- -
- 100%
- +
Она отнесла связку не в общую прачечную, а в маленькую каменную комнату рядом, где замачивали особенно грязные вещи перед кипячением. Там пахло щёлоком, мокрым льном, дымом и женской усталостью. На стене висели деревянные щипцы, у окна стояла бочка с водой. Роза, старшая прачка, была во дворе, ругалась с мальчишкой, который принёс мало дров, и Аньезе получила несколько минут одиночества.
Она развернула ткань на каменной плите. Сорочка была грубая, дорожная, с прорезью от ножа или копья, пятнами крови и лекарственным запахом. Полотна — обычные. А вот край плаща заставил её задержать дыхание.
Вышивка была прекрасной. Не такой, как на листках. Не такой, как описывал Паоло у винной лавки. Красный щит, да. Чёрная полоса, но не простая, а чуть изогнутая, будто древний меч лёг на поле. По краю шла тонкая золотая нить, местами порванная. В углу щита было маленькое серебряное острие, почти незаметное издали; на дешёвом печатном листке его не было вовсе. Аньезе провела пальцем над стежками, не касаясь крови. Это была работа военного вышивальщика или мастерской, привыкшей к плащам, знамёнам, конским попонам: плотная, крепкая, рассчитанная на грязь, дождь, седло и чужие руки.
И рядом с этим, почти прилипший к подкладке плаща, оказался другой кусок ткани.
Сначала Аньезе решила, что это часть той же одежды. Но когда осторожно отделила его, поняла: нет. Лоскут был меньше ладони, из дорогого шёлка, когда-то светлого, теперь пропитанного бурой кровью по краю. На нём тоже был вышит красный щит с чёрной полосой. Только работа была иной. Тоньше. Аккуратнее. Не для дождя и похода, а для покрова, подушки, занавеса в частной капелле или парадной одежды. Нить лежала слишком изящно, стежки были мельче, мягче, местами почти невидимые. Такая вышивка не выжила бы на боевом знамени. Её делали не для ветра над копьями, а для глаз, которые подходят близко.
Аньезе почувствовала, как шум во дворе отдаляется.
Она знала такие стежки.
В доме Белланди в семейной капелле были покровы для алтаря, которые вынимали только в дни поминовения Лауры. На них гранатовые цветы были вышиты той же тонкой рукой: сначала длинная направляющая нить, потом мелкие поперечные стежки, почти как чешуйки, потом едва заметный закреп на изнанке, не узлом, а петлёй, чтобы ткань лежала гладко. Госпожа говорила, что это работа из флорентийской мастерской. Марта однажды буркнула, что «наша девочка сама умела не хуже флорентийцев», и тут же замолчала, будто сказала лишнее.
Аньезе подняла лоскут к свету. Кровь затемнила край, но середина сохранила цвет. Шёлк был не белый и не кремовый, а чуть голубоватый, редкий оттенок, который любила синьора Изабетта. Чёрная полоса на гербе была вышита не грубой шерстью, а тонким шёлком с синим отблеском. Красное поле — не тем военным красным, что на плаще Асканио, а более глубоким, винным, почти гранатовым. Подделка. Или проба подделки. Или кусок чего-то, что должно было стать чужим гербом в нужный час.
За дверью послышались шаги. Аньезе быстро завернула лоскут в старое полотно и спрятала под передник. Настоящий край плаща оставила на плите, будто всё ещё осматривает его. В комнату вошла Роза, тяжёлая, широкоплечая, с руками, красными до локтей. Она сразу увидела герб и перекрестилась.
— Убери эту мерзость от чистой воды, — сказала прачка. — Не хватало нам ещё стирать дьявольское знамя.
— Это плащ, не знамя.
— Для мёртвых в Санта-Марте, может, разницы не было.
Аньезе хотела спросить, знала ли Роза кого-нибудь из Санта-Марты, но не спросила. Горе, даже чужое и пересказанное, не терпит любопытных рук. Она сложила вещи так, как велела Марта, и вышла с лоскутом под передником. Каждый шаг казался слишком громким. Кровь на ткани была сухой, но ей всё равно чудилось, будто пятно проступает через платье и все сейчас увидят: служанка несёт не бельё, а тайну.
До вечера она не могла попасть к пленнику. В верхнее крыло приходили люди из совета; у двери стояли незнакомые стражники, не Паоло и не Томмазо. Синьор Орландо дважды поднимался наверх, один раз с нотариусом, один раз с человеком в монашеском плаще. Снизу Аньезе слышала только глухие шаги и один раз — короткий звук, похожий на удар. Никто не закричал. Это было хуже крика. В доме, где люди умеют не кричать, боль часто считается частью порядка.
Лоскут она спрятала в бельевой, между двумя стопками старых простыней, которые использовали для укрытия мебели. Место было ненадёжное, но ничего лучшего у неё не было. Служанка не имела сундука с замком. Её вещи лежали там, где их могла проверить Марта, хозяйка или любая старшая служанка, которой дали приказ. Собственное пространство бедного человека часто заканчивается у его кожи. Всё остальное принадлежит тем, кто даёт крышу.
После полудня Аньезе снова вызвали к синьоре Изабетте. Хозяйка была бледна и раздражена. На столе перед ней лежали два дешёвых листка с кровавым гербом, один смятый, другой разорванный пополам. Кто-то, видимо, принёс их с площади. Синьора держала веер, хотя в комнате не было жарко.
— Город сошёл с ума, — сказала она, когда Аньезе вошла. — Люди покупают ненависть за две монеты и несут её домой, как святой образ.
— Да, синьора.
— Ты видела эти листки?
Аньезе могла сказать «нет». Но её корзину могли проверить. Печатник мог вспомнить служанку из дома Белланди. В такой мелочи ложь была опаснее правды.
— Видела на площади.
— Купила?
— Один, синьора.
— Зачем?
Аньезе опустила глаза.
— Хотела понять, как выглядит герб, о котором все говорят.
Госпожа долго молчала. Потом неожиданно рассмеялась коротко и сухо.
— Как выглядит герб. Бедная девочка. Гербы не выглядят, Аньезе. Гербы означают. Один и тот же рисунок может означать честь, если его держит победитель, и виселицу, если победитель решил иначе.
Она взяла один листок и разорвала его ещё мельче. Куски бумаги посыпались на стол, красные и чёрные обрывки перемешались с белым. Аньезе смотрела на них и думала о том, что настоящая вышивка на плаще Асканио была куда сложнее. У листка не было серебряного острия в углу щита. У лоскута из прачечной — тоже. Подделывая ненависть для толпы, никто не заботился о таких мелочах. Подделывая герб для дела, могли заботиться лучше. Но зачем тогда тонкий домашний шёлк? Зачем кровь на краю? Зачем стежок, похожий на работу Лауры?
— Он говорил сегодня? — спросила синьора Изабетта.
— Я ещё не поднималась к нему.
— Когда поднимешься, смотри на руки.
Аньезе не сразу поняла.
— На руки, синьора?
— Мужчина может научить лицо лгать. Руки хуже слушаются. Если он испугается какого-то имени, пальцы выдадут раньше глаз. Мой муж считает, что надо слушать слова. Я прожила достаточно, чтобы знать: слова обычно приходят последними.
Синьора Изабетта сказала это устало, почти равнодушно. Но Аньезе вдруг поняла, что хозяйка тоже наблюдает. Не так, как служанка. Не снизу, где видны подолы, грязь, замки и забытые вещи. Она наблюдает изнутри своей клетки, обтянутой дорогой тканью. И, возможно, за годы брака научилась видеть не меньше.
— Да, синьора, — сказала Аньезе.
— И не верь листкам, — добавила хозяйка после паузы.
Аньезе подняла глаза.
— Синьора?
Изабетта Белланди смотрела на разорванный герб с отвращением.
— Толпе дают простые картинки, потому что сложные она порвёт, не поняв. Но не думай, что сложная картинка всегда честнее. Иногда ложь тем сильнее, чем красивее вышита.
Эти слова ударили слишком близко. Аньезе почувствовала, как лоскут, спрятанный в бельевой, будто отозвался под слоями старой ткани. Госпожа знала? Догадывалась? Предупреждала? Или просто говорила о гербах вообще, о мире, где всё, что можно нарисовать, можно и исказить?
Ответа не было. В доме Белланди ответы редко лежали там, где вопрос.
К пленнику её пустили ближе к вечеру. Томмазо стоял у двери с мрачным лицом и не стал отпускать обычных насмешек. Паоло сидел на табурете напротив, бледный, злой, с повязкой на ладони. Значит, ночью или днём он всё же получил рану. При виде Аньезе молодой стражник отвернулся, но слишком поздно: она заметила на его рукаве след чёрной копоти.
— Воду, — сказал Томмазо. — И быстро. Сегодня ему довольно разговоров.
— Кто приходил? — спросила Аньезе, потому что иногда вопрос, заданный без надежды на ответ, всё равно заставляет человека сделать лишнее движение.
— Совет, — ответил Томмазо. — Судья. Святой отец. Сам папа римский, если тебе так легче таскать кувшин.
— Святой отец бил его по ране или это сделал судья? — спросила она тихо.
Паоло резко поднялся.
— Следи за языком.
Томмазо, неожиданно, не поддержал его. Только открыл дверь и буркнул:
— Делай своё дело, птичка. И не смотри слишком много, раз глаза дешёвые.
Аньезе вошла.
В комнате стало темнее. Свечи ещё не зажгли, а вечерний свет за окном уже густел. Асканио лежал на боку, но не спал. Рубаха у него была новая, чистая, слишком грубая для человека его положения, и оттого он казался ещё более пленным, чем в грязной. Цепь на правой руке натянулась; он, видимо, пытался сесть и не смог. На щеке появилась свежая ссадина. Губа была рассечена. Повязка на боку снова лежала иначе, и Аньезе сразу увидела тёмное пятно под нижним краем.
Она поставила воду на стол, взяла чистую ткань и подошла к кровати. Сегодня стражник остался за дверью, но замок не повернули. Это означало: их хотят слышать. Асканио посмотрел на неё из-под полуопущенных век.
— На площади продают мою смерть? — спросил он.
Аньезе замерла.
— Почему вы так решили?
— У стражников после полудня всегда одинаковые лица. Они ненавидят человека увереннее, когда кто-то объяснил им, за что именно. Листки?
Она кивнула.
— С гербом?
— Да.
— Сколько стоит моя кровь?
— Две мелкие монеты.
— Дёшево. Мои враги теряют хватку.
Она ожидала насмешки, но в его голосе была не весёлость, а усталость. Он отвернулся к окну. Цепь тихо звякнула.
— Что на гербе? — спросил он.
— Красный щит. Чёрная полоса. Золотая кайма. На листке всё грубо.
— Серебряное острие в правом верхнем углу есть?
Аньезе молчала всего мгновение, но ему хватило.
— Нет, — сказал он сам. — Конечно. Толпе не нужны точности.
— Вы думаете, листки поддельные?
— Листок не может быть поддельным. Он может быть только полезным или бесполезным. Герб на нём полезен. Он учит город видеть во мне то, что ему велели видеть.
— А что город должен видеть?
— Человека, которого выгодно убить до того, как он заговорит.
Она опустила глаза к его повязке.
— Вам снова тревожили рану.
— Ты опять говоришь с тканью?
— С вами говорить опаснее.
— Для кого?
— Для меня.
Он посмотрел на неё, и в его взгляде впервые не было ни насмешки, ни испытания. Только короткое, почти уважительное признание очевидного.
— Да, — сказал он. — Для тебя опаснее.
Аньезе сменила повязку. На этот раз рана кровила больше. Не смертельно, но достаточно, чтобы стало ясно: кто-то намеренно заставлял его двигаться, возможно, поднимал, сажал, толкал, бил так, чтобы боль не оставляла слишком заметных следов. Она работала молча. Её пальцы пахли уксусом, зверобоем и слабым дымом от очага; под ногтем правой руки осталась крошечная красная нить от лоскута, которую она не заметила, когда прятала ткань. Асканио вдруг перехватил взглядом её руки.
— Ты нашла что-то, — сказал он.
Аньезе не ответила.
— Не письмо, — продолжил он. — Письмо ты прятала бы ближе к телу и боялась бы меньше испачкать пальцы. Не монету — ты не похожа на дурочку, которая берёт плату до того, как знает цену. Ткань?
Она затянула узел на повязке чуть резче, чем нужно. Он поморщился, но не отвёл глаз.
— Осторожнее, Аньезе. Твои руки отвечают быстрее лица.
Она вспомнила слова синьоры Изабетты: лицо можно научить лгать, руки хуже слушаются. В этом доме, кажется, все говорили о руках. Только каждый боялся, что они выдадут разное.
— У вас жар, — сказала она.
— И всё же я не слеп. Что за ткань?
— Я не говорила, что нашла ткань.
— Не говорила. Поэтому я и уверен.
Она взяла грязную повязку, сложила её в миску и на этот раз очень тщательно вытерла пальцы.
— Вы умеете отличить настоящий герб от подделки? — спросила она после паузы.
Он не улыбнулся. Лицо его стало неподвижным.
— Любой человек моего рода обязан уметь это раньше, чем держать нож.
— Даже если подделка хорошая?
— Хорошая подделка опаснее плохого врага. Плохой враг хочет твоей крови. Хорошая подделка хочет твоего имени.
За дверью скрипнула половица. Кто-то слушал. Аньезе взяла кувшин и сделала вид, что наливает воду.
— А если герб вышит тонкой рукой? Не как знамя. Не как плащ. Как для капеллы или покрова.
Асканио медленно сел, хотя это явно стоило ему боли. Цепь натянулась. Лицо его побелело под смуглой кожей, но голос остался ровным.
— Где ты это видела?
— Я спросила вообще.
— Не лги мне так плохо. Где?
Аньезе посмотрела на дверь. Потом на его руку, где цепь оставила красный след. Потом на окно с железной полосой. Ей хотелось сказать ему всё. Не из доверия, нет. Просто тайна, разделённая с тем, кто понимает её вес, становится легче. Но если он использует это против неё? Если он действительно убийца, который хватается за любую щель? Если лоскут — часть его собственной игры, а она уже принесла ему то, что он хотел узнать?
— Почему вас держат здесь, а не в ратуше? — спросила она вместо ответа.
Он тихо выдохнул. Почти смех, но без веселья.
— Потому что в ратуше у стен меньше ушей одного дома.
— Это не ответ.
— Это лучший ответ, который ты получишь, пока не решишь, кто ты: служанка Белланди или свидетель.
Слово ударило сильнее, чем «красива» или «некрасива», сильнее, чем «девка» у дверей и «птичка» Томмазо. Свидетель. У такого слова было место в суде, в протоколе, в присяге, в жизни людей с правом говорить. Не в бельевой. Не у прачечной бочки. Не в руках девушки, которой доверяли потому, что она никому не казалась опасной.
— Я служанка, — сказала Аньезе.
— Это то, что с тобой сделали. Не всегда то, чем ты являешься.
— Удобные слова для человека, который ничего не потеряет от моей ошибки.
На этот раз он отвёл глаза первым. И это было неожиданно. Аньезе увидела, как на его лице на мгновение проступила не вина даже, а знание вины.
— От твоей ошибки я могу получить свободу, — сказал он. — От твоей правды — возможно, смерть. Так что не думай, будто мне безразлично, что ты выберешь.
— Почему?
— Потому что правда редко служит тем, кто надеется ею воспользоваться.
За дверью снова скрипнуло. Аньезе поняла, что пора уходить. Она забрала миску, поднос, пустую чашу. У порога Асканио сказал негромко:
— Если ткань тонкая, ищи изнанку. Люди, которые подделывают гербы для чужих глаз, часто забывают, что настоящие мастера говорят на обратной стороне.
Она не ответила. Но слова забрала с собой.
Вечером дом готовился к ужину для трёх гостей, которых не называли гостями. Поставили не парадное серебро, но лучшее из повседневного. Вино достали из второго погреба, не самого дорогого, однако и не того, что подавали дальним родственникам. Аньезе помогала Джемме раскладывать салфетки и всё время думала об изнанке. Изнанка была миром служанок. Господа смотрели на лицо ткани: цвет, узор, герб, блеск. Служанки стирали, штопали, разглаживали и знали, где узел, где закреп, где нить оборвана и снова спрятана. Если мастер говорит на обратной стороне, то именно такие, как Аньезе, всю жизнь слушают этот язык, сами того не называя.
Она дождалась минуты, когда Марта ушла к госпоже, Джемму отправили на кухню, а коридор у бельевой опустел. Лоскут лежал там, где она оставила его, между старыми простынями. Развернув ткань, Аньезе впервые посмотрела не на вышивку, а на изнанку.
Сначала она увидела только хаос нитей. Красные, чёрные, золотые, мелкие закрепы, пересечения, следы крови, потемневший край. Потом наклонилась ближе к свету маленькой свечи. Изнанка и правда говорила иначе. На лицевой стороне герб был почти ровный, но с обратной было видно: чёрную полосу переделывали. Её сначала вышили не под тем углом, затем распустили и положили заново. Значит, тот, кто делал подделку, не знал герба с первого раза. Учился по образцу. Или по словесному описанию.
В углу, где на настоящем плаще должно было быть серебряное острие, ничего не было. Только маленький закреп золотой нитью, ненужный для узора. Аньезе осторожно провела по нему ногтем, и нитка чуть отогнулась. Под ней обнаружились две крошечные буквы, вышитые почти цветом ткани, так, что без обратного света их нельзя было заметить.
L. B.
Латинские буквы. Лаура Белланди.
Аньезе сидела над лоскутом так долго, что воск со свечи потёк на блюдце и застыл белой слезой. Её первая мысль была нелепой: Лаура же мертва. Мёртвые девушки не вышивают поддельные гербы на окровавленном шёлке. Потом пришла вторая, хуже: этот лоскут мог быть старым. Двухлетней давности. Сделанным до её смерти. Сделанным самой Лаурой. Или кем-то, кто хотел, чтобы так подумали. В доме, где мёртвое имя боялись произносить, оно вдруг оказалось спрятано на изнанке кровавого герба.
Шаги в коридоре заставили её вздрогнуть. Она едва успела завернуть ткань, когда дверь бельевой открылась. На пороге стояла синьора Изабетта.
Не Марта. Не Джемма. Не случайная служанка. Хозяйка дома.
Аньезе поднялась так быстро, что ударилась бедром о низкий сундук. Лоскут она держала в руках, и спрятать его уже было нельзя. Синьора Изабетта вошла без спешки, закрыла за собой дверь и посмотрела сначала на лицо Аньезе, потом на свёрнутую ткань. Её лицо не изменилось. Именно это было страшнее всего.
— Покажи, — сказала она.
Аньезе не двинулась.
— Синьора...
— Я сказала: покажи.
Отказать хозяйке в её доме было почти немыслимо. Аньезе развернула лоскут. При свете свечи красный щит казался тёмным, почти бурым. Чёрная полоса лежала поперёк него, как след от ножа. Синьора Изабетта смотрела на вышивку так, будто перед ней открыли не ткань, а могилу.
— Где ты это взяла? — спросила она.
— В грязном белье из верхней комнаты.
— Кто ещё видел?
— Никто, синьора.
— Пленник?
Аньезе замялась на долю мгновения. Этого хватило.
— Что ты сказала ему? — голос Изабетты стал тише.
— Ничего о буквах. Я сама увидела их только сейчас.
— О каких буквах?
И тут Аньезе поняла: госпожа видела герб, но не видела изнанку. Не знала. Или делала вид, что не знала так хорошо, что даже страх в её глазах пришёл с опозданием.
Аньезе медленно перевернула лоскут и показала крошечные инициалы. L. B.
Синьора Изабетта не вскрикнула. Не перекрестилась. Не отступила. Она только протянула руку и коснулась букв двумя пальцами, очень осторожно, будто боялась причинить боль не ткани, а той, кто когда-то держал иглу. Потом её лицо стало таким старым, что Аньезе впервые увидела в ней не хозяйку дома, а мать, пережившую дочь и не знающую, была ли эта дочь спасена хотя бы смертью.
— Это нужно сжечь, — сказала Изабетта.
Аньезе смотрела на неё, не понимая.
— Синьора?
— Сейчас же. В малом очаге. Пепел развеешь в сточную яму. И забудешь, что видела.
— Но это может быть доказательством.
Слова вырвались слишком прямо. Госпожа подняла на неё глаза. Мать исчезла. Осталась синьора Белланди, жена члена совета, женщина в дорогом тёмном платье, привыкшая, что её приказ имеет вес закона для всех, кто живёт под её крышей.
— Доказательством чего, Аньезе? — спросила она. — Что моя мёртвая дочь вышивала герб убийцы? Что служанка тайно перебирает окровавленные вещи пленника? Что в доме Белланди хранятся ткани, которые толпа с радостью примет за знак предательства? Ты думаешь, правда сама себя защитит, стоит только вынести её на площадь?
— Нет, синьора, — ответила Аньезе, чувствуя, как пересохло во рту.
— Тогда учись. Правда без власти — это не меч. Это шея, подставленная под нож.
Она взяла лоскут из рук Аньезе. На мгновение показалось, что ткань сейчас исчезнет в складках её платья, как исчезали письма, имена и ночные гости. Но синьора протянула его обратно.
— Ты сожжёшь сама. Чтобы помнить, что некоторые вещи убивают не тех, кто виновен, а тех, кто слишком поздно понял.
Аньезе приняла ткань. Пальцы её легли прямо на изнанку, на две крошечные буквы. L. B. Лаура Белланди. Мёртвая дочь дома. Нить, спрятанная там, где смотрят только служанки.
Синьора Изабетта открыла дверь и уже на пороге обернулась.
— И Аньезе, — сказала она почти беззвучно, — если он спросит о Лауре, ты не скажешь ему ничего. Ни слова. Потому что мёртвые иногда губят живых вернее, чем пленники.
Она ушла. Аньезе осталась в бельевой с окровавленным лоскутом в руках и впервые ясно поняла: кровавый герб принадлежал не только Асканио ди Валькастро. Теперь он был вышит и на доме Белланди.
В малом очаге у прачечной ещё тлели угли. Ей нужно было бросить ткань в огонь, дождаться пепла и забыть. Так велела хозяйка. Так было безопаснее. Так поступила бы хорошая служанка.
Аньезе опустилась на колени перед очагом, протянула руку к огню и вдруг увидела, что рядом с инициалами Лауры, почти у самого кровавого края, под слоем тёмной нити спрятан ещё один знак: не буква, не узор, а крошечная вышитая дверь.
Дверь без ручки.
Глава 4. Дочь, о которой не говорят
Аньезе не сожгла лоскут.
Она стояла перед малым очагом у прачечной, держа ткань над углями, и смотрела, как жар поднимается к пальцам. В доме Белланди её учили многому: не отвечать прежде вопроса, не смотреть господам в глаза дольше дозволенного, не слушать у дверей так явно, чтобы это стало обвинением, не держать в руках чужую тайну, если не знаешь, куда её положить. Но никто не учил её, что делать, когда сама вещь в руке будто просит не милости, а свидетельства. Окровавленный шёлк был лёгким, почти невесомым, однако в нём теперь лежало больше тяжести, чем в кувшине воды, который она носила наверх к пленнику. На лицевой стороне — поддельный кровавый герб. На изнанке — крошечные буквы L. B. И ещё знак, от которого у Аньезе до сих пор холодели пальцы: маленькая вышитая дверь без ручки.
Она могла бросить ткань в огонь. Угли приняли бы её быстро: шёлк сначала скривился бы, потом почернел, золотая нить свернулась бы тонкой червячной линией, кровь стала бы просто дымом, а инициалы мёртвой девушки — пеплом, который можно развеять в сточную яму, как велела синьора Изабетта. Хорошая служанка так бы и поступила. Хорошая служанка помнит, что приказ хозяйки стоит больше её сомнений. Хорошая служанка не берёт на себя право решать, какая правда достойна огня, а какая — памяти.
Но Аньезе вдруг поняла, что больше не знает, хочет ли быть хорошей служанкой.
Она поднялась, завернула лоскут в старое полотно, а потом спрятала его не в бельевой, где уже искала бы всякая приказанная рука, и не под своим тюфяком, где любая девчонка могла нащупать свёрток ночью. В прачечной за бочкой с золой была трещина между двумя камнями. Роза давно проклинала эту щель, потому что туда забивалась мокрая грязь, но именно поэтому никто не лез туда без нужды. Аньезе опустилась на колени, выскребла немного серого порошка, вложила свёрток глубоко в пустоту и засыпала золой. Получилось грязно, некрасиво и надёжнее, чем любой сундук без её собственного замка.
Когда она выпрямилась, сердце билось так сильно, будто она не ткань спрятала, а уже выпустила пленника из верхней комнаты.
Остаток вечера прошёл в напряжении, которое не имело лица. Синьора Изабетта больше её не звала. Синьор Орландо не появлялся в тех комнатах, где могли быть служанки без дела. Марта проверяла всё с прежней сухостью, но на Аньезе почти не смотрела, и это было хуже брани. Дом жил, ел, молился, гасил свечи, запирал двери, а имя Лауры, спрятанное на изнанке лоскута, будто стало ходить вместе с Аньезе по всем коридорам. Оно было на лестнице у семейной капеллы, на краю вышивальной рамы госпожи, на закрытом молитвеннике с голубой лентой, на портрете девушки в галерее, мимо которого Аньезе теперь не могла пройти прежним шагом.



