- -
- 100%
- +
Затем он плавно подвел рукоять еще ближе и остановил ее прямо у моих губ. Снова молча. Снова ожидая, что следующий выбор я сделаю сама.
Я смотрела на него не без страха и не без стыда, но с уверенностью, что уже не поверну назад.
— А теперь — соси.
И тогда я содрогнулась всем телом. Я точно правильно его расслышала? Если да, то...
Какое странное приказание... При чем здесь рукоять? Это что ему, петушок на палочке?
Что он пытается мне доказать? Он хочет унизить меня? Заставить обращаться с оружием, как с хозяйской ложкой? Это очередная насмешка?
— Ты думаешь, я лишилась рассудка? - прошептала я, чуть не плача от обиды, — ты насмехаешься надо мной?
— Ничуть, — пробасил он, — маленькая ласточка хочет выпорхнуть из отцовского гнездышка. Чтобы увидеть солнце, небо, деревья. И еще кое-что.
Как он так легко понимает меня? Читает, как книгу? Или может, просто я такая глупая...
— Только она забыла, что спустилась слишком низко. Там, где птицы уже не летают.
— Я взрослая, — слова прозвучали тише, чем я ожидала, — я хочу сама решать, где мне летать.
Голос почти сорвался, когда я выговаривала последние два слова.
— Взрослеют, когда отвечают за собственный выбор.
— Я отвечаю.
— Так докажи, — он кивнул на рукоять топора у моего рта.
— Я сглотнула.
Кажется, я начала понимать, чего он от меня хочет. Рассказы и сплетни служанок не прошли даром...
Сердце заколотилось так сильно, что каждый удар отзывался где-то в горле.
Стоило взять рукоять в рот — и назад дороги уже не будет.
Я боялась.
Боялась не его.
Не топора.
Не того, что он может сделать со мной.
Я боялась себя.
Боялась той части своей души, которая не убегала. Которая, вопреки здравому смыслу, вопреки воспитанию, вопреки всему, что мне внушали с детства, снова тянулась к этой запретной грани.
Еще можно было отказаться.
Развернуться.
Уйти.
И забыть все, что произошло между нами.
Но если я подчинюсь сейчас значит, никто больше не сможет сказать, что меня принудили.
Это будет мой выбор.
Мой грех.
Мой шаг.
Я медленно подняла на него взгляд.
Страх не отступил.
Просто впервые в жизни желание понять, что находится по ту сторону запрета, оказалось сильнее него.
С этими мыслями я зажмурилась, открыла рот, пододвинулась ближе и решительно обхватила губами деревянную рукоять.
Сердце трепыхалось, как сумасшедшее. Я с силой сжала рукоять губами, в отчаянных попытках успокоить его. Но не передумала. Не отстранилась, не убежала, сгорая от стыда, как подобает княжне.
Он слегка задвигал топором, помогая мне захватить губами рукоять во всю ширину. Я поперхнулась и тут же вынула ее изо рта, закашливаясь.
— Ничего, маленькая ласточка, — усмехнулся он, подбадривая меня, — ты еще слишком юна и неопытна, чтобы получилось с первого раза.
Я открыла глаза. Мои щеки пылали.
— Не переживай, — он резко приблизился к моей шее и прошептал, намеренно касаясь губами кожи и вдругорядь вызывая мурашки на моем теле, - я тебя научу.
Он отпрянул и сузил черные бездонные глаза.
Я облизала губы и приблизившись снова захватила ими рукоять топора. На этот раз не закрывая глаз. Но и не встречаясь с ним взглядом. Смотрела куда-то вниз, сгорая от стыда и страха, пока палач проталкивал рукоять в рот. Она ощущалась совсем не такой какой я себе представляла. Теплее металла. Отполированная десятками ладоней, она пахло смолой и своим хозяином. Шероховатая древесина впитала в себя сырость подземелья. На языке она была сухой, слегка горчила, словно годами впитывала чужой страх.
С губ палача неожиданно сорвался хриплый стон. Он обладал низким, пугающим голосом, но почему-то это лишь пробуждало во мне смелость.
С каждым его движением во мне росла уверенность. И хотя заглатывать глубже было уже невозможно - рукоять была слишком толстой, но я осмелела, работая головой все быстрее. Внутри все клокотало от желания. На этот раз отрицать его было глупо.
Между ног скопилась влага. Предательская.
И тут я почувствовала, как его пальцы пробегались по моему платку и ловко развязали узел. Матушкин подарок полетел вниз, на мгновение зацепившись за мою выступающую грудь, а затем плавно опустился на пол. Я проводила его взглядом, не успевая опомниться Как палач запустил свои пальцы в мои волосы у основания косы. Это... Было..Приятно... Я взглянула на него исподлобья. Его глаза потемнели. Они смотрели прямо на меня. Теперь - наконец-то - я четко видела в них наслаждение. Удовольствие. И не нужно было снимать мешок, чтобы понять это.
— Ты и вправду... Безрассудна, — он стонал.
В ответ из моей груди лишь вырвался сдавленный выдох.
— Я клянусь, — продолжал он томно вздыхать, — я готов продать душу любой твари, чтобы ты не досталась никому, княжна. Только мне. Ты принадлежишь только мне.
От этих слов у меня в животе что-то приятно перевернулось, словно в нем вспорхнули бабочки. Он стонал хрипло, тяжело дыша. Так, будто я держала во рту не рукоять топора, а... Неважно...
— Запомни, — он говорил настолько рвано, что после каждого слова слышался вздох или стон, - я убью Каждого, кто Пожелает тебя. Безжалостно. Отрублю. Голову.
Его слова навели на воспоминание об убитом его руками женихе, но я невольно отогнала голос совести прочь. Как же так? Я ведь была так зла на него за этот гнусный поступок! Не хочу сейчас в этом разбираться...
Я впервые видела палача таким уязвимым. Несдержанным.
Я чуть задержалась на его взгляде.
Уже собиралась вновь приблизиться, как вдруг глаза сами собой зацепились за золотой лик Спасителя. Дрожащий огонь догорающей свечи на миг осветил строгие глаза, и сердце будто провалилось куда-то вниз.
— Что я делаю?.. — прошептала я и сделала шаг назад.
Его рука оторвалась от моих взъерошенных волос, а мои невольно принялись поправлять прическу и перекошенное наискось платье. Палач обернулся. Посмотрел на источник моей стыдливости.
На икону. Едкое чувство вины расползалось по всему моему телу, словно дым от пожара, который остался никем незамеченным.
— Вспоминаешь, - проронил палач.
— Что?
— Что у каждой ласточки есть привычка.
Я неуверенно взглянула на него, почти задыхаясь от стыда.
— Взлетать. Пугаться собственной высоты. Падать. И снова взлетать.
Он слегка склонил голову, а затем мягко захватил своими длинными пальцами косу и нежно провел ими по ее длине. От этого прикосновения по коже снова побежали мурашки. Но совесть проснулась и больше не собиралась спать.
— Они по-другому не умеют — низко продолжил он.
Но я не дала ему закончить.
— Это ты во всем виноват! — выкрикнула я и сорвалась с места.
Стремглав повернула к лестнице, спотыкаясь о ступеньки. Напрочь позабыв про матушкин платок.
Я бежала быстро, не оборачиваясь, схватившись за голову, не видя ничего вокруг. Пятки сверкали. Я почти не помнила, как вылетела из часовни и оказалась возле покоев матушки.
Что я наделала?
Господи что я наделала?
Перед глазами одна за другой вспыхивали картины: мои руки на его топоре, его пальцы в моих волосах, мои губы. Все это было со мной. Не с кем-то другим. Со мной.
Поздно опомнилась! Дура.
Господь покарает меня! Покарает! Я не уловила, шепчу я вслух или про себя. Рассудок помутнел, стыд проник в каждую часть моего тела, слезы застилали глаза. Я шла быстро, спотыкаясь, теребя косу и покусывая по очереди то верхнюю, то нижнюю губу. По хорошему стоило не просто кусать, а бить по ним. Выбить всю дурь! Чтобы никогда больше не вспоминать дорогу в подземелье и к дому палача.
Нет. Это он. Это все он.
Он говорил. Он смотрел. Он заставил меня забыть, кто я.
Но почему тогда сердце вспоминало его прикосновения раньше, чем разум успевал их проклясть?
Пелена стыда не спадала.
Ноги сами понесли меня к отцу. Расскажу! Все расскажу! Про все гнусности, которые со мной вытворял постыдный палач.
Нет не смогу.
Нет, должна.
Пусть прикажет казнить палача. Пусть запрет меня. Пусть возненавидит. Мне хотелось лишь одного. Только бы этот кошмар закончился.
Даже Прасковья и бумаги просто-напросто вылетели из головы.
Как только я приблизилась к двери, вцепилась в ручку, как угорелая, хотела со всей дури толкнуть ее, как вдруг из-за нее послышался чей-то незнакомый голос:
— Пощади, князь!
Я замерла.
— Оттащите его, — прозвучал в ответ на мольбы суровый голос отца.
Рука невольно ослабла на ручке, разжимая пальцы. А потом и вовсе опустилась. Я оглянулась и, убедившись, что поблизости никого нет, прислонилась ухом к резной двери.
— Пощади бедного монаха! Бог смилуется и простит тебе все грехи!
— Нет! Ты скрывал от меня сына моего врага! — такого свирепого тона у отца я никогда не слышала, — Что будет, если он захочет отомстить? Вдруг он уже где-то рядом? Ты будешь казнен, монах! Другого решения ты не заслужил
Я судорожно вдохнула и зажала рот руками.
Нет. Монах...Человек Господа. Вот оно.
Господь услышал меня.
Он уже послал мне испытание.
Если я спасу невиновного, быть может, Он не отвернется от меня. Быть может, простит то, что случилось в часовне.
Я не позволю ему умереть. Вот он — мой единственный шанс искупить грехи, на которые меня сподвиг проклятый палач.
Не раздумывая больше ни мгновения, я толкнула дверь. Без стука. Наплевав на все манеры и правила.
Она протяжно заскрипела и с глухим стуком ударилась о стену. Так, будто предупреждала о чем-то Важном. Но я не прислушалась к ее зову и вошла внутрь, привлекая к себе свирепый взгляд отца. Уводя глаза от страха, я шагнула назад. Но отступать было некуда. Перед глазами возникла соломенная кукла из моего детства, которую делала для меня нянюшка.
Прасковья ошиблась.
Некоторые вещи распадаются всего от одной выдернутой соломинки.
Глава 13
«Не всякий зверь, вышедший из
чащи, несет лес в своей душе. И не
всякий, живущий среди людей,
покинул его.»
Из сказаний о ледяном Взмахе, свиток 13Яр
Я бегу, не разбирая дороги, все глубже в Холодный лес, и ледяной воздух режет грудь при каждом вдохе так, словно пытается разорвать меня изнутри. Ветки с силой хлещут по лицу, цепляются за волосы и одежду, мокрые корни прячутся под тонким слоем опавшей хвои, и я то и дело спотыкаюсь, едва удерживаясь на ногах, но страх гонит меня вперед быстрее всякой боли.
Я крепко сжимаю в кулаке отцовское кольцо, на котором выгравирован ворон — символ нашего княжества. Оно холодное, почти обжигающее, и острые края глубоко впиваются в ладонь, однако эта боль кажется единственным, что удерживает меня в сознании. Пока кольцо при мне, отец словно еще не исчез окончательно. Пока я чувствую его тяжесть, мне кажется, что я не один.
Лес вокруг становится все гуще. Черные ели смыкаются над головой, заслоняя даже тусклый свет луны, и мне чудится, будто сама темнота движется следом, дышит мне в затылок, вот-вот настигнет и схватит за плечо.
Я снова спотыкаюсь, лечу вперед и вдруг со всего размаха врезаюсь в чью-то грудь. От неожиданности отшатываюсь назад, теряю равновесие и падаю на сырую землю, продолжая судорожно сжимать кольцо так крепко, что пальцы начинает сводить.
Надо мной склоняется высокий человек в темной монашеской рясе. Я не вижу его лица — только силуэт, осененный слабым лунным светом, — и от ужаса пытаюсь отползти назад, не сводя с него глаз.
Он медленно опускается передо мной на колени, осторожно касается ладонью моего затылка и говорит таким спокойным голосом, какого я прежде никогда не слышал:
— Тише, мальчик... Ты в безопасности.
Эти слова словно проходят сквозь меня. Я перестаю пятиться, но дрожь не унимается. Он бережно поднимает меня на руки, и я, совершенно обессилевший, невольно прижимаюсь лицом к его плечу.
Прежде чем лес окончательно скрывает все позади, я через его плечо вижу, как над верхушками деревьев медленно поднимается густой черный дым. Он все выше расползается по ночному небу, и я еще не понимаю, что смотрю на последнее, что осталось от моего дома.
После взбудоражившей все мое тело встречи с княжной в часовне, я отправился на тайное собрание вместе с Туром. Обсудив все дела, мы вышли из корчмы последними. Я пожал руку Туру, тот хмыкнул в ответ, подергивая своей длиннющей бородой и обгоревшей в пожаре кожей на лице, и зашагал в сторону Холодного леса. Я остался стоять на месте, невольно вслушиваясь, как хрупает свежий снег под подошвами друга. Проводил его взглядом, а затем задумчиво покосился на корчму: внутри еще гремели кружки, кто-то спорил, кто-то хохотал, кто-то распивал медовуху, резвясь с падшими женщинами. Я постоял так еще немного, почему-то впервые раздумывая над тем, что сказал бы мне усопший отец в ответ на мои попытки отомстить князю.
Снег падал лениво. Он ложился поверх размокшей земли так осторожно, будто боялся спугнуть наступающую зиму. Я шел, не поднимая головы, глядя себе под ноги. Белая крупа медленно скрывала следы людей, лошадей, собак.
Хороший снег. Такой умеет хранить чужие тайны.
Тур считал, что время почти пришло.
Убийство Фирса было не единственным ударом для литорцев. Они злились уже не первый год. Хотя Литорское княжество было единственно сильным в округе, князь все равно душил их податями, забирал хлеб, людей, коней, угрожая, что разорит и захватит и их, как он провернул это с остальными.
Нам оставалось лишь направить эту ярость туда, куда нам было нужно, подкрепив их войско своим. Мы лишь должны были сделать так, чтобы они сами решили, будто это их собственная война.
Еще немного...
И Сиверское княжество треснет по швам.
План был хорош.
Настолько хорош, что я почти перестал о нем думать.
Потому что мысли мои вновь свернули совсем не туда.
Не к Туру.
Не к князю и мести.
К ней.
— Взрослеют, когда отвечают за собственный выбор.
— Я отвечаю.
— Так докажи, — я кивнул на рукоять топора у ее рта.
Я облизал пересохшие губы. Как же гнусно я поступал с княжной, играя и манипулируя ей. И как же сильно мне это нравилось, ведь я не желал ей зла. Наоборот. Это было меньшее зло, на какое я был способен по отношению к дочери своего врага. Просто играть с ее прелестнейшим телом.
Я потер вспотевший в мешке затылок. Благо, сейчас наступил холод и носить мешок стало менее невыносимо.
Ласточкой я прозвал ее не случайно. Это прозвище возникло так внезапно и прилипло к ней так крепко, будто принадлежало ей с рождения. Есть птицы, которым земля не по зубам. Не в прямом смысле, конечно. Они созданы для воздуха и становятся неловкими, неуклюжими, неприспособленными, стоит им только коснуться почвы. Там, где другим привычно жить, они беззащитны. Так и она. Стоило загнать ее в мир людской жестокости, в мир придворной лжи, коварства, крови и страха — и казалось, она просто разучилась ходить. Лучше бы она не знала ничего об этом жестоком мире. Сидела бы и сидела в своих покоях, тешась россказнями служанок и чтением Псалтыря по вечерам. Ласточка не создана ступать по земле. И княжна тоже.
Вот только... Это я показал ей этот мир. И должен об этом жалеть, должен, но не могу. Потому что при виде ее голубых с желтым окаймлением глаз, которые казались двумя солнцами, запертыми в ледяных оковах, у меня внутри что-то менялось. Хотелось высвободить эти два солнца из блестящих обручей глубокой голубизны, прикоснуться губами и подарить, показать весь мир. Не тот, что так жесток и скрыт от нее придворной тюрьмой, не тот, что она так норовит разгадать в отчаянных попытках обрести спокойствие, докопавшись до правды.
Другой мир. Мир, где кроме глупых сплетен и интриг есть птицы, небо, поля, деревья. Мир, в котором кроме священных писаний — пустых выдуманных не Богом, а человеком, наставлений — существуют удовольствие, наслаждение, блаженство.
Я бы показал ей краски ее тела, краски ее наивного сердца. Как она выглядит изнутри.
Мне хотелось рисовать ее каждый день, мою невыносимо привлекательную княжну, напоминающую осень, которая еще не отступила, но уже готовилась передать свои права зиме: золотистый, багряный, леденящий голубой цвета сливались воедино и дарили чувство уюта и теплоты, и манящего, цепкого холода одновременно. Я бы нарисовал ее тысячу раз, вместо всех тех икон, над которыми когда-то заставлял корпеть отец Мефодий. Я бы расписал образами княжны стены, заполонил бы ими всю церковь.
И не одну. И даже не две. Все церкви, все часовни, которые только есть на Руси.
Но все это были глупые, недосягаемые образы из моего воображения. Она являлась дочерью того, кому я жаждал отомстить. Так вышло. Я должен был ненавидеть ее, но вместо этого лишь страстно желал. И теперь отрицать это было глупо, но и прыгать от радости тоже не хотелось. Оставалось лишь делать вид, что все под контролем.
Я сглотнул, судорожно дёрнув кадыком. Пройдя мимо пустоши, присыпанной снегом, словно гнилой пирог свежей мукой, отряхнул ноги у избы и вошел внутрь. Первым делом снял надоедливый черствый мешок, засунул в авоську с прочими вещами и кинул ее куда подальше, не переставая думать о назойливой княжне. Когда я положил на пол топор, перед глазами возникло свежее воспоминание. Оголенная шея и едва выглядывающая из-под сарафана грудь княжны, в тот момент, когда та обхватила своими прелестными пухлыми губами рукоять моего топора. Раздеть бы ее когда-нибудь своими руками. Запустить одну руку в ее золотистые, как осенняя листва, волосы, а другой - схватиться за тонкую, изящную шею и... Войти.
Я крепко зажмурился и постарался прогнать это видение. Затем открыл глаза и перевел взгляд на растопыренные кряжистые ветви одинокого голого дерева, словно вытаращившегося на меня из окна.
Снег шел уже несколько дней. Он ложился поверх сырых подгнивающих листьев, накрывая их лохматым одеялом. Небо, такое же белое и «холодное» ломилось в окно ярким светом, от которого заболели глаза.
Я с силой сжал их пальцами возле переносицы и устало опустился на покосившейся деревянный стул. Тот противно заскрипел, словно оповещая, мол стар я стал, хозяин, пора бы сменить утварь в своей скудной, обветшалой избе. Но хозяин был суров, угрюм и безразличен ко всяким деревяшкам. Что ему деревяшки — он каждый день рубил головы людям и получал за это жалование. Нет мне дела до тебя, родимый. Нет. У меня цель одна: отомстить. И никакие стулья, никакая утварь — ничего боле меня не волнует. Разве что...
Проклятье! Опомнись! Опомнись, как это сделала она, когда сбежала из часовни посреди разверзшегося на глазах Господа непотребства, увидев образ Спасителя!
Меня хоть и иконы образумить не способны, а только одна лишь ненависть, но все одно. Надо прийти в себя. Желать — желай, вытворяй с ней любые гнусности, но только не открывай ей свое сердце. Никогда.
В избе повисла такая тишина, что слышно было, как за окном ветер шевелит голые ветви.
Я долго разговаривал сам с собой, но без дела усидеть не мог. Сунул руку в карман кафтана.
Пальцы нащупали свернутый в трубку лист плотного пергамента.
Я нахмурился.
Ах да.
Бумага, которую днем передал писарь.
Развернул ее.
Внизу темнела княжеская печать, а выше размашистым почерком было выведено имя какого-то разбойника, казненного еще неделю назад. Чуть ниже — короткая запись о приведении приговора в исполнение, словно человеческая жизнь могла уместиться в несколько равнодушных строк.
Я усмехнулся.
Забавно.
Для одних весь прожитый век заканчивался клочком пергамента.
Сложил лист пополам.
Потом перевернул.
Обратная сторона оказалась девственно чистой.
Я долго смотрел на нее.
Затем подошел к полке, где под толстым слоем пыли лежал забытый уголек для рисования. Когда-то такими я размечал доски перед тем, как отец Мефодий принимался писать очередную икону.
Столько лет прошло...
Я уже и забыл, как он ложится в руку.
Провел большим пальцем по его шероховатой поверхности.
Пыль осталась на коже темной полосой.
Уселся обратно в злосчастный стул, тот резко скрипнул, словно выругался.
Какой хозяин, такой и стул.
Сам не понимая зачем, я коснулся угольком пергамента.
Линия.
Еще одна.
Потом третья.
Уголь почти бесшумно скользил по плотной коже пергамента, оставляя за собой тонкие темные следы.
Я остановился лишь тогда, когда понял, что рисую вовсе не наугад.
Это были не иконы.
Не святые.
Не храмы.
И даже не Холодный лес.
Ее лицо проступало медленно, будто само рождалось из белизны листа. Сначала мягкий изгиб щеки. Потом тонкий подбородок. Затем шея — изящная, лебединая, желанная... Безупречная. И губы — те самые, что все никак не собирались покидать мои мысли. Последними появились глаза. Большие, светлые, с тем самым странным золотистым окаймлением, которое я прежде замечал лишь украдкой.
Я замер.
Никогда раньше рука не слушалась меня так покорно. Она двигалась сама, будто память оказалась искуснее воображения. И лишь закончив, я вдруг понял одну простую вещь.
За все эти годы я не нарисовал ни одного человека.
Ни единого.
Но стоило появиться в моей жизни маленькой ласточке... И смерть, записанная на одной стороне пергамента, незаметно уступила место жизни на другой.
Внезапно ветхая дверь распахнулась и в мой дом вдруг без стука ворвался худощавый слуга князя.
И пусть он и трясся, как осиновый лист, княжеский пес был смел. В мой дом никто не суётся. Никогда. Особливо без стука. А этот вошел.
Раз так, надо полагать, стряслось что-то очень серьезное.
— Прости, палач, — начал он лебезить неуверенным тоном, — князь снова тебя обыскался. Срочно вызывает на службу. Говорит... — он замешкался, — Немедля явиться в подземелье.
Я положил на стол рисунок, повернув его стороной, что была с записью о казненном. Вздохнул, неохотно поднялся со скрипящего стула, подхватил со стола мешок, и, лениво натянув его на себя, вышел из избы, направляясь обратно к князю, снова через унылую пустошь, которая все еще выглядела белой, пустой и бескрайней, словно чистилище.
Позади семенил слуга. Этот — не был одним из моих людей. Только сегодня утром он спускался ко мне в подземелье, таким же запыхавшимся и согнутым в подобострастии, с тем же почти животным страхом в глазах передав, что князь меня ищет. Тогда я отправился к нему вместе с ним и встретил в узком темном переходе княжну. Не удержался перед ее прелестным личиком и назначил встречу в часовне. Как же опрометчиво и глупо.
После этого я ругался и проклинал себя всю дорогу на пути к княжеским покоям, за то, что позволил себя снова поддаться искушению и отвлечься от своей главной цели. А дальше, князь приказал мне лично заняться поисками убийцы Фирса. Как же это насмешило меня. Конечно, князь, я обязательно отыщу этого остолопа. Непременно.
Неужели он даже не догадывается, что это мог быть я? Не берет в расчет. Конечно, я постарался сделать все, чтобы отвести от себя подозрения: тщательно продумал все вплоть до своего почерка.
Удар был простым. Так убивают сотни людей. Разумеется, я не использовал топор, это было бы глупо. К тому же..
Палач убивает по приказу. И уж точно не станет тайком закалывать человека княжеским клинком с родовым знаком на рукояти. Слишком грубо. Слишком глупо. Так мог поступить лишь тот, кто хотел бросить тень на самого князя. Именно этого я и добивался. Я позаботился, чтобы все выглядело так, будто убийца желал не смерти одного человека. Это был княжий позор. Пока дружина искала заговорщиков среди бояр и недоброжелателей, никто даже не взглянул в сторону того, кто каждый день ходил по двору с топором на плече. Князь так беспрекословно мне доверяет. По правде говоря, я не ожидал, что княжна явится в часовню в назначенное время, но.. Приготовился к ее визиту, не теряя надежды, каюсь. Начистил топор до непривычного блеска. Я хотел показать ей, как многого она лишится, если выйдет за очередного самодовольного князя-златолюбца, который станет ложиться рядом без единого чувства, брать свое и отворачиваться еще до того, как она успеет перевести дух. Который будет каждый день нависать над ней лишь затем, чтобы исполнить супружеский долг, не спросив, страшно ли ей, больно ли, хочется ли Я шел вместе со слугой, вспоминая ее губы на рукояти топора, в штанах становилось все теснее, и не заметил, как очутился в подземелье прямо перед князем. Кулаки сжались сами собой, врезаясь ногтями в заскорузлую, грубую от длительного держания плети, топора и прочих орудий убийств кожу и приводя в чувство своего хозяина. Я быстро нахмурил брови, стараясь унять возбуждение, растущее внизу и способное выдать меня перед князем. Я же сказал. Опрометчиво, глупо, нелепо. Она отвлекает меня от цели. Мешает, маячит перед глазами, не вылезает из головы. Негодная маленькая ласточка.




