- -
- 100%
- +
Прасковья лишь улыбается.
— Ничего, голубушка. Сейчас сделаем новую.
Она поглаживает меня по вьющимся волосам и снова принимается за работу.
В тереме тепло и пахнет воском от свечей у икон, свежим хлебом и сушеными травами. Я вдыхаю с удовольствием. Мне нравится такая смесь запахов.
Вдруг открывается дверь и от ее скрипа я невольно вздрагиваю. Поднимаю голову и вижу, что на пороге стоит незнакомая женщина. Совсем молодая. И очень красивая.
Она улыбается мне так ласково, будто давно меня знает.
Но мне почему-то становится страшно. Я поспешно перебираюсь к Прасковье и крепко обнимаю её за колени, и жмусь, и жмусь, словно боюсь, что ее у меня отнимут. Кто-то тихо смеётся.
— Ничего, — произносит незнакомка, — Пусть привыкает.
Прасковья уверенно обнимает меня. Я прижимаюсь к ней все крепче и крепче.
Я не вспомню лицо женщины, ее голос, ее одежду... Только ощущение: рядом с ней мне не по себе. И хочется спрятаться.
Кто-то по-прежнему околачивался у моего окна. Чья-то исполинская тень беспрестанно маячила перед глазами, но стоило мне подойти к окну, отворить ставни, как она исчезала.
А потом, когда я отходила от окна, снова появлялась.
Это повторялось часто, что уже потихоньку становилось чем-то привычным.
Отец не спал вторые сутки. Я даже не решилась тревожить его, чтобы рассказать, что за мной кто-то следит.
Он всполошил весь терем, поднял рать и бросил все силы на поиски убийцы Фирса. Наказал воеводе срочно допросить дружинников, слуг, поваров, конюхов — каждого, кто хоть на миг оказался рядом с женихом.
Литорцам ничего не оставалось, кроме как согласиться на условия отца. Но выполнит ли он их? На этот вопрос сложно было ответить.
После загадочной погибели Фирса обезумел не только отец, но и весь терем. Кажется, загадочной она не была только для меня.
Я была в замешательстве и непонимании, кто сорвал мою свадьбу. Однако из всех, кого я знала, так сильно хотел насолить отцу только один человек.
Уверенна в своих подозрениях я стала лишь тогда, когда вспомнила слова палача, пришедшего возвратить сарафан Ефрасинье...
Хочешь — убью, его отрублю голову...
Тогда мне показалось это злой шуткой, издевательством. Теперь же мне думалось иначе.
Я срочно должна была навестить этого паскудного убийцу. Подлеца. Гнусного, бесконечно низкого человека, который привык к лишению жизни как к чему-то самому собой разумеющемуся. И видимо, потому возомнил, что у него есть право вершить судьбы самому.
Я повторяла себе это снова и снова, будто злость могла заглушить все остальное. И чем чаще убеждала себя, тем яснее понимала: пока не посмотрю ему в глаза, не успокоюсь. Пока не услышу его признание, не смогу спать по ночам.
На мою удачу, впервые за долгое время следили не за мной. Обычно у моей двери стояли двое воинов. Теперь остался один. Да и тот постоянно убегал по новому приказу. Весь терем жил чужой бедой. Отцу было не до меня. И именно поэтому впервые за долгое время, пользуясь переполохом, я смогла выйти незамеченной.
Однако... Лучше бы меня заперли на четыре засова и приставили ко мне тучу дружинников.
Я долго уверяла себя, что иду лишь за ответами. Что хочу обвинить его. Что мне необходимо убедиться в своей правоте. Но стоило переступить порог темницы, как все пошло не туда...
Я должна была ненавидеть его.
Должна была забыть всё, что там произошло. Вычеркнуть из памяти каждый взгляд, каждое слово, каждое... Движение топора.
Но чем сильнее я пыталась прогнать воспоминания, тем настойчивее они возвращались.
Мне было стыдно. Щеки раскраснелись так, будто их приложили к раскаленному железу. И держали, долго-долго.
Мне было стыдно не только за собственную растерянность, не только за то, что я не убежала сразу... Мне было стыдно за тело, предавшее меня, за отклик, которого я не желала и отрицала. За то, что после всего случившегося думала вовсе не о том, о чём должна была думать. За то, что в какой-то миг внутри меня поднялась странная, почти нестерпимая волна, от которой перехватило дыхание и ослабли ноги. Казалось, еще одно прикосновение — и случилось бы что-то непоправимое. Что-то такое, чему я не знала ни имени, ни объяснения. Будто тело пыталось сказать мне что-то на незнакомом языке, а я не понимала ни единого слова. Одно я понимала: этот язык крамольный и греховный.
В детстве Прасковья рассказывала, что бесы редко хватают человека за руки. Куда чаще они шепчут ему на ухо, заставляя желать того, чего желать нельзя.
Неужели они добрались и до меня?
Может, поэтому мне кажется, что за мной кто-то следит? Может, это происки бесов? И я вижу тени нечисти, пришедшей из Нави? Чтобы забрать мою гнилую душу...
Я никогда не была особенно суеверной. Мне казалось, что в подобные россказни верит один необразованный народ. И старообрядцы.
И все же украдкой перекрестилась, выходя из проклятого подземелья через некоторое время после ухода палача.
На всякий случай.
Больше всего я злилась на то, что со стыдом во мне поселилось новое чувство.
Будто кто-то сорвал засов с двери, которую я всю жизнь считала запертой.
Мне совсем не хотелось поступить так, как подобает княжне.
Я должна была выдать его отцу, должна была рассказать ему обо всех гнусностях, что он вытворял со мной. Но правда в том, что я опасалась не просто возможности вернуться к нему. Я опасалась желания. Желания испытать все снова...
Обратно я возвращалась не думая о страже и о прошедшему мимо меня воеводе, который мог бы доложить обо мне своему князю.
Мне впервые было страшно не потому, что отец накричит, а потому что я не понимала саму себя. Всю жизнь я думала, что мир заканчивается стенами терема.
Что за ними нет ничего, кроме опасности.
Что дочь князя должна сидеть там, где ей велено. Смотреть туда, куда позволено. Говорить только тогда, когда спрашивают.
И я никогда не задавалась вопросом, хочу ли чего-то другого.
Потому что не знала, что это «другое» вообще существует.
А потом появился он.
Человек, которого следовало ненавидеть.
Он не пытался понравиться. Не говорил со мной как с глупым ребенком, которого нужно спрятать подальше от мира.
Он испытывал меня.
Заставлял выбирать.
Сомневаться.
И впервые мне так сильно захотелось переступить через все запреты.
Не потому, что меня вынуждали.
Потому что я сама этого хотела.
Это пугало сильнее всего.
Но вместе со страхом внутри появилось что-то еще.
Странное. Очень странное... Влечение.
Будто я всю жизнь ходила по тесной темной комнате, а кто-то вдруг распахнул дверь.
За ней оказался целый мир.
И рядом с ним моя прежняя жизнь вдруг показалась сном, который повторялся изо дня в день.
Теперь я уже не была прежней.
И хуже всего было то, что возвращаться в свои покои мне совсем не хотелось. Хотелось взять его топор и продолжить. Нет. Нет! Нет! Нет! Проклятье...
Я резко остановилась посреди темного коридора.
Все, что произошло, неправильно. Это было гнусно, низко и совсем не по-княжески. Может, меня подбросили? Может, Прасковья была моей матерью? Или кто-то из простого народа?
Иначе я не понимаю, как княжне может понравится подобное с ней обращение...
Возможно... Я уже не та княжна...
Все произошедшее там вытеснило из головы даже то, ради чего я вообще решилась пойти к палачу. Его слова. Его взгляд. Ледяное лезвие топора. Собственное тело, предавшее меня. Все это заглушило остальные мысли, не оставив места ни для чего другого.
И вдруг меня словно ударило.
Бумаги.
Я ведь совсем забыла о...
О пожелтевших, замызганных кровью, бумагах, которые отыскал для меня палач.
Прасковья...
Неужели батюшка и вправду обрек ее на смерть, зная, что она ни в чем не виновата?
Не отдавая себе отчета, я резко повернула к батюшке. Ведомая яростью, я норовила высказать ему все, негодуя и упрекая в казни любимой нянюшки, которая того не заслуживала. Но чем быстрее я шла, тем медленнее становились мои шаги. И на полпути мне в голову пришла отрезвляющая мысль. Что изменится, если я ворвусь к нему сейчас? Смогу ли я повлиять хоть на что-то? Или я только ухудшу свое и без того плачевное положение... Если батюшка прознает про нашу сделку с палачом, я подставлю не только себя, но и его. Проклятье. Почему я переживаю за него? Так не должно быть!
Я снова остановилась прямо посреди перехода. Медленно разжала кулаки. Нет. Сейчас нельзя. Я слишком взвинчена. Одно неверное слово — и станет только хуже. Правильно у нас в народе говорят «Утро вечера мудренее».
С этой мыслью я развернулась и поплелась в свои покои, чтобы переспать и на утро проснуться со свежей головой.
Но всю ночь под моим окном снова маячила проклятая тень и слышались странные шорохи. Я почти не поспала, то и дело подходя к окну, отворяя ставни и каждый раз не обнаруживая там ни души.
И на утро все стало только хуже. Проснувшись, я несколько мгновений не понимала, где нахожусь. Потом все обрушилось вновь — палач, Прасковья, отец, Фирс и тень... Будто за ночь мысли не исчезли, а только пустили корни глубже.
Вслед за рассудком меня покинуло желание встать с постели. Я все глубже погружалась в бездну собственного бессилия, запутавшись во всем окончательно.
Я больше не понимала — кто смотрит на меня из зеркала — княжна или бесчестная девка, поддавшаяся искушениям безродного палача...
Не понимала, кем был отец: тем, кто всю жизнь оберегал меня, или человеком, готовым продать меня ради княжества и собственных целей. Человеком, который обманом казнил мою любимую нянюшку... Или Человеком, который слишком сильно старался уберечь меня от всего?
Каждая мысль противоречила предыдущей, каждый ответ рождал новые вопросы. Хотелось перестать думать вовсе, исчезнуть хотя бы на день, лишь бы эта путаница в голове наконец умолкла.
Но стоило закрыть глаза, как память почему-то возвращала меня к проклятому топору, ласкающему ледяным и одновременно таким горячим прикосновением мое лоно. К палачу, захватившему мое внимание, мое тело, мои чувства, мою голову... Будто у него был еще и невидимый топор, и я стала его жертвой...
Чем сильнее я пыталась вспомнить лицо Прасковьи и подумать о том, как быть с всплывшими обстоятельствами ее смерти, тем отчетливее память возвращала меня к нему. И от этого становилось по-настоящему страшно.
Дни тянулись мучительно медленно. Один походил на другой настолько, что я перестала различать их. Мне уже не было страшно от то и дело маячившей у окна тени... Не было дело до отца, до бумаг и до нянюшки...
Все мои мысли занял палач. Щеки по-прежнему горели. Эта пунцовость не спадала, даже когда за окном снова повалил снег. Он охладил все вокруг, но не меня. Я горела, словно угли под золой, снаружи тихие, внутри нестерпимо жаркие.
А может, у меня снова был жар. Так плохо мне никогда не было. Не хотелось ни пить, ни есть...
К тому же, переполох в тереме не стихал, и это давило еще сильнее. Ходили слухи, что батюшка уже трижды сменил воеводу на крыльце, потому что первые двое «слишком медленно думали».Он пытался выстроить порядок прямо из крови и страха.
Про убийство Фирса уже говорили не как о смерти. А как о заговоре. Каждый боярин вспоминал, где он был в ту ночь. Каждый слуга клялся, что ничего не видел. И почему-то никто не говорил о палаче. Как будто он вообще не человек. Как будто он не может быть началом истории.
И только я знала, что он был.
Знала и желала встретиться с ним снова, проклиная себя за это.
На третий день голод начал неприятно сводить желудок, и я поняла, что дальше прятаться в своих покоях уже не выйдет. Если не ради себя, то хотя бы затем, чтобы не вызывать лишних расспросов у прислуги.
Я нехотя поднялась и направилась в хлебную горницу. Голод, который я чувствовала, не столько в теле, сколько где-то глубже, неприятно тянул под ребрами, смешиваясь с тревогой, от которой невозможно было ни отвернуться, ни отвлечься.
И там, в темном переходе между горницами, где стены сужаются и свет становится тусклым, я как назло встретила его.
Нет! Нет! Нет! Проклятье...
Внутри меня вспыхнуло желание провалиться сквозь землю вместе с нахлынувшими воспоминаниями о нашей прошлой встрече. Стыд охватил мое тело, лишая возможности управлять им. Я собралась с силами, сжала руками парчовую ткань сарафана. Нахмурилась, но не отвела взгляда.
Он шел навстречу, как будто сам терем расступался перед ним, не спеша, со свойственной ему уверенностью, пугающей широкой походкой. Рядом с ним суетился слуга князя, почти задыхаясь от спешки, шептал про допросы, про бояр, про новые приказы. Однако палач слушал его так, как слушают шум, который не имеет значения.
Я решила, что они остановятся, пропуская меня. Я ведь княжна.
Но почему-то замерла сама.
Ноги будто приросли к полу. Сердце застучало в шее, как бешеное. Еще чуть-чуть и выпрыгнет из груди! Проклятье!
Я невольно схватилась за косу и стала перебирать волоски, глубоко вдыхая и пытаясь успокоиться.
Дойдя до меня, палач кивнул слуге, и тот засеменил прочь, минуя меня и сжимаясь, дабы не задеть свою княжну.
Проследив за ним ледяным взглядом, палач оглянулся по сторонам, убеждаясь, что рядом больше никого нет, и шагнул ко мне.
И только когда мы оказывались слишком близко, настолько, что отступить без лишнего движения уже было невозможно, он слегка наклонил голову и привычной хваткой зацепил мой подбородок. Его голос проник в мое ухо, вызывая предательскую дрожь в теле.
— Сегодня. В старой часовне. Когда в тереме погаснет последняя лучина.
Он не задержался ни на миг дольше, чем нужно, чтобы я молча проглотила его предложение, и пошел дальше так спокойно, будто только что не оставил за спиной не приглашение даже, а приказ.
Ну уж нет!
Я быстро сделала шаг вперед, и голос сорвался прежде, чем я успела придать ему краски спокойствия:
— Может, я собираюсь сдать тебя отцу? По... Почему ты так уверен, что я приду?
Он остановился не сразу.
И потом замер лишь на мгновение, настолько короткое, что никто, кроме меня, не смог бы заметить, и медленно, почти лениво повернул голову через плечо.
— Потому что ты уже не сдала, — ответил он тихо.
И исчез за поворотом, как ни в чем не бывало.
А я осталась стоять, словно приросшая к полу.
Какое право он вообще имеет отдавать мне приказы? Решил, что стоит ему поманить меня, и я побегу?
Я убеждала себя, что дрожу от злости. Только сердце почему-то не соглашалось, что в этом было что-то еще...
Я недовольно топнула ножкой, словно этот жест мог помочь мне сдвинуться с места. И, о чудо, это действительно помогло.
Однако до горницы я так и не дошла. Меня больше не интересовал мой голод. В голове крутился только этот несносный мерзавец. Я шла все быстрее и быстрее, с каждым моим шагом во мне росла злость.
Почти бегом вернулась в свои покои, кипя от злости. Да кем он себя возомнил? Думает, княжна послушно явится?
Нет.
Не дождется.
Я велела Ефрасинье подать книги. Потом попросила принести пяльцы. Заставила себя читать, считать стежки, смотреть в окно, молиться — делать что угодно, лишь бы не думать о часовне.
Но стоило отвести взгляд от страницы, как перед глазами снова возникало его лицо.
Я сердито захлопнула книгу.
За окном постепенно густели сумерки. Шел снег.
В тереме одну за другой зажигали, а потом начинали тушить лучины. Голоса слуг становились все тише. Где-то хлопнула дверь. Наступала ночь.
«Не пойду», — повторяла я про себя.
Повторяла так часто, что сама перестала верить собственным словам.
И вдруг поймала себя на мысли, что уже не размышляю, идти или нет.
Я размышляю лишь о том, не слишком ли поздно.
Меня это взбесило.
Неужели он настолько хорошо меня понял?
Нет.
Я вовсе не собиралась идти к нему. Просто хотела убедиться, что он действительно придет. Если его там не окажется — я только посмеюсь над собственной глупостью.
Именно этой ложью я и успокоила собственную совесть, когда поднялась с места и, выбрав самый лучший, голубой сарафан (не знаю, почему мне так хотелось выглядеть красиво) и набросив на плечи узорчатый платок, подаренный матерью, вышла из своих покоев.
***
Часовня стояла чуть в стороне от покоев матушки, соединенная с теремом узким крытым переходом, по которому редко ходили после захода солнца, будто даже самые набожные люди не желали тревожить это место без крайней нужды.
Деревянные стены, потемневшие от времени и копоти, почти сливались с ночной мглой. Смола, которой когда-то промазывали бревна, давно почернела и теперь блестела при свете одинокой лампады так, словно по дереву медленно стекала густая кровь.
Внутри пахло холодным воском, ладаном и отсыревшим деревом — запахом старых молитв, которые, казалось, навсегда впитались в бревна и уже никогда не покинут их. От этого запаха свело желудок... Руки схватились за живот. Я слишком давно ничего не ела.
У дальней стены мерцал небольшой иконостас.
Золотые нимбы едва угадывались под дрожащим огнем свечей, а строгие лики святых то выходили из темноты, то снова исчезали в ней, словно сами наблюдали за каждым, кто переступал этот порог.
Высокие восковые свечи медленно догорали, роняя густые капли на почерневшие подсвечники, похожие на застывшие слезы.
За узкими оконцами завывал ветер.
Он пробирался в едва заметные щели между бревнами и гулял по часовне тихим протяжным шепотом, отчего огонь лампады то склонялся почти до самого фитиля, то вновь выпрямлялся, бросая длинные живые тени на стены.
И в какой-то миг мне почудилось, будто эти тени движутся сами по себе.
Будто кто-то стоит за моей спиной.
И терпеливо ждет, когда я обернусь.
— Ты молишься о прощении?
— За... что? — я опустила руки, с силой цепляясь за подол сарафана и медленно поворачиваясь к нему лицом.
— Вот и я думаю.
Он медленно провел пальцем по деревянному аналою.
— Значит, не за что.
— Есть... — стыдливо прошептала я.
— Тогда назови.
— Не могу.
— Потому что придется произнести вслух?
Я сильнее сжала ткань сарафана.
— Сюда ходят исповедаться.
— Я пришла не за этим.
— За чем же?
— Ты сам позвал.
Он негромко усмехнулся.
— Правда. Позвал. Помолиться вместе.
— Помолиться? — я вскинула вверх левую бровь, — Не притворяйся.
— Тогда помоги мне.
Он издевается?
Я стиснула зубы.
— То, что произошло... — я почувствовала, как щеки наливаются румянцем.
Ну вот. Мне их свеклой теперь мазать без надобности.
— В подземелье? — перебил он меня, и в его голосе слышалась улыбка.
Я кивнула.
Он сделал еще шаг.
— Что именно произошло?
Я почувствовала, как щеки уже горят.
— Ты прекрасно знаешь.
Он подобрался так близко, что я уловила привычный запах крови и металла.
Но этот запах не был противным. Он был... приятным. Опасным. Захватывающим. Проклятье!
— Нет.
Он произнес это слишком спокойно.
— Напомни.
Я отвернулась.
— Ты переходишь все границы.
— А ты?
Я резко посмотрела на него.
Он молчал.
Ждал, сузив искрящиеся глаза. Словно предвкушал... С желанием.
— Ты могла уйти.
Я вздрогнула.
— Не могла.
— Могла.
— Нет.
— Что же тебе помешало?
Слова застряли в горле.
Я сама не знала.
Он увидел это.
Конечно увидел.
— Значит, причина была.
— Я хотела понять.
— Что?
— Тебя.
Он тихо усмехнулся.
— Лжешь. Себе.
— Нет.
Я сбросила руки, храбрясь и отпуская, наконец, затюканную мной, парчовую ткань сарафана.
— А если я осталась только потому, что боялась? — я сделала шаг к нему.
Он оказался совсем близко.
— Тогда зачем пришла снова?
Ответ застрял где-то между сердцем и горлом. Осталось только одно чувство — необъяснимая тяга, от которой становилось стыдно. Будто меня снова тянуло к самому краю пропасти, хотя я уже знала, что смотреть вниз нельзя.
Внезапно его рука взмыла вверх, и тогда я поняла, что сейчас задохнусь. Он перекрыл мне воздух, прижимая к стене и зажав топор у моей шеи. Прямо поперек нее, горизонтально, будто вот-вот задушит. Лишь потом я поняла, что душил меня не он, а... Страх.
— Лучше отвечай, когда я спрашиваю тебя, маленькая ласточка.
— Я... Потому что... Я хотела понять, что это... Я никогда не испытывала подобного.
Я заглянула ему в глаза, но они были настолько бездонными и ледяными, что нельзя было точно сказать, доволен ли он моим ответом.
Он резко отпрянул, и я, пользуясь моментом, юркнула в сторону.
Но палач не собирался отступать. Он сделал шаг ко мне и снова вытянул руку, проводя тупым концом лезвия топора по моим губам.
Дыхание сперло.
Я моргнула и невольно попятилась назад, но снова уперлась в стену.
Это была часть игры?
Сердце колотилось так сильно, что я перестала различать собственное дыхание. Казалось, стоит мне сейчас пошевелиться — и мир окончательно потеряет всякий смысл. Я прикусила внутреннюю сторону щеки, пытаясь привести саму себя в чувства.
— Я так и знал, — низко прохрипел он, — ты все еще не понимаешь?
Я отрицательно покачала головой, глубоко вздохнув и пытаясь успокоиться.
— Тогда наклони голову вперед.
Я вопросительно взглянула на него, но осознав, что так и не пойму ничего, пока не выполню его указания, пододвинулась.
В его ледяном взгляде мелькнул огонек.
— Ближе.
Я приблизилась еще, глядя на топор, маячивший у меня перед носом. Что он хочет сделать?
— Еще ближе.
Тогда я придвинулась так близко, что уперлась губами в холодный металл.
— Вот так, — прохрипел он.
Сердце билось так, будто вот-вот выпорхнет из груди окровавленной бабочкой.
— Оближи, - твердо произнес он.
— Что?
— Лезвие.
— Что? — повторила я свой вопрос, ошарашенная.
— Оно кристально чистое. Только сегодня. Только для тебя.
Я застыла. Даже страх на мгновение исчез, уступив место растерянности.
— Я... Я... Я не — я была не в силах вымолвить ни слова.
Стояла, как вкопанная, хлопая длинными ресницами и глупо уставившись на него.
— Разве ты только что не призналась, что тебе было интересно?
— Но это не...
— Что ж, как знаешь.
Он уже начал отводить топор назад, но в этот миг я вцепилась в него руками, стискивая до боли, высунула язык и медленно провела им по лезвию. Сама не знаю почему. Металл оказался неожиданно гладким. Ледяным. Язык будто прилип к нему на мгновение. Во рту тут же разлился терпкий привкус железа — сухой, горьковатый, напоминающий запах крови, хотя крови на лезвии не было. Казалось, я прикоснулась не к оружию, а к самой смерти, отполированной до зеркального блеска.
Палач долгое время не двигался. И я не могла распознать его чувства.
Стояла, уже вся пунцовая от стыда, запоздало вползающего в мои вены.
— Холодно, — проронила я, все еще прикасаясь губами к лезвию.
Он едва слышно усмехнулся.
— Я знаю лишь одного человека, которому топор к лицу. Снял бы с тебя эти парчовые тряпки в одно касание, — последние слова он прорычал, точно дикий зверь.
Я смотрела в его глаза. Ледяные. Без единого чувства.
Он вдруг резко отвел лезвие, и я только сейчас заметила, что все это время почти не дышала. Одним уверенным движением он перевернул топор в ладони. Дерево тихо скрипнуло под его пальцами. Я невольно вздрогнула.
Рукоять медленно коснулась моей шеи.
Не ударила — лишь легла на кожу. Чистое, отполированное дерево неторопливо скользнуло вдоль линии горла, задержалось под подбородком и чуть приподняло его, вынуждая смотреть ему прямо в глаза. От этого почти невесомого прикосновения по спине пробежала дрожь. Оно было куда страшнее грубой силы. Он мог сделать больно в любое мгновение, но вместо этого двигался удивительно спокойно, будто проверял, насколько далеко я позволю ему зайти.




