Советская Сибирь

- -
- 100%
- +

Введение
0.1. Ночная смена шахты имени Шевякова
В ночь на 10 июля 1989 года в Междуреченске ночная смена шахты имени Шевякова — восемьдесят восемь человек — поднялась на-гора и не сдала светильники. Это был простой и всем понятный знак: в забой не пойдём, но и домой не уйдём. К утру к ним присоединились ещё две смены, и в нарядной собралось триста сорок четыре горняка. Никто не звал их на собрание и не назначал председателя. Фамилии выкрикивали из толпы, голосовали руками, и через несколько часов у шахты был стачечный комитет из одиннадцати человек. Возглавил его горный мастер Валерий Кокорин, коммунист, который ещё в декабре прошлого года писал о шахтных порядках в телепрограмму «Прожектор перестройки» и получил в ответ отписку (Лопатин, гл. 3).
Поводы были мелкими, причины — нет. За два дня до стачки в шахтной столовой подали тухлое мясо. В июне горняки составили двадцать требований и собрали под ними около пятисот подписей. Среди требований было и знаменитое мыло: шахтёр, поднимаясь из забоя, не мог отмыть угольную пыль. Но за мылом стояли вещи посерьёзнее. Кузбасс жил в дефиците с 1930-х годов. Без жилья оставались сотни тысяч человек. Единый выходной шахтёры потеряли ещё в середине 1960-х. В 1988 году в шахтах области погибло 152 человека (Лопатин, гл. 1). Обком отвечал на всё это «планами мероприятий»: за четыре дня до стачки пленум обкома обсуждал товары народного потребления, а двумя месяцами раньше вопрос о жилье решили «с контроля снять».
11 июля на площадь вышел весь Междуреченск — около шестнадцати тысяч человек. Митинг шёл до ночи и избрал городской стачечный комитет. Обком объявил чрезвычайное положение, в город прилетел министр угольной промышленности Щадов, первый секретарь обкома Мельников напомнил, что коммунист бастовать не может. Не подействовало. На том же митинге один из горняков сказал то, что потом повторяли по всему бассейну: не колбаса и мыло нам нужны, нам нужна свобода и экономическая самостоятельность шахт (Лопатин, гл. 3).
Дальше стачка пошла, как пал по сухой траве. 12 июля встали Осинники и Прокопьевск — в Осинниках, по словам самих рабочих, «чтобы не пустили танки» на Междуреченск. 15 июля бастовали 188 предприятий и 108 тысяч человек, 17 июля — 167 предприятий и 181 тысяча: к шахтам примкнули заводы, в том числе военный. К 20 июля встала вся угольная отрасль страны — Донбасс, Воркута, Караганда (Лопатин, гл. 3).
Для этой книги важнее цифр то, как была устроена стачка. Комитеты возникали «в первые же минуты» прямо в нарядных; делегаты шахт составляли городской комитет, делегаты городов 16 июля в Прокопьевске создали Региональный забастовочный комитет — по два человека от городских стачкомов, по одному от посёлков, двое от горноспасателей. Начальство в зал не пустили. Делегаты честно признали, что им не хватает знаний, и позвали специалистов — так появился институт консультантов. Стачкомы сами следили, чтобы на шахтах работали водоотлив и вентиляция: затопить родную шахту никто не собирался. Они вместе с милицией патрулировали улицы, и в Прокопьевске за время стачки не было ни одного уличного преступления. Они ввели «сухой закон» и считали сидение дома прогулом — время забастовки полагалось проводить на площади. Перед ними отчитывались горкомы, Советы, милиция и даже КГБ. Лопатин, историк вполне либеральный и к анархистам равнодушный, назвал эти комитеты властью «не государственной, а общественной» (Лопатин, гл. 3).
19 июля в половине десятого утра Региональный забастовочный комитет и комиссия ЦК КПСС, Совета министров и ВЦСПС подписали документ из 35 пунктов. Слово «договор» сочли неприличным — партия не договаривается с народом, — и бумагу назвали «Протоколом о согласованных мерах». Председатель ВЦСПС, то есть глава официальных профсоюзов, подписал его со стороны власти, против рабочих; этой коллизии, как замечает Лопатин, никто даже не заметил. Пункт 31 оставлял стачкомы и после 1 августа — «в зависимости от складывающейся ситуации». К вечеру 20 июля шахты снова работали (Лопатин, гл. 3).
Мы начинаем книгу о семидесяти годах советской Сибири с её последних лет, потому что именно здесь хорошо видно, чем эти семьдесят лет кончились и с чего они начались. В 1920 году ревкомы, назначенные сверху, заменили в Сибири выборные Советы, партизанские съезды и земства; прошлый том рассказывал, как партизанская республика сходов уступила место назначенцам. В 1989 году сибиряки снова выкрикивали фамилии из толпы и голосовали руками — так, как голосовал сельский сход и партизанский съезд 1919 года. Никто их этому не учил: в советской школе об этом не рассказывали, а людей, которые помнили 1919 год, почти не осталось. Значит, привычка решать дело общим собранием и посылать наверх выборных с поручением пережила и коллективизацию, и лагеря, и семьдесят лет вертикали. Как она пережила их и что с ней делала власть все эти годы — главный вопрос этой книги.
Летом 1989 года независимые рабочие организации появлялись не только в Кузбассе. В середине мая на площади Тяньаньмэнь в Пекине несколько сотен рабочих объявили о создании Пекинской рабочей автономной федерации — первого в КНР рабочего объединения вне официальных профсоюзов. Её палатки стояли на западной стороне площади рядом со студенческим лагерем; федерация требовала права на независимые профсоюзы и контроля рабочих над руководством предприятий. В ночь на 4 июня армия очистила площадь, федерацию объявили контрреволюционной организацией. Один из её основателей, железнодорожный электрик Хань Дунфан, сам пришёл в полицию и почти два года провёл в заключении, а затем был выслан из страны. Кузбасские стачкомы появились через месяц после пекинской расправы — и уцелели. Разница была не в рабочих, а в государстве: советская вертикаль 1989 года уже не могла и не решалась стрелять. В 1962 году в Новочеркасске она стреляла в бастующих, а за тридцать лет до того делала вещи и пострашнее.
Чтобы понять, откуда взялись и стачкомы 1989 года, и страх перед танками, с которым Осинники вставали на помощь Междуреченску, нужно вернуться на семьдесят лет назад — туда, где закончился прошлый том.
0.2. Что стало с наследием
15 ноября 1922 года ВЦИК принял декрет о включении Дальневосточной республики в состав РСФСР. За день до этого Народное собрание ДВР, окружённое демонстрантами, «единодушно» попросило об этом само. Последнее сибирское государство с парламентом, несколькими партиями и свободной печатью — пусть демократической витриной, за которой стояли коммунисты, — исчезло через три недели после того, как из Владивостока ушли японцы. Прошлый том заканчивался этой датой: от Тихого океана до Урала не осталось ни одного органа власти, который сибиряки избрали бы сами, а не получили из Москвы.
Что после этого уцелело? В конце прошлого тома мы говорили, что Сибирь трижды проиграла — в 1918, в 1919 и в 1921 году — по причинам экономическим и социальным, а не потому, что её политики были глупее московских: колония без заводов, без своих кадров, с тонким слоем местной интеллигенции. Но от семнадцати революционных лет осталось и другое — опыт. Сибиряки знали, как собрать волостной сход и выгнать урядника, как выбрать земскую управу, как соединить кооперативы в союз, торговавший маслом с Лондоном, как созвать областную думу и как держать фронт партизанской республикой, где каждый уровень власти выбирал следующий. Мы обещали рассказать, что случилось с этим наследием в советские годы. Этот рассказ и есть книга.
Её можно свести к трём вопросам.
Первый вопрос — о самоуправлении. В Сибири 1922 года было три живые формы низовой организации: сельский сход, кооперация и Советы, ещё помнившие, что их когда-то выбирали. Советская власть не отменила ни одну из них. Она поступила хитрее: присвоила все три и заставила работать на себя. Советы стали придатком партийного комитета задолго до того, как это записали в конституцию. Кооперация, которую до 1929 года деревня считала своей, превратилась в государственную заготовительную контору, а затем в колхоз. Сход власть сохранила дольше всего — и именно сход в 1929 году стал орудием «урало-сибирского метода»: план хлебозаготовок раскладывали «по решению общего собрания», а несогласных бойкотировали и штрафовали в пятикратном размере те же соседи (гл. 6). Мы проследим, как вертикаль присваивала самоорганизацию, — и как самоорганизация снова и снова возвращалась: в анонимных крестьянских письмах 1930 года, в неуставных артелях спецпереселенцев, в восстании заключённых Норильска в 1953-м, в научных городках, в экологических движениях и, наконец, в стачкомах 1989 года.
Второй вопрос — о ренте. Прошлый том начинался с того, что Транссиб был дорогой сквозь Сибирь, а не к ней, и Азиатская Россия давала три с половиной процента промышленной продукции империи. Советская власть сделала Сибирь регионом-заводом: Кузнецкий комбинат, Норильск, Братск, Самотлор, БАМ. Это была реальная модернизация, и спорить с этим глупо. Но строили её центр для центра и в огромной части — руками людей, которых сюда привезли не спрашивая: спецпереселенцев, заключённых, депортированных. Хозяин сибирской ренты сменился, а сама рента осталась рентой: уголь, лес, никель, нефть и газ уходили на запад, решения о них принимали в Москве, а издержки — затопленные деревни, отравленные реки, вытоптанные пастбища — оставались на месте.
Третий вопрос — о народах. В 1920-е годы советская власть дала коренным народам Сибири больше, чем дало бы любое белое правительство: автономии, письменность, школы на родном языке, первые национальные кадры. Мы признали это в прошлом томе и не отказываемся от своих слов. Но в 1930-е годы те же кадры были в большинстве расстреляны, кочевья насильственно осажены, дети отправлены в интернаты, и к 1980-м многие языки Сибири оказались на грани исчезновения. А в 1990 году представители малочисленных народов Севера впервые собрались на свой съезд сами, без Комитета Севера и без обкомов.
Кроме трёх вопросов, у книги есть долг перед людьми прошлого тома. Евгений Колосов, историк сибирских эсеров, Григорий Гуркин, алтайский художник и областник, Анатолий Пепеляев, последний генерал гражданской войны в Сибири, и Иван Строд, его противник, — все они дожили до 1937–1938 годов и были убиты государством в мирное время. Мы расскажем, как это произошло.
Осенью 1922 года самоуправление проиграло не только в Сибири. 28 октября, за две с половиной недели до упразднения ДВР, фашисты двинулись на Рим, и король поручил Муссолини сформировать правительство. Двумя годами раньше, в сентябре 1920 года, рабочие Турина и Милана заняли заводы и несколько недель сами вели производство через фабричные советы, о которых писал в своём «Ордине нуово» молодой Антонио Грамши. Захват закончился компромиссом с хозяевами, а чернорубашечники, получившие деньги промышленников и молчаливое согласие полиции, за два года разгромили рабочие палаты, кооперативы и крестьянские лиги долины По. Режимы Москвы и Рима были противоположны по целям и по языку, но осенью 1922 года оба поставили точку в эпохе советов, которая началась в Европе в 1917 году. Итальянским рабочим пришлось ждать возвращения своих советов двадцать с лишним лет, сибирским — шестьдесят семь.
Как смотреть на эти шестьдесят семь лет, если не хочешь ни повторять советский учебник, ни заменять его новым, столь же удобным для власти мифом? Об этом — следующий параграф.
0.3. Как мы смотрим
«В нашей стране построен извращённый социализм: вместо общественной собственности — государственная, вместо народовластия — власть партии и чиновников». Эти слова прозвучали 18 ноября 1989 года в Новокузнецке, в прямом эфире на весь Кузбасс, с трибуны IV конференции рабочих комитетов. Четыреста сорок семь делегатов — шахтёры, металлурги, железнодорожники, преподаватели вузов — учреждали Союз трудящихся Кузбасса и принимали его программное заявление. Целью они назвали общество, где собственность и власть принадлежат народу, а не государству, которое говорит от его имени (Лопатин, гл. 4). Обком потом хвалился, что сумел вписать в документ фразу «рабочий союз не претендует на роль партии»; рабочие, кажется, и не претендовали — они хотели не новой партии, а другого устройства.
Мы начинаем разговор о своём взгляде с этой цитаты, потому что кузбасские делегаты, не читавшие ни Бакунина, ни Кропоткина, сформулировали главное различение нашей книги точнее, чем это сделали бы многие профессора. Собственность бывает частной, государственной и общественной. Первую защищают либералы, вторую — государственные социалисты, третью — анархисты, и путать вторую с третьей нельзя. Если заменить частного хозяина чиновником, а владельца завода — министерством, господство не исчезнет: изменится только его вывеска. Советский Союз мы поэтому описываем не как «социализм, который не удался», и не как злодейство отдельных людей, а как общество, в котором государственная собственность подменила общественное самоуправление и присвоила себе его имя.
Отсюда первое правило нашего анализа: искать причины в устройстве, а не в характерах. Сталин, Эйхе, Сырцов, Ягода, Берман и десятки их сибирских подчинённых — настоящие люди, у каждого была своя мера вины, и мы будем называть их по именам. Но коллективизация, высылки и лагеря не были капризом одного человека. Их порождала система, в которой небольшая организованная группа — номенклатура — распоряжалась всеми ресурсами страны, отвечала только перед вышестоящим начальством и отбирала в свои ряды не самых способных, а самых лояльных. Такую группу социологи называют доминирующей и давно описали её закономерности: она переоценивает собственную правоту, не слышит неприятных сведений и получает снизу ту картину, которую хочет видеть. Плановое хозяйство с его приписками, рапортами наверх и «докладной» реальностью — прямое следствие этого устройства. Прошлый том показал, как Москва за три года создала из городских низов новый правящий слой; этот том покажет, как этот слой правил Сибирью семьдесят лет.
Второе правило: следить за тем, как государство обращается с самоорганизацией. Оно редко уничтожало её прямо. Чаще оно её присваивало: оставляло название и форму, но меняло хозяина. Сход продолжал собираться — но голосовал за план хлебозаготовок, спущенный из района. Кооператив продолжал называться кооперативом — но его правление назначалось сверху. Советы продолжали избираться — но кандидат был один. Для каждого института, который называет себя народным, у нас есть простой проверочный вопрос, вернее, четыре вопроса. Кто дал полномочия этому органу? На какой срок и для какой задачи? Кто контролирует его работу? Кто может его отозвать? Если ясных ответов нет, перед нами не самоуправление, а новая власть, пусть даже она говорит языком социализма. Стачкомы 1989 года на эти вопросы отвечали: полномочия дала смена или город, срок — до конца стачки, контролирует собрание, отозвать может оно же. Сельсовет 1937 года — нет.
Третье правило касается Сибири как территории. Мы различаем региональный интерес и региональный капитализм. Если сибирский уголь вывозят и прибыль от него получают в Москве, это эксплуатация края. Но если бы ту же прибыль получал сибирский хозяин, эксплуатация осталась бы эксплуатацией: она зависит не от места рождения владельца, а от того, решают ли что-нибудь люди, которые живут на этой земле, работают на ней и дышат её воздухом. Поэтому нас интересуют не только споры Новосибирска с Москвой о капиталовложениях, но и то, спрашивал ли кто-нибудь ханта, через чьи угодья тянули нефтепровод.
Четвёртое правило — о народах. Принудительное «слияние наций» — такая же государственная политика, как национальное угнетение. Когда власть объявляет язык или обычай «пережитком», который надо ликвидировать ради единства, она действует так же властно, как националист, требующий от меньшинства раствориться в большинстве. Мы защищаем не нацию как государство, а право людей самим сохранять, менять и передавать свою культуру. И мы помним урок, который дал нам материал предыдущих томов: малые есть и внутри малых, и «местное» самоуправление не всегда доброе. В 1920-е годы самыми хищными по отношению к коренным народам часто оказывались не московские комиссары, а старожильческие районные исполкомы.
И последнее. Мы не скрываем своих симпатий: они на стороне тех, кто пытался решать свои дела сам, — крестьянского схода, кооператора, стачкома, северного суглана. Но симпатия не освобождает от проверки фактов. Советская модернизация Сибири была реальной: школы, больницы, вузы, электростанции, научные городки появились там, где их прежде не было. Мы не станем делать вид, что этого не было. Вопрос в другом — какой ценой, чьими руками и в чьих интересах это было сделано.
Ровно в те дни, когда в Новокузнецке зачитывали программу Союза трудящихся, в Праге начиналась революция. 17 ноября 1989 года полиция разогнала студенческую демонстрацию на Народном проспекте, на следующий день забастовали студенты и театры, а 19 ноября в театральном клубе «Чиногерни» был основан Гражданский форум. Его опорой стали стачечные комитеты заводов и университетов, а 27 ноября двухчасовая всеобщая забастовка показала, что страна не будет работать на старую власть. Через месяц президентом стал драматург Вацлав Гавел. Но стачкомы, которые сделали эту революцию, быстро уступили место партиям и экспертам, и через два года главным вопросом чехословацкой политики стала ваучерная приватизация. Самоорганизация, свергнувшая государственную собственность, сама не стала собственником. Тот же путь, как мы увидим в последних главах книги, прошёл и Кузбасс.
Различать формы собственности и проверять мандаты можно только на достоверных фактах. А с фактами о советской Сибири дело обстоит непросто: о чём-то источники молчат, о чём-то лгут, а о чём-то спорят между собой.
0.4. Чему верить
С 3 по 22 августа 1933 года инструктор Нарымского окружкома партии Василий Величко ездил по таёжным посёлкам по Оби и её притокам и расспрашивал людей. Никто не поручал ему этого расследования. Он слышал о том, что весной на остров у впадения Назины в Обь высадили несколько тысяч человек, высланных из Москвы и Ленинграда, без жилья, без инструментов и почти без еды, и хотел понять, что там произошло. Потом он написал письма Сталину, первому секретарю крайкома Эйхе и председателю крайисполкома Левицу. Политбюро обсудило его письмо только 10 марта 1934 года. Красильников, исследовавший эту историю по архивам, считает, что инструктор дал более верную картину и сделал более глубокие выводы, чем все официальные комиссии, — а ведь правду донёс до Москвы не аппарат контроля, а рядовой партиец, действовавший по собственной совести (Красильников, с. 104).
Письмо Величко почти шестьдесят лет пролежало в архиве. Историки узнали о нём только в 1990-е годы, когда архивы приоткрылись. Эта история хорошо показывает, с какими источниками нам придётся работать.
Первый слой — советская академическая история. Пятитомная «История Сибири», последние тома которой вышли в 1968–1969 годах, — главный свод фактов о советском периоде, и мы будем опираться на её цифры добычи, посевов, строек и численности населения. Но её оценкам верить нельзя, и авторы сами объяснили почему. Во введении к четвёртому тому сказано прямо: ленинские оценки событий «служили основным критерием для характеристики исторического процесса». Там же сибирское областничество названо контрреволюцией того же рода, что «калединщина на Дону», — то есть движение, которому посвящены все предыдущие тома нашей серии, советская наука ставила в один ряд с белыми казачьими атаманами. О раскулачивании там говорится как о ликвидации «эксплуататорских классов», о спецпереселенцах — как об «устройстве переселённых кулацких семей», о Назино — ни слова. Поэтому из советской литературы мы берём цифры и факты, проверяя их, где можно, а оценки — никогда.
Второй слой — исследования, написанные после 1991 года по рассекреченным документам. Книги новосибирских историков — Владимира Ильиных о хлебозаготовках и Сергея Красильникова о крестьянской ссылке — опираются на донесения ОГПУ, протоколы бюро крайкома, отчёты комендатур. Это лучший материал о 1920–1930-х годах, какой у нас есть. Но и здесь нужна осторожность: документы власти показывают мир глазами власти. Информация, как предупреждает Красильников, искажалась в фильтрах личных, групповых и ведомственных интересов — и когда шла сверху вниз, и когда поднималась снизу вверх. Комендант занижал смертность в своём посёлке, оперативник завышал число «кулацких террористов», секретарь райкома докладывал о стопроцентном выполнении плана. К тому же в последние годы доступ к архивам государственной безопасности снова сократился, а отечественная историческая литература всё сильнее подстраивается под официальные требования. Поэтому мы сознательно сверяем русскоязычную литературу с работами западных историков.
Третий слой — взгляд извне. Американец Юрий Слёзкин, автор «Арктических зеркал», и британец Джеймс Форсайт, автор «Истории народов Сибири», писали о сибирских народах, не завися от советской цензуры. Но Форсайт работал до открытия архивов, по советским же публикациям, и его даты приходится проверять; Слёзкин пишет прежде всего о малых народах Севера и мало — о русской Сибири.
Четвёртый слой — участники событий. Леонид Лопатин, историк рабочего движения Кузбасса, сам был одним из его деятелей, писал по горячим следам и не скрывал своих взглядов: для него социализм — это «эксплуатация государством», а рынок и частная собственность — выход. Его факты бесценны, его оценки мы отделяем от фактов. Так же мы поступаем и с теми, кому симпатизируем: историк анархизма Дмитрий Рублёв сочувствует своим героям, и это тоже надо учитывать.
Пятый слой, самый драгоценный и самый редкий, — голоса снизу. Анонимные крестьянские письма весны 1930 года, которые ОГПУ собирало как улики, а мы читаем как свидетельства. Жалобы спецпереселенцев. Протоколы стачкомов. Записи северных этнографов. Таких текстов мало, и каждый из них мы постараемся услышать.
Правило для цифр простое: если источники расходятся, мы приводим обе оценки и называем, откуда они взяты. В прошлом томе мы написали, что в Назино погибло около четырёх тысяч человек. Красильников по документам комендатуры насчитывает за первый месяц от полутора до двух тысяч погибших из 6074 высаженных на остров, а гибель людей продолжалась потом в таёжных посёлках. В главе 9 мы приведём обе цифры и объясним разницу.
Весной того же 1933 года мир узнавал о советской деревне примерно так же — через немногих свидетелей, которым верили не все. В марте валлийский журналист Гарет Джонс, трижды побывавший в СССР, прошёл пешком по сёлам Харьковщины, а 29 марта на пресс-конференции в Берлине рассказал о массовом голоде. Через два дня московский корреспондент «Нью-Йорк таймс» Уолтер Дюранти, лауреат Пулитцеровской премии, ответил ему статьёй под заголовком «Русские голодают, но не умирают с голода». Иностранным корреспондентам запретили выезжать из Москвы, и большинство из них промолчало. Джонс погиб в 1935 году в Маньчжурии при невыясненных обстоятельствах, Дюранти сохранил премию. Правда о советской деревне 1930-х годов пробивалась тогда через одиночек — через Джонса на Западе и Величко в Нарыме — и через одиночек же была впервые рассказана.
Как мы расположили эти источники и факты по главам — об этом последний параграф введения.
0.5. Как устроена книга
Книга идёт по времени — от упразднения Дальневосточной республики в ноябре 1922 года до августа 1991-го — и делится на восемь разделов.
Раздел I («Сибирский край: нэп и его конец», 1922–1928) рассказывает о том, как ревкомы и Сибревком сменили выборную власть, как жила сибирская деревня при нэпе, что получили от советской власти коренные народы в 1920-е годы и что стало с сибиряками, ушедшими в эмиграцию. Раздел кончается поездкой Сталина в Сибирь зимой 1928 года, с которой начался конец нэпа (гл. 1–5).
Раздел II («Великий перелом», 1928–1933) — о том, как сход превратили в орудие хлебозаготовок, как деревня сопротивлялась коллективизации, как сибирских крестьян высылали на север, о трагедии Назино, о спецпосёлках и комендатурах и о том, как «классовую борьбу» принесли в тундру (гл. 6–11).
Раздел III («Колония-завод», 1929–1941) — об индустриализации: Кузнецкий комбинат, лагеря Сиблага, Дальстроя и Норильска, 1937 год и культурная революция (гл. 12–15).
Раздел IV («Война и тыл», 1941–1945) мы пишем иначе, чем принято. Нас интересует не сама война и не её оценки, а то, что она сделала с хозяйством и обществом Сибири: эвакуированные заводы, новые города, труд и голод, трудармия, депортированные народы, деревня без мужчин, присоединение Тувы (гл. 16–18).



