- -
- 100%
- +
Едва г-н Поуль увидел его, как почувствовал, что его призвали к порядку. Он в одночасье вернулся снова в прошлое. Пробст сидел, держа в одной руке развернутое письмо от епископа, и пристально смотрел на собеседника.
– Гм, – сказал он. – Как вы и сами знаете, на ваш счет существуют определенные ожидания. В наших краях не так, как в других местах. Здесь следовало бы, чтоб пасторы служили для прихожан примером благочестия и христианской жизни, – только бывает зачастую наоборот! Я не буду называть имен, но у нас – то есть у вас и у меня! – есть парочка братьев, которым остается пожелать, чтоб они обладали хотя бы половиной того благочестия, каким обладает их собственная паства! Поэтому мы возлагаем на молодых пасторов надежды, что они сделаны из другого теста.
Он нацелил свой взгляд прямо в лицо г-ну Поулю:
– Понимаете, дело не в том, чтоб проглотить столько-то толстых книг или поучаствовать в стольких-то христианских движениях, кои пышным цветом расцветают в наши дни, – все эти слезливые сентиментальности и субтильные душевности! Я хочу раз и навсегда сказать вам то, что я, впрочем, уже говорил: в том, что касается твердости веры, неколебимой как скала, и настоящей преданности Господу, скорее мы должны учиться у этого народа, чем народ может научиться от нас. Я имею в виду в основном сельское население. Торсхавнцы… их не стоит здесь брать в расчет. Что именно сейчас важнее всего для нас, пасторов, – это не громче всех голосить во время проповеди, а попросту в своей жизни быть достойным своего призвания, чтоб нам в смирении и преданности служить, просвещать и направлять наших прихожан в заповедях и добронравии, чтоб заслужить хоть немного того безграничного доверия, которое они испытывают к нам.
Пробст пару раз легонько стукнул по столешнице, его уста излучали улыбчивость и энергичность, а вот глаза были суровы.
– Да, кстати, а еще, – продолжал он, – вы и сами имеете очи, чтобы видеть. И вы быстро поймете, что вам делать.
На все это г-н Поуль мог ответить лишь «да» и «аминь». Он попытался произнести пару слов, но они показались ему какими-то тощими и безразличными.
– А сейчас вы можете как можно скорее отправиться в ваш приход, – заключил г-н Андерс.
Г-н Поуль ответил, что ему предложили уехать вместе с лёгманом, который как раз собирался возвращаться на свой хутор.
– Гм, – улыбнулся пробст, – значит, вы поедете в ваш приход в хорошей компании. Да-да. Всем Самуэль Миккельсен хорош! Но он редко выезжает в тот же день, когда седлает, – когда он гостит в Хавне. Ладно, тут уж вы берегитесь. Я рекомендую вам во всех смыслах беречься!
Г-н Андерс еще раз пристально посмотрел на него – и поднялся.
Г-н Поуль был ошеломлен. Он чувствовал себя почти так, словно разом крестился и конфирмовался снова. Этот пробст был как огромная порция одновременно грубой и пряной водки. Ладно, время пришло! С каким-то весельем он подумал, что при первой же возможности вырвется из Торсхавна, распрощается с ним и начнет работу. Это пока еще нетрудно. Он пошел к лёгману, чтоб договориться насчет поездки. В тот день была суббота.
Оставшуюся часть дня он помнил резкие, испытующие взгляды пробста Андерса, светившие в самую глубину его совести и призывавшие его к порядку. Но в промежутках перед его внутренним взором также вставали зелено-золотистые лучистые глаза Барбары, которые ей постоянно приходилось потуплять, потому что они знали слишком много о тайне, которую нельзя выдавать, и даже думать о ней нельзя, но благодаря которой ее уста изгибались в милой приятной улыбке, оставлявшей на ее щеках ямочки. Лукавая вечная тайна, которая была у Барбары со всеми мужчинами.
Прощай, о земля!
Церковные колокола на Рейне звали на богослужение. У них был мягкий звук, порхавший над крышами. Но колокольня, на которой они висели, выглядела мрачно и от ветхости была вот-вот готова рухнуть. От движения она подрагивала. В деревянной постройке колокола похрипывали и повизгивали, и этот жалобный призвук смешивался с порхающе-легким звоном, разносившимся по всему городу.
Прежняя буря и дождь превратились в тихий морозец. Уличная грязь затвердела, обрела острые гребни, а лужи замерзли и стали звонким льдом. Солнце светило бледно в это двадцать шестое воскресенье от Троицы.
Церковь была мала. С каждой стороны там насчитывалось тринадцать рядов сидений, а над входом располагалась небольшая галерея. Между голыми деревянными стенами царил лютый холод. Потолка не было, виднелись массивные балки и стропила.
Начали сходиться малоимущие обитатели Торсхавна. На женщинах были черные шали и платки. Они входили, сжав губы и неся в руках сборник псалмов Кинго. За ними шли мужчины, слегка робея, хмуро и упорно держась на заднем плане. Немногие из них, те, кто пришел отдельно, поднимались на галерею. Они – и Самуэль с Подъемника, и Нильс с Пятачка, были героями лишь в быту. А здесь, у святыни, главенствовать должны были бабы.
Пришли и благородные – «чистая публика». Они имели в церкви свои постоянные места, и это было их право, нарушить которое не смел никто из простонародья. Пришел фогт Харме и расселся на переднем ряду вместе со своей дочерью Сусанной. В том же ряду было место соренскривера, которое до сих пор занимала его вдова, мадам Стенероп, и пасторское место, где уселись сестры Армгард и Эллен Катрине как родственницы и гостьи г-на Венселя. На этой скамье разместился и г-н Поуль.
И многие другие имели постоянные места: и мадам Дрейер, и Сьюр Арентсен, и старая йомфру[26] Клейн. Они были люди солидные и вносили за свои места плату. Это было предметом их гордости, указанием на благородство, возвышавшим их над толпой, и это едва уловимо отражалось на их лицах, когда они рассаживались.
Но всех пришедших в церковь объединяло одно: в студеном воздухе их дыхание стояло, подобно серым облачкам.
Г-н Поуль сидел и вспоминал все свои визиты в церковь Богоматери в Копенгагене, всю галантную сутолоку карет, портшезов и лакеев у ворот, хлопающих дверцами экипажей, нарядную толпу «чистой публики» и простых горожан, благодушно и чинно скользивших между колоннами через три нефа одинаковой вышины, пока орган торжественно играл прелюдию, рокоча под сводами храма. Ах, а здесь, в Хавне, лишь жалкий сгорбленный дьячок хрипло выводил входную молитву. И в это время под стропилами было тихо: ни привычного кашля, ни сморкания.
Но как раз тут вошла Барбара, торопливо и тихо, и подсела на соренскриверское место к своей матери – подобно последнему живому отблеску мира и мирской жизни, перед тем как грянул тяжко-серьезный псалом.
Соренскривер Йохан Хендрик Хейде в тот день пришел в церковь одновременно с фогтом и его дочерью. Он поздоровался с ними, перекинулся парой замечаний, поулыбался, – но, когда они вошли в придел, он не проследовал вместе с ними к своему сиденью, а вместо того поплелся на галерею.
Почему он так сделал? Сам по себе он ничего не имел против них, но в тот момент что-то их разделяло. Они говорили по-датски. Что ж, это их язык. Йохан Хендрик не питал отвращения ни к чему датскому, он сам часто жил в Дании, его род имел датские корни. Ему бы показалось нелепым, если бы люди вроде фактора или фогта вдруг заговорили по-фарерски. И все же – здесь, на родной почве, среди фарерского простонародья, этот легко бегущий язык был нарушением тона. Это слегка раздражало его, как игра на инструменте над ухом. Сам он был настроен в той же тональности, что и народ. Оттого ему претило садиться в первом ряду; он предпочитал оставаться на заднем плане, на галерее. Здесь он мог спокойно сидеть и размышлять об удобрениях, новых методах рыболовства и других полезных вещах на благо страны.
Через некоторое время после того, как соренскривер занял место, ступеньки тяжко заскрипели и на галерею поднялся его кузен, Самуэль Миккельсен, лёгман Островов. Несмотря на свою дородность и неповоротливость, он тоже предпочитал сидеть на галерее. Не из-за изощренной неприязни к другим, а из чистой скромности. Он двигался осторожно, ни одна его шутка не была лишена изящества, а если ему случалось во время богослужения пропустить рюмочку, то он делал это с большой деликатностью – не тайком, как шалопай или мальчишка, но с непоколебимым достоинством. В присутствии этого здоровяка Йохан Хендрик чувствовал прилив сил, однако фогт Харме считал, возможно небезосновательно, что фарерцы – чиновники Его Величества просто не понимают своего положения в обществе, раз уж прячутся среди шептунов и ворчунов на шести бесплатных скамьях галереи.
Комендант, лейтенант Отто Йорринг, вел себя иначе. Он не скромничал, а вступал в церковь в красном камзоле, при шпаге, лихо закрученных усах, в парике с косичкой и всем, что полагается военному. Но он явно ошибся и забрел на сиденья для бедняков. Мормыш был одновременно польщен и обеспокоен, он бросал исподтишка испуганные взгляды на такое ошеломительное соседство с его роскошью красок и интенсивными испарениями.
Так они все собрались, все прихожане, и высокого, и низкого сословия. Габриэль – в воскресном наряде, благочестивый, совершенно неузнаваемый. Служащие Торговой Монополии и констебли со Скансина, зажиточный фермер с Домового хутора со своей челядью, и фермер из Пролива, проделавший долгий путь пешком. Паства продиралась сквозь текст первого обширного псалма. Органа не было. Промерзшие дрожащие голоса едва попадали в такт друг другу. Кто-то пел хорошо и искусно, например, Сьюр Арентсен, по которому было ясно видно, что он мыслит себя в роли запевалы. Другие не попадали ни в одну ноту, а женщины просто выстанывали что-то из-под своих черных платков. Когда допели до конца последнюю, бесконечную строфу, на которую ни у кого не хватало дыхания, раздались кашель и пыхтение без меры. Подвешенная под крышей модель корабля «Норвежский лев», когда-то ходившего в Ост-Индию, медленно закрутилась на своем шнурке. Ее бушприт начал указывать на юг.
Пастор, до того стоявший лицом к алтарю, повернулся к пастве: «Господь да пребудет с вами!»
Из его рта выходило облачко пара. И сотня таких же облачков у паствы ответила: «И со духом твоим!»
Г-н Венсель выглядел крошечным в своей алой ризе, и казалось, он в любой момент вот-вот запнется за полы своего облачения и упадет. Он окинул прихожан взглядом. Фактор не пришел. Какая жалость. Увы, этот человек – не самый прилежный посетитель церкви. А сегодня это особенно прискорбно. Пастора охватило внезапное разочарование. Ведь сегодняшняя проповедь касается всех и каждого, но в особенности сильных мира сего, легче всех забывавших церковь и не замечавших ее служителей… А вот фогт пришел. Но в тот самый миг, как г-н Венсель снова повернулся к алтарю, он заметил, что и его собственная супруга отсутствует. Анна Софие до сих пор не пришла!
– Помолимся!
Его начало охватывать смутное беспокойство. Посреди церемонии он вдруг задумался. Затем сделал движение рукой вниз и отслужил всю входную молитву с едва заметной дрожью в голосе. Это не привлекло ничьего внимания. Г-н Венсель часто разговаривал в таком тоне, словно был чем-нибудь обижен. Вся его маленькая рыжеусая фигурка казалась как будто слегка оскорбленной.
Богослужение шло своим чередом. Добрались и до Посланий. Г-н Венсель, до того ощущавший себя по-странному отсутствующим, воодушевился. Он обратился лицом к пастве и зычно возгласил: «Послание на двадцать шестое воскресенье после Троицы, так пишет святой Павел в своем первом Послании к Фессалоникийцам!»
Анны Софие не было.
– «Просим же вас, братия, уважать трудящихся у вас, и предстоятелей ваших в Господе, и вразумляющих вас, и почитать их преимущественно с любовью за дело их; будьте в мире между собою. Умоляем также вас, братия, вразумляйте бесчинных…»[27]
Еще долго после окончания Послания перед внутренним слухом г-на Венселя звучал отзвук его собственного голоса. Ни с одним словом, которое он произнес, он не связывал никакого значения. Его сердце было беспокойно, мозг опустошен. Г-н Поуль, сидевший на пасторском месте, также не слушал. Его мысли тоже беспокойно бродили по иным тропам. Да, вряд ли в этой церкви многие прислушивались к словам апостола. Иные были для этого слишком поглощены заботами, другие слишком хотели спать. И так богослужение и шло – словно механизм, заведенный кем-то когда-то. «Норвежский лев» вновь незаметно повернулся и теперь держал курс на юго-запад.
Как только пастор взошел на кафедру и начал говорить, Йохан Хендрик со своей галереи тотчас заметил, что его брата что-то обидело. Что-то такое сквозило в тоне его голоса, и ему это было знакомо – знакомо с тех пор, как они оба были еще мальчишками.
Г-н Венсель начал нерешительно, но затем нащупал путеводную нить, которую сам протянул, и стал бодро следовать ей. Эту проповедь он так прилежно подготовил, и ее в первую очередь должен был бы услышать и фактор, впрочем, в той же степени она касалась и фогта, да, в сущности, всякого прихожанина вплоть до самых низших.
– «Просим же вас, братия, уважать трудящихся у вас, и предстоятелей ваших в Господе…»
Не каждый год случается двадцать шестое воскресенье после Троицы, и не каждому приходскому священнику во время воскресной службы удается читать проповедь по посланию, а не по евангелию. Но г-ну Венселю, который был магистром, такое дозволялось, и наконец в такое редкостное воскресенье он обрел возможность высказать то, что давно лежало у него на сердце.
Анны Софие по-прежнему не было.
А ей тоже не помешало бы услышать его слова. Хотя ей это все равно было бы что с гуся вода. Впрочем, наверно, ее отсутствие огорчало его вовсе не поэтому. Он не позволял самому себе задумываться над этим глубже. Но его сердце знало лучше – и бешено колотилось.
Он стал воздавать кесарю кесарево. Королевским чиновникам, и служащим, и всем мирским властям – им всем следует подчиняться и повиноваться! Ибо вся власть от Бога! Но – как обстоит дело со служителями слова Божия? Следует ли почитать их таким же образом? Потому что – в чем их служба? А это объяснил апостол Павел в своем Послании к Ефесянам. «Итак внимайте себе, – пишет он предводителям паствы, – и всему стаду, в котором Дух Святый поставил вас блюстителями, пасти Церковь Господа и Бога, которую Он приобрел Себе Кровию Своею»[28].
Он впервые осмотрелся вокруг и возвысил голос:
– Но коль скоро епископы и пасторы дают вам пищу духовную, являются блюстителями душ ваших, оправдывают вас перед Господом, разве не должны они считаться равными – да, по крайней мере равными! – тем, кто дает вам пищу телесную, следит за снабжением страны (вот это надо было бы услышать фактору!), блюдет ваши дела земные и поддерживает меж вами порядок и справедливость?
Пока г-н Венсель говорил, его уверенность крепла:
– Духовное и земное – две разные вещи, но из них духовное не малозначительнее земного. Коль скоро вы подчиняетесь земным законам, блюсти которые вам велит начальство, разве не должны вы также повиноваться вечным заповедям Господним, которые провозглашаю я?
Тут он многозначительно посмотрел на фогта, и фогт Харме кивнул.
– И когда вы платите королю налоги и подати, разве не должны вы также отдавать ваш вечный долг церкви Божьей?
Фогт снова кивнул в знак согласия. Г-н Венсель вознесся еще выше:
– И когда вы исполняете свою службу и поставляете фураж для армии и ее командиров, разве для вас не так же важно служить предводителям вашим перед Господом и уплачивать им десятину?
Его взгляд скользнул по лейтенанту, который в своем роскошном алом наряде похрапывал на скамье. Затем его взор вернулся опять к фогту – да, похоже, эта проповедь вырождается в диалог с фогтом. И фогт вновь милостиво кивнул.
– Ибо пастор, – продолжал г-н Венсель, – пастор – это ваше духовное начальство, назначенное Духом Святым, а заодно и его королевским величеством, точно так же, как фогт и лёгман, фактор и соренскривер…
Он послал своему брату взгляд, в самой глубине которого крылся своего рода мягкий упрек. Но потом он быстро перевел взор вновь на фогта и продолжил:
– Э-э-э, точно так же, как они являются вашим мирским начальством, которое вам надлежит почитать и любить. И не дуться на пастора за то, что он говорит вам правду. Даже самые высшие не должны пренебрегать его увещеваниями – если не ради его собственной скромной личности, то хотя бы ради его сана…
Вот эти слова наконец прозвучали. Г-н Венсель сделал паузу, его водянисто-голубые глаза с легкой неуверенностью скользили по всему вокруг, словно он пытался высмотреть, какой эффект произвели его слова. А потом он продолжил:
– Далее апостол обращается к нам сегодня так: «Умоляем также вас, братия, вразумляйте бесчинных…»
И тут он как будто впал в раздумье. Анна Софие – сейчас он ее увидел! И фактора увидел. Сквозь одно из церковных окон открывался вид на пасторскую усадьбу, и там, в комнате, он углядел и свою жену, и фактора…
Он стоял пошатываясь, ничего не понимал, ничего не ощущал. Он как будто видел сон. Анна Софие с фактором! Как это было… он сразу не припомнит… об этом же постоянно что-то говорили, он же всегда это знал!
Он собрался продолжить с того места, где остановился, но в сердце у него кольнуло. Оно распухло. Внутри него развернулась обездвиживающая боль. Его сердце медленно сжалось в твердый как сталь узел, который щемил и обжигал в глотке, излучая боль во всю грудь.
Анна Софие!
Он услышал собственный голос, все еще твердящий: «Вразумляйте бесчинных, вразумляйте бесчинных…».
Вся паства видела, как он стоял, покачиваясь, беспомощный, и лицо у него побелело как мел, лишь на каждой щеке алело по пятнышку. Кто-то подумал, что пастор занемог, но никто не понял истинную причину его ужасного состояния. Время тянулось, мирное похрапывание лейтенанта стало беспокойным, он что-то забормотал во сне.
Пастора как будто самого удивила эта огромная тишина. Он обнаружил, что стоит на кафедре – а проповеди не произносит.
А паства сидит в церкви – и проповедь не слушает… В окна падали лучи солнца, он очень четко видел все лица. На самом верху в задних рядах сидел его брат с удивленным выражением. «Норвежский лев» медленно покачивался на своем шнурке без всякого курса. И вся церковь была словно корабль, дрейфующий по волнам морским, полный пассажиров, но без штурмана.
Г-н Венсель встрепенулся. Бесчинные – да, вот именно! Он возвысил свой голос, дрожавший от негодования. И если у него и прежде что-то лежало на сердце, то сейчас тем более. Бесчинные – это сильные мира сего! Он представил себе сытую гладкую физиономию фактора. Подобно вспышке молнии, она осветила для него все. Этой физиономией он раньше восхищался, пестовал ее, как цветок, когда фактор сидел за его столом за порцией хорошего жаркого. А сейчас он увидел, что его собственное счастье пожрали, а самого его затоптали, все с той же само собой разумеющейся довольной миной. Он стал хватать воздух ртом, его душа и разум оборотились против этих самых сильных мира сего, огрызаясь на них, словно собака, которую ни за что пнули. Они вдруг предстали перед ним как извечная орда могущественных и сытых. Фогт – а за ним целая вереница фогтов, презирающих фарерских фермеров. Лейтенант – а за ним целый строй лейтенантов, палкой вбивающих в порядочных мужиков строевую подготовку. Фактор – а за ним целая толпа торговых факторов, которые надували его доверчивых почтенных предков. Разве он не знает, каковы сильные мира сего? Например, царь Давид, похитивший супругу Урии. Ирод, который велел обезглавить Иоанна Крестителя. А за ними всеми – Понтий Пилат, умывший руки. В конечном итоге сильные мира сего всегда умывали свои белые холеные руки. Разве он их не знает? В его жизни они играли роль змеи. Всего несколько минут назад он так стремился стать одним из них. А сейчас оказался ужален в самое сердце! Дрожа от возмущения, г-н Венсель начал сводить счеты с бесчинными мира сего, но постепенно как будто стал копаться в собственной душе и заметил бревно в собственном глазу, принялся обличать самого себя. Ни одного потаенного уголка в человечьем сердце, ни одной эгоистичной тайной мысли, ни одной земной страсти, ни одному проявлению глупой суетности не дал он укрыться. Он четко дал понять, что человеческий ум стремится только к миру и всему мирскому. Ибо все люди рождаются скверными и грешными и сами не имеют понятия, насколько они грешны. Никто не может стать справедливым ценой собственных усилий или заслуг, всем не хватает набожности. Стоит человеку совершить добрый поступок – как за ним уже следует самодовольство, этот великий льстец, и подает ему руку, превращая тем самым доброе в дурное. Нет ни одного доброго деяния или слова, за которым не стоял бы мир, словно нечистая задняя мысль. Столь безгранична неспособность человека к истинной добродетельности. В сущности своей всё – страсть, фальшь, самооправдание, себялюбие, глупость, тщета, суета! Да, суета!
– Гм, – заметил соренскривер лёгману, – стало быть, вот он сегодня куда свернул! Ну, значит, что-то все-таки пошло не по его.
А паства внизу под галереей с удивлением и испугом внимала речам г-на Венселя и думала, что, несмотря ни на что, он все же великий проповедник и обличитель. Ведь сейчас он как будто показал всем и каждому их отражение в зеркале и глубоко заглянул в их сердца. Они не задумались о том, что на самом деле он заглянул лишь в собственное сердце.
И новый воварский пастор, г-н Поуль, как и многие другие, был вынужден склонить голову: он ощутил, что и сам шествует той же стезей тщеты и суеты, и не бывает радостен, если на сердце его не изливается лесть, и ничто не раздувает его честолюбия, не разжигает страсти. Один лишь этот мир, суета мирская, играет у него перед глазами, а сам он лишен способности поднять взор выше.
А г-н Венсель, заметивший, что паства на его стороне, стал все больше и больше углубляться в подполья и катакомбы человеческого сердца, и когда уже дошел до предела и совершенно обнажил полнейшую неспособность человека к добродетели и недостойность узреть Бога – как вдруг позволил случиться чуду. А чудо это – благодать Иисуса Христа, который забрал все грехи наши! Да, лишь благодать и только она позволяет человеку подняться, отринуть бремя мира сего, презрев его как хлам, которым он, в сущности, и является, и от чистого сердца обратить все помыслы свои к небесам.
– Аминь! – заключил он звучным голосом и, прежде чем начать молитву, спешно проскользил бледным взглядом по всей церкви, однако не подводя его слишком близко ни к одному окну. Это был час благодати для торсхавнской паствы.
Когда настал черед псалма, г-н Венсель сказал, что они будут петь не то, что предписывается в псалмовнике – будучи магистром, он мог позволять себе отступления, – а другой, хорошо известный всем по «Духовному хору» или по книге «Тысячник», под названием «Уставший от мира, взыскующий неба»[29]. Большинство собравшихся знало его буквально наизусть. Сьюр Арентсен искусно повел напев при громогласной поддержке самого г-на Венселя:
Прощай, о земля!Служив тебе долго, измучился я.И бремя, что мне этот мир навязал,Теперь я отброшу, теперь я устал.Я рву свои узы, здесь все маета,И все суета,И все суета[30].Псалом захватил всех, вся паства, набрав в грудь воздуха, тянула следующую строфу:
Что, в сущности, мирПоставил пред нами как цель и кумир?Мормыш покосился на коменданта, который по-прежнему похрапывал с поразительно невоенным выражением лица.
Не больше, чем тень и сверканье стекла,Чем тонкая наледь над глубями зла,Чем мыльный пузырь, а внутри – пустота,И все суета,И все суета.Да, именно так! У Самуэля Миккельсена побаливала голова после вчерашних тихих возлияний. Он предавался им уже пятый вечер кряду, и ему начали надоедать все эти чары да сосуды, стоящие в полуночный час на пиршественном столе. О да, не бывает земной радости без горького привкуса!
Что годы и дни?Хитро, незаметно проходят они,Хитро, незаметно за ними уйдутИ радость, и плач, и заботы, и труд,Роскошество мыслей, ума острота,И все суета,И все суета.Молодежь этому не верила. Но все лица, на которых уже проступили морщины, при этих словах приняли задумчивое выражение. От фогта Харме с его ответственной должностью до Самуэля c Подъемника с его восьмерыми детьми. Первому приходилось признать, что сорок лет его службы – все равно что следы на песке, а второй не ожидал иного конца земной жизни крючника, кроме трех лопат земли на могилу. А соренскривер, который вечно во всем сомневался и всем перечил, с горечью подумал, что хоть немного полезной деятельности на земле дарит больше радости, чем десять восторженных кличей на Небесах. Он читал модные современные книги и истово верил, что в трудолюбии и любви к родине блаженства больше, нежели в пальмовых ветвях.
О смертных фетиш,Телец золотой, ты в подлунной царишь,Но непостоянство – натура твоя,На непостоянство прельстилась земля,В тебе воплощается жизни тщета,Сама суета,Сама суета.Для многих, лишившихся имущества, это звучало утешением. Но Габриэль был не в силах сдержать свои мысли и с этого момента глубоко задумался над вопросом, не вложить ли ему различные суммы, за последнее время перекочевавшие из чужих карманов в его собственный, в участок земли в четыре гюллена[31], который продавался в долине Микладаль.









