тростники шелестели, словно и у них были свои радостные голоса. Мэгги подумала, что на небе хорошо было бы вот так сидеть у пруда и чтобы никто никогда не бранил. Она никогда не замечала, что у нее клюет, пока Том не говорил об этом, но рыбалка все равно казалась ей дивным занятием.
То было одно из их счастливых утр. Они шагали рядом и садились вместе, не думая, что жизнь когда-нибудь изменится – разве что они вырастут, перестанут ходить в школу, а все остальное останется прежним. Они всегда будут жить вместе и любить друг друга.
Эта мельница с ее нескончаемым гулом, большой каштан, под которым они строили «домики», их собственная речка Реппл, где берега были родными и Том вечно высматривал водяных крыс, пока Мэгги собирала пушистые пурпурные метелки тростника и потом забывала их, и, больше всего, великая река Флосс, вдоль которой они бродили, словно путешествуя, чтобы увидеть стремительный прилив – грозный Эйгр, что надвигался, как голодный зверь, или огромное ясеневое дерево, некогда стонувшее, будто человек, – все это, казалось, навсегда останется прежним.
Том думал, что людям не повезло жить где-то еще на земле, а Мэгги, читая о том, как Христиана[6] переходила «реку, над которой нет моста», всегда видела перед собой Флосс между зелеными лугами у Великого ясеня.
Конечно, жизнь изменилась для Тома и Мэгги, и все же они не ошибались, веря, что мысли и чувства тех первых лет навсегда останутся частью их жизни. Мы не смогли бы так любить землю, если бы не провели на ней детства – если бы это не была та же земля, где каждую весну вновь поднимаются те же цветы, что мы когда-то собирали своими крошечными пальцами, лепеча себе под нос, где осенью на живых изгородях висят те же ягоды шиповника и боярышника, где по-прежнему поют те же малиновки, которых мы называли «Божьими пташками», потому что они не вредили посевам. Какая новизна сравнится с этим сладостным однообразием, где все знакомо и любимо за то, что знакомо?
Вот этот лес, по которому я иду в мягкий майский день под молодой желто-бурой листвой дубов, меж которой проглядывает синее небо, вот белые звездчатые цветы, синеглазый вероника и плющ у моих ног – какой тропический рай, какие диковинные папоротники или роскошные цветы могли бы тронуть во мне такие тонкие и глубокие струны, как этот родной пейзаж? Эти знакомые цветы, эти памятные голоса птиц, это небо с переменчивым светом, эти бороздчатые, травянистые поля, каждое со своей особой «личностью», что придают им прихотливые изгороди, – все это и есть материнский язык нашего воображения, язык, насыщенный теми тонкими, неразрывными ассоциациями, что оставили после себя мимолетные часы нашего детства. Радость от солнечного света на густой траве сегодня была бы всего лишь слабым откликом усталой души, если бы в нас не жило воспоминание о том солнечном свете и о той траве, что мы знали в далекие годы, – и если бы они не превращали это восприятие в любовь.
Глава VI. В которой ожидают тетушек и дядюшек
Стояла Пасхальная неделя, и сырники миссис Талливер удались на диво легкие. «Ветерок бы подул – так и разлетелись бы, как перышки», – говорила горничная Кезия, гордая тем, что служит у хозяйки, способной печь такие чудеса. Так что ни время, ни обстоятельства не могли бы быть благоприятнее для семейного собрания – даже если бы не требовалось посоветоваться с сестрами Глегг и Пуллит насчет того, куда отдать Тома учиться.
– Я бы, пожалуй, в этот раз не звала сестру Дин, – сказала миссис Талливер, – она ведь завистлива и всегда норовит очернить моих бедных детей перед тетушками и дядюшками.
– Да зови уж, – сказал мистер Талливер. – Я с ней теперь и словом не перемолвлюсь, полгода не видались. Что нам до того, что она наговорит? Моим детям не нужно кланяться никому.
– Так вы, мистер Талливер, всегда говорите, – возразила жена. – А ведь со стороны вашей родни ни одна душа – ни тетка, ни дядя – не оставит им и пяти фунтов наследства. А вот сестра Глегг с сестрой Пуллит копят – сколько, и не сосчитать! – и проценты, и деньги от масла: мужья им все покупают.
Миссис Талливер была женщиной кроткой, но даже овца поднимает голову, когда у нее есть ягнята.
– Пф! – сказал мистер Талливер. – Когда народу за столом много и буханка нужна побольше. Ну и что толку с ваших сестриных грошей, коли племянников и племянниц с дюжину? Да и не добьется твоя сестра Дин, чтоб все досталось одной, а то ведь народ засмеет их после смерти!
– Я уж не знаю, чего она добьется, – вздохнула миссис Талливер. – Мои дети совсем не умеют себя вести со своими тетушками и дядюшками: Мэгги всегда бедокурит больше, чем в обычные дни, а Том их терпеть не может, бедняжка, – хотя для мальчика это, пожалуй, естественнее, чем для девочки. А вот Люси Дин – чудо-ребенок: посадишь на табурет, и так просидит час, не шелохнется. Невозможно не любить ее, словно она моя собственная. Да и, скажу я вам, она больше похожа на мою дочку, чем на Динину, ведь у сестры Дин всегда был такой бледный цвет лица, совсем не наш, не из семьи Додсон.
– Ну, коли тебе девочка по душе, – сказал мистер Талливер, – зови ее с отцом и матерью. А не позвать ли еще их тетку с дядюшкой Моссами и кого-нибудь из их ребят?
– Ах, господи, мистер Талливер, да ведь это будет восемь человек, не считая детей! Придется вставлять еще две доски в стол и снимать со шкафа лишнюю посуду! Да ты ведь знаешь не хуже меня, что мои сестры и твоя сестра никогда не уживаются вместе.
– Ну и делай как знаешь, Бесси, – сказал мистер Талливер, надевая шляпу и направляясь к мельнице.
Мало кто из жен был покорнее миссис Талливер во всем, что не касалось ее родни. Ведь она урожденная мисс Додсон, а Додсоны – семья уважаемая.
Про Додсонов всегда говорили, что держат они голову высоко, и никто не удивился, когда две старшие сестры вышли так удачно замуж – не слишком рано, впрочем, ибо в семье Додсон не было принято торопиться.
В этом доме существовали особые порядки во всем: особый способ отбеливать белье, особый рецепт вина из первоцветов, особый способ засолки окороков и хранения крыжовника в бутылках. И потому ни одна дочь этой семьи не могла не гордиться тем, что родилась именно Додсон, а не Гибсон или Уотсон.
Похороны у Додсонов всегда отличались безупречным порядком: траурные ленты никогда не имели голубоватого оттенка, перчатки не лопались на большом пальце, все, кому следовало, являлись в трауре, и носильщикам непременно выдавали шарфы. Когда кто-нибудь из семьи заболевал или попадал в беду, все прочие собирались навестить несчастного – обычно одновременно – и не считали нужным воздерживаться от самых неприятных истин, какие подсказывало правильное семейное чувство. Если болезнь или несчастье были собственной виной страдальца, семья Додсон никогда не избегала сказать ему это напрямую.
Словом, в этом роду существовало особое предание о том, что значит «поступать как следует» – и в ведении хозяйства, и в обращении с людьми. Единственной тенью, омрачавшей это превосходство, была мучительная неспособность принять приправы или правила других семей, живших не по додсоновским правилам. Женщина из Додсонов, оказавшись «в чужом доме», всегда пила чай с сухим хлебом, отказываясь от масла и варенья: она не доверяла чужому маслу и полагала, что варенье, вероятно, перебродило – из-за недостатка сахара или кипячения. Они признавали, конечно, что некоторые Додсоны меньше похожи на прочих, но раз уж они «родня», значит, уж точно лучше тех, кто к роду не принадлежит вовсе. И примечательно, что при том ни один из Додсонов никогда не был доволен другим Додсоном, зато каждый был вполне доволен собой – и всеми Додсонами в целом.
Самый слабый член семьи, наименее самостоятельный человек, обычно является полным отражением семейных привычек и традиций, и миссис Талливер была истинной Додсон – хотя и мягкой, как слабое пиво, которое все же остается пивом, только очень разбавленным. И хотя в юности ей случалось роптать под ярмом старших сестер, а теперь еще изредка проливать слезы из-за их упреков, ей и в голову не приходило нарушать семейные устои. Она была благодарна судьбе за то, что родилась Додсон, и особенно радовалась, что хоть один из ее детей пошел в ее родню – хотя бы лицом, цветом кожи, любовью к соленому и к фасоли (чего ни один Талливер не любил).
В остальном подлинный дух семьи Додсон лишь отчасти проявлялся в Томе: он был так же далек от привязанности к материнской родне, как и сама Мэгги. Узнав заранее, что приедут тетушки и дядюшки, он обычно исчезал на целый день, запасшись всем, что можно было унести в карманах, – это был нравственный симптом, из которого тетя Глегг делала самые мрачные выводы о его будущем. Мэгги приходилось туго: Том убегал, не посвящая ее в свои планы, ведь слабый пол – серьезное препятствие при бегстве.
В среду, накануне приезда тетушек и дядюшек, в доме стояли такие соблазнительные запахи – сливовые пироги, доходящие в печи, желе, только что снятое с огня, и аппетитный соус, – что трудно было оставаться в унынии: в воздухе чувствовалась надежда. Том и Мэгги не раз наведывались на кухню и на время отступали лишь после того, как им позволяли унести с собой немного добычи.
– Том, – сказала Мэгги, когда они устроились на ветвях бузины, поедая пирожки с повидлом, – ты сбежишь завтра?
– Нет, – ответил Том медленно, доев пирожок и поглядывая на третий, который предстояло делить пополам. – Нет, не сбегу.
– Почему? Потому что Люси приедет?
– Нет, – сказал Том, доставая перочинный нож и задумчиво наклоняя голову, прицеливаясь к пирожку. (Разделить эту неправильную фигуру на две равные части было задачей не из легких.) – А какая мне разница, Люси? Она ведь девчонка – в хоккей играть не может.
– Тогда, может, из-за ромового пирога? – предположила Мэгги, наклоняясь вперед и следя за движением ножа.
– Глупенькая, – сказал Том, – он будет только послезавтра. А завтра – пудинг. Я знаю, какой будет пудинг и рулет с абрикосами… О-о, вот это да!
С этими словами нож опустился, и пирожок разделился надвое, но результат не удовлетворил Тома – он сомнительно разглядывал обе половинки. Наконец сказал:
– Закрой глаза, Мэгги.
– Зачем?
– Не твое дело зачем. Сказано – закрой.
Мэгги подчинилась.
– Теперь скажи, Мэгги, какую возьмешь – правую или левую?
– Ту, где повидло вытекло, – сказала Мэгги, послушно держась с закрытыми глазами.
– Да ты же ее не любишь, глупышка! Можешь взять, если выпадет по праву, но просто так я тебе не дам. Ну, выбирай – правую или левую. Ах ты! – воскликнул он сердито, когда Мэгги приоткрыла глаза. – Еще раз подглядишь – вовсе ничего не получишь!
Жертвенность Мэгги не доходила до таких пределов – впрочем, боюсь, ее не столько заботило то, чтобы Том получил лучшую часть пирожка, сколько то, чтобы он остался доволен ею и тем, что она отдала ему лучший кусок. Так что она крепко зажмурилась, пока Том не велел сказать, какую выбрать.








