Дедушка Иосиф Повесть о вере, звёздах и дороге к Иисусу Христу

- -
- 100%
- +
К вечеру ветер стих так же внезапно, как начался.
Стало очень тихо.
Мы поднялись на своё место, и я заметил, что дедушка идёт медленнее, чем вчера, и один раз остановился, чтобы отдышаться. Но сказать об этом я не решился.
Костёр разгорелся плохо. Ветки за день пересохли и горели быстро, без углей.
— Ты сказал, что вернулся на север через полгода, — начал я.
— Сказал.
— И что было?
Дедушка не спешил.
— Сначала расскажу тебе, что было дома, — сказал он. — Потому что это тоже часть истории, хотя мне до сих пор неприятно об этом говорить.
Я насторожился.
— Полгода я жил как раньше. Работал, торговался, ходил в синагогу по субботам. И всё это время у меня внутри лежало то утро на берегу, как камень в мешке. Я его не трогал. Я просто его нёс.
— Ты никому не рассказал?
— Рассказал жене.
— И что она?
Дедушка усмехнулся невесело.
— Она спросила, не заболел ли я в дороге.
Я засмеялся.
— Не смейся, — сказал дедушка. — Она была права по-своему. Со стороны это выглядело именно так: взрослый человек уехал за рыбой, вернулся без рыбы и говорит, что на него кто-то посмотрел.
Он поворошил костёр.
— Один раз я попробовал заговорить об этом со своим другом. Мы вместе возили товар с юности. Я сказал ему: слушай, в Галилее есть человек… И он сразу перебил. Знаю, говорит. Слышал. Ещё один. Иосиф, ты в своём уме? Тебе сорок скоро. У тебя дом.
— И ты замолчал?
— Замолчал.
Дедушка посмотрел на меня.
— Давид, запомни. Иногда труднее всего не тем, кто ничего не слышал. Труднее всего тем, кто услышал и молчит.
Я не совсем понял, но кивнул.
— А потом настала весна, — сказал он. — И я снова собрал ослов.
— И жена ничего не сказала?
— Сказала. Она сказала: езжай.
Мне это показалось странным.
— Просто так?
— Не просто так. Она полгода на меня смотрела. Женщины, Давид, видят больше, чем мы думаем.
Он поправил плащ.
— Я шёл двенадцать дней и всю дорогу боялся одного: что не найду Его. Что Его уже нет. Что схватили, или ушёл, или всё это кончилось, как всегда кончается.
— А Его?..
— А Его было легко найти, — сказал дедушка. — Мне даже спрашивать не пришлось.
— Почему?
— Потому что по всей дороге вдоль озера шли люди.
Он показал рукой вдоль тёмного склона.
— Представь, Давид. Утро. Дорога от Капернаума на юг. И по ней идут не десять человек и не сто. Идут семьями. Идут из деревень, которых я даже не знал по названию. Кто-то с бурдюком, кто-то с корзиной, дети верхом на отцах. И все идут в одну сторону.
— Как на праздник?
— Похоже. Только на праздник идут нарядные и весёлые. А эти шли по-разному. Кто весёлый, кто злой, кто плачет. Я шёл рядом с одной женщиной, она несла ребёнка и всю дорогу с ним разговаривала, а ребёнок не отвечал.
Я хотел спросить почему, но не стал.
— Я спросил у мужчины рядом: куда идём? Он на меня посмотрел, как на дурака, и сказал: туда, где Он сегодня.
— И вы пришли?
— Пришли.
Дедушка сложил руки на коленях.
— Там, за Капернаумом, берег поднимается. Не гора, как у нас говорят про гору. Просто длинный склон, покрытый травой, спускается к самой воде. В то время года трава была ещё зелёная и вся в мелких цветах. Я это помню очень отчётливо, хотя, казалось бы, при чём тут трава.
— И там были все эти люди?
— Весь склон был покрыт людьми, Давид. Сверху донизу.
Он помолчал.
— Внизу лежало озеро. Совершенно тихое. Я стоял и думал: если сейчас кто-нибудь один крикнет, это услышат все.
— А Он где был?
— Он поднялся немного выше по склону. И сел.
Я подождал.
— И всё?
— И всё. Сел.
— Почему?
— Потому что у нас сидя учат, — сказал дедушка. — Ты этого пока не знаешь, потому что тебя ещё не водили к учителю. Но запомни: у нас человек встаёт, чтобы читать Писание, и садится, чтобы объяснять. Когда учитель сел — значит, началось.
Дедушка чуть подался вперёд.
— И вот здесь произошло то, чего я никогда не забуду.
— Что?
— Стало тихо.
Я не понял, что тут особенного.
— Давид, ты не представляешь себе эту тишину. Там были тысячи людей. Дети. Больные. Старики. Толпа никогда не молчит вся сразу, кто-нибудь обязательно кашляет, ругается, толкается. А тут все просто замолчали.
— Никто не приказывал?
— Никто. Он не поднимал руку. Не стучал. Он просто сел, и люди стали замолкать сами, начиная сверху, волной, до самой воды.
Он посмотрел в огонь.
— И я в этой тишине вдруг очень испугался.
— Почему?
— Потому что понял, что сейчас Он скажет что-то, после чего мне придётся жить по-другому.
Костёр почти погас. Я подложил веток, и они вспыхнули сразу, слишком ярко.
— И что Он сказал? — спросил я.
Дедушка ответил не сразу.
— Прежде чем я скажу, ты должен понять, чего ждали люди на том склоне.
— И чего они ждали?
— Того же, чего ждали все мы. Ты сам знаешь. Ты слышал это дома сто раз.
Я подумал.
— Что придёт Царь? — сказал я. — Мессия. И прогонит римлян.
— Именно, — сказал дедушка. — И что тогда у нас будет своё царство. И что мы будем наверху, а не внизу. И что закончатся подати, и солдаты уйдут, и всё будет как при Давиде, в честь которого тебя назвали.
Он смотрел на меня очень внимательно.
— Люди на том склоне ждали, что Он скажет: собирайтесь. Идём на Иерусалим.
— А Он?
— А Он начал говорить о счастье.
Я решил, что ослышался.
— О чём?
— О счастье, Давид. Он начал перечислять, кто счастливый.
Я ждал.
И дедушка сказал:
— Счастливы нищие духом, ибо их есть Царство Небесное.
Я молчал.
— Счастливы плачущие, — сказал дедушка, — ибо они утешатся.
Я всё ещё молчал, но уже по другой причине.
— Дедушка, — сказал я осторожно, — ты ничего не перепутал?
— Нет.
— Но это же…
Я не знал, как сказать. Мне казалось, что если я скажу это вслух, получится дерзость.
— Говори, — сказал дедушка. — Здесь можно.
Я набрал воздуха.
— Это неправда.
Ветка треснула в костре.
— Плачущие не счастливые, — сказал я быстро, потому что уже начал и остановиться не мог. — У нас в прошлом году умер младенец у Мариам, той, что живёт у нижней дороги. Она выла три дня. Её было слышно на всю улицу. Она не была счастливая, дедушка. Совсем не была.
Я почувствовал, что у меня горит лицо.
— И нищие не счастливые. Ты сам говорил, что нищий у ворот Храма — это самое несчастное, что есть в Иерусалиме.
Дедушка слушал и не перебивал.
— Я думал, Он скажет что-нибудь… ну… сильное, — закончил я уже тише. — А это как будто наоборот. Это как будто Он смеётся над ними.
Я испугался собственных слов и замолчал.
Дедушка долго ничего не говорил.
Потом протянул руку и положил мне ладонь на затылок, как делал, когда я был совсем маленьким.
— Давид, — сказал он, — знаешь, что я сделал в тот день, когда услышал это первый раз?
— Что?
— Я встал и пошёл вниз.
Я вытаращил глаза.
— Ты ушёл?
— Не ушёл. Отошёл. Спустился к воде. Сел на камень спиной к склону и стал смотреть на озеро. Мне было тридцать пять лет, я прошёл двенадцать дней пути, и я сидел и злился.
— На Него?
— На себя. И на Него. Я думал: я ехал сюда через всю страну, чтобы услышать сказку для бедных.
Я даже обрадовался.
— Значит, я не один такой?
— Ты не один такой, — сказал дедушка. — За две тысячи лет до тебя и после тебя все будут спотыкаться об эти слова.
— И что, ты так и ушёл?
— Нет. Я досидел до конца. Просто внизу.
— Почему?
Дедушка убрал руку.
— Потому что оттуда, снизу, мне было видно людей.
— И что?
— А то, Давид, что я стал смотреть им в лица. И увидел, что многие плачут.
Он замолчал.
— От обиды? — спросил я.
— Нет, — сказал дедушка. — Вот в этом и было всё дело. Не от обиды.
Он подтянул угли к середине костра.
— Женщина с ребёнком, с которой я шёл по дороге, сидела на траве недалеко от меня. И она плакала так, как плачут не от горя, а когда горе наконец кто-то назвал вслух.
Я не понимал.
Я честно не понимал, и мне было от этого нехорошо.
— Дедушка, объясни.
— Не сегодня.
— Ну почему опять!
— Потому что ты только что сказал самое честное, что можно сказать про эти слова, — ответил он. — Ты сказал: это неправда. Так сказал и я. Так говорил всякий, кто слышал их в первый раз.
Он посмотрел на меня.
— И если я сейчас быстро тебе всё объясню, ты кивнёшь, запомнишь и забудешь. А я хочу, чтобы ты поспорил.
— Я уже поспорил.
— Вот и хорошо. Поспорь ещё ночь.
Он лёг на бок и подтянул плащ к плечу.
— Завтра будем разбирать по одному. И начнём как раз с плачущих, раз тебя это задело больше всего.
Я лежал и смотрел вверх.
Внизу, где-то у дороги, лаяла чужая собака, и Кедар поднял голову, послушал и снова опустил.
Я думал о Мариам с нижней дороги.
И впервые в жизни мне пришло в голову, что я, наверное, чего-то не знаю про слово «счастье».
Глава 9. СЧАСТЛИВЫ ПЛАЧУЩИЕ?
В тот день я нарочно погнал стадо низом.
Обычно мы туда не ходим: там дорога, там пыль, там чужие ослы, и овцы нервничают. Но я погнал именно туда.
Мне надо было пройти мимо дома Мариам.
Не знаю, что я хотел увидеть. Наверное, я хотел проверить дедушкины слова, как проверяют, крепко ли держится камень в стене.
Мариам сидела у порога и перебирала чечевицу.
Она была обыкновенная.
Не счастливая и не несчастная. Просто женщина, которая перебирает чечевицу, отбрасывая мелкие камешки в сторону.
Она увидела меня и кивнула.
Я кивнул в ответ и погнал овец дальше, и всю дорогу у меня было чувство, что я сделал что-то нехорошее. Как будто подсматривал.
Вечером я рассказал об этом дедушке.
Я думал, он будет ругаться.
Он выслушал, помолчал и сказал:
— Ты хороший мальчик, Давид.
— Почему?
— Потому что ты не стал спорить со мной словами. Ты пошёл и посмотрел.
Он подложил в костёр ветку.
— Ну и что ты увидел?
— Ничего, — сказал я честно. — Она перебирала чечевицу.
— И это тебя сбило.
— Да.
Дедушка кивнул.
— Тогда начнём с этого. Скажи мне: она перестала плакать?
Я подумал.
— Наверное.
— Значит, ей стало хорошо?
Я хотел сказать «да» и вдруг понял, что не могу.
— Нет, — сказал я медленно. — Я не думаю, что ей хорошо.
— Почему?
— Потому что… — Я поискал слова. — Потому что когда человеку хорошо, у него лицо другое. А у неё лицо как у человека, который просто делает дело.
Дедушка посмотрел на меня, и мне показалось, что он чему-то обрадовался.
— Ты сейчас увидел очень важную вещь, — сказал он. — Люди перестают плакать гораздо раньше, чем перестают горевать.
Ветер сдвинул дым в мою сторону, и я отодвинулся.
— Давид, теперь слушай внимательно. Я всю жизнь спотыкался об эти слова, и я хочу, чтобы ты хотя бы начал с правильного места.
— Хорошо.
— Он не сказал: хорошо, что вы плачете.
Я поднял голову.
— Не сказал?
— Нет. И это первое, что путают. Люди слышат «счастливы плачущие» и думают, что Бог считает горе полезным. Что нам, мол, нарочно даётся боль, чтобы мы стали лучше.
— А это не так?
— Это не так. Он нигде и никогда не говорил, что горе — это хорошо. Он Сам плакал, Давид. Я расскажу тебе об этом дне, когда дойдём.
Я не выдержал:
— Он плакал?
— Плакал. При всех. Стоял и плакал.
Я попытался это представить и не смог.
— Тогда что Он сказал?
Дедушка развёл ладони, будто держал что-то на весу.
— Он сказал две части. Люди запоминают первую и забывают вторую. А главное во второй.
— Счастливы плачущие, — начал я.
— Ибо они утешатся, — закончил дедушка. — Вот. Слышишь? Утешатся. Не «утешены». Не «им хорошо сейчас».
— Это про потом?
— Это про потом.
Он опустил руки.
— Он не сказал женщине, потерявшей ребёнка: тебе не больно. Он сказал ей: тебе не навсегда.
Я долго молчал.
Мне понадобилось время, чтобы это уложилось.
— Всё равно непонятно, — сказал я наконец. — Почему тогда «счастливы»? Можно же было сказать просто: «плачущие утешатся». А «счастливы» зачем?
Дедушка усмехнулся.
— Ты въедливый. В твоём отце этого не было.
— Дедушка.
— Хорошо. — Он потёр колено. — Давай зайдём с другой стороны. Скажи мне, кто в нашем селении никогда не плачет?
Я стал думать.
— Ну… сильные. Мужчины.
— Мужчины плачут, Давид. Просто не при тебе.
Я задумался снова.
— Тогда… маленькие дети?
— Маленькие как раз плачут больше всех.
Я сдался.
— Не знаю.
— Я тебе скажу, — сказал дедушка. — Никогда не плачет тот, кто решил, что у него всё в порядке.
Он смотрел в огонь.
— Есть такие люди. Я сам был таким полжизни. У него всё хорошо. Дом стоит. Дело идёт. Он поститься не забывает. Он даже беднякам подаёт. Он честно уверен, что ему ничего не нужно.
— Разве это плохо?
— Это очень удобно, — сказал дедушка. — И это очень страшно.
— Почему страшно?
Дедушка повернулся ко мне.
— Потому что такому человеку нечего дать Богу.
Я не понял.
— Как это нечего? У него же всё есть.
— Вот именно. У него всё есть. — Дедушка постучал палкой по земле. — Давид, представь. Приходит к тебе человек, у которого руки полны. В одной руке хлеб, в другой кувшин, под мышкой ещё что-то. И ты хочешь дать ему подарок. Куда ты его положишь?
Я представил.
— Некуда.
— Некуда, — повторил дедушка. — А теперь представь другого. Он стоит с пустыми руками.
Я кивнул медленно.
— Вот тебе и первые слова, — сказал дедушка. — Счастливы нищие духом.
— Это которые бедные?
— Не которые бедные деньгами. Которые знают, что у них пустые руки перед Богом. Богатый может это знать. Нищий может этого не знать и злиться на весь свет. Дело не в кошельке.
Он помолчал.
— Понимаешь теперь, почему рядом стоят нищие духом и плачущие?
Я стал соображать вслух:
— Потому что… тот, кто плачет, он тоже… у него руки пустые?
Дедушка кивнул.
— Горе, Давид, отбирает всё враньё. Человеку, у которого настоящая беда, вдруг становится всё равно, что о нём подумают соседи. Он перестаёт делать вид, что у него всё хорошо. Он в этот момент честный.
— И поэтому счастливый?
— И поэтому ближе.
— Ближе к чему?
— К Тому, Кто может его утешить.
Огонь опустился. Я подложил веток.
— Дедушка, а Мариам? — спросил я. — Ей же так и не вернули ребёнка.
Дедушка ответил не сразу.
— Не вернули.
— Тогда где утешение?
— А вот это, — сказал он, — самый честный вопрос, который человек может задать Богу. И я не буду тебе врать, что у меня есть на него лёгкий ответ.
Он выпрямился и посмотрел на звёзды.
— Я скажу тебе то, что знаю сам. Он обещал не то, что мы придумываем.
— А что?
— Мы придумываем, что Бог придёт и сделает так, будто беды не было. Он обещал другое. Он обещал, что придёт день, когда беды не будет. Совсем. Ни у кого.
Я приподнялся на локте.
— А когда?
— Об этом будет вся третья часть моего рассказа, Давид, и до неё нам с тобой ещё далеко. Я расскажу тебе про старика Иоанна и про то, что он увидел на острове. Там есть одна строчка, ради которой стоит дожить до конца.
— Какая?
Дедушка помолчал.
— Больше не будет смерти.
Ветка стрельнула искрой.
— И не будет плача, — договорил он. — И Он отрёт всякую слезу с их глаз.
Я лежал и смотрел вверх.
— Дедушка.
— М-м.
— А ты плакал когда-нибудь?
Я спросил и сразу испугался.
Дедушка ответил очень спокойно.
— Да.
— Когда?
Он смотрел в огонь.
— Два года назад.
Я замер.
Я понял, о чём он.
Бабушка умерла позапрошлой зимой. Я помню плохо: помню, что в доме было много людей, что мать всё время меня куда-то отсылала, и что дедушка сидел на полу и не вставал.
— Я плакал не тогда, — сказал дедушка, будто услышал мои мысли. — При людях я держался. Я плакал потом, весной, когда стал чинить крышу и нашёл её сандалию за балкой.
Мне стало трудно дышать.
— И ты был счастливый? — спросил я.
Я не хотел, чтобы это прозвучало дерзко. Оно само так вышло.
Дедушка не обиделся.
— Нет, — сказал он. — Я был раздавленный.
Он повернул голову ко мне.
— Но я скажу тебе, Давид, что случилось той весной. Я сидел на крыше с этой сандалией и первый раз в жизни говорил с Богом не так, как в синагоге.
— А как?
— Как есть. Я Ему всё сказал. И плохое сказал.
— И что?
— И ничего не изменилось. Крыша не починилась. Бабушка не вернулась.
Он замолчал так надолго, что я решил — конец.
— И всё-таки я слез с этой крыши другим человеком, — сказал он. — Я не могу тебе это объяснить. Я могу только сказать, что не был один.
Костёр горел ровно.
— Вот что такое утешатся, — сказал дедушка. — Это не значит «перестанете горевать». Это значит «к вам придут».
Я лежал и думал.
— Дедушка.
— Что.
— А я почти не помню бабушку.
— Знаю.
— Мне из-за этого стыдно.
Дедушка протянул руку и накрыл ладонью мою ногу поверх плаща.
— Не надо стыдно, — сказал он. — Тебе было девять. Я тебе про неё расскажу. Не сегодня.
— Ты всё время говоришь «не сегодня».
— Я старый и жадный, — сказал дедушка. — Если я расскажу тебе всё сразу, о чём мы будем говорить завтра?
Я засмеялся, и от этого смеха внутри стало легче, хотя ничего не изменилось.
— А завтра о чём?
— Завтра о странном, — сказал дедушка. — Потому что дальше на том склоне Он повернулся к нам — к нам, Давид, к людям, которые сидели на траве, у которых ничего не было, — и сказал такое, чего я не понял вообще.
— Что?
Дедушка подтянул плащ и закрыл глаза.
— Он сказал: вы соль земли.
— Соль?
— Соль. И ещё Он сказал, что мы свет.
Я сел.
— Дедушка!
— Спи, Давид.
Глава 10. СОЛЬ И СВЕТ
В тот вечер мать положила нам в узел кусок овечьего сыра.
Это было редкостью, и я нёс его всю дорогу так осторожно, будто нёс яйцо.
Когда мы сели у костра, дедушка развязал узел, отломил мне кусок, и я сразу сунул его в рот целиком.
И сморщился.
Сыр был пресный.
— Забыла посолить, — сказал дедушка. — Такое бывает.
Он полез за пазуху и достал маленький кожаный мешочек. Я знал этот мешочек. Дедушка всегда брал его в поле.
Он развязал шнурок, взял щепоть и посыпал мой кусок.
Я откусил снова.
И это был совсем другой сыр.
— Вот, — сказал дедушка. — Теперь можно начинать.
Я не понял.
— Что начинать?
— Разговор.
Он положил мешочек между нами, на камень.
— Давид, скажи мне: ты когда-нибудь ел соль просто так?
— Ел, — признался я. — Один раз лизнул.
— И как?
— Плохо.
— Плохо, — согласился дедушка. — Сама по себе соль невкусная. Её никто не ест ложкой. И всё-таки без неё пресно всё.
Он поднял мешочек и взвесил его на ладони.
— Знаешь, сколько это стоит?
Я пожал плечами.
— Мешочек с ладонь, — сказал дедушка. — А я за него отдал столько же, сколько за два дня работы поденщика.
Я вытаращил глаза.
— За соль?
— За соль. Ты просто не думал об этом никогда, потому что она у нас всегда есть. А теперь подумай. Без соли рыбу из Галилеи невозможно довезти до Иерусалима. Она сгниёт на второй день. Всё моё дело, Давид, вся моя торговля, весь мой дом — всё это стояло на соли.
Он высыпал несколько крупинок себе на ладонь и наклонил её к огню. Крупинки блеснули.
— И вот теперь я скажу тебе, что Он сказал нам на том склоне.
Я замер.
— Он посмотрел на этих людей. На рыбаков, на крестьян, на женщин с детьми, на больных, которых принесли на одеялах. На меня. И сказал: вы соль земли.
Я ждал продолжения.
Продолжения не было.
— И всё? — спросил я.
— Ты всё время спрашиваешь «и всё», — усмехнулся дедушка. — Давид, ты понимаешь, что Он сказал?
— Не очень.
— Тогда давай медленно.
Он ссыпал крупинки обратно в мешочек.
— Кто сидел на том склоне? Никто. Люди, у которых нет имени. Ни один из них не мог войти в Иерусалиме в дом первосвященника. Их бы не пустили дальше двора.
— Ну да.
— И вот таким людям Он говорит: вы — то, без чего всё сгниёт.
Я подумал.
— Дедушка, а это точно про них? Может, Он про Себя?
— Хороший вопрос, — сказал дедушка. — Нет, Давид. Он сказал «вы». Я это очень хорошо помню, потому что у меня тогда всё внутри перевернулось.
— Почему?
— Потому что за три дня до этого меня в Капернауме обозвали иудейским ослом. И я это проглотил. А тут сижу на траве и слышу, что я соль земли.
Я засмеялся.
Дедушка тоже усмехнулся, но потом стал серьёзным.
— И тут же Он сказал вторую вещь. Которая мне сначала не понравилась.
— Какую?
— Он сказал: а если соль потеряет силу, чем сделаешь её солёной? Она уже ни на что не годна, разве что выбросить под ноги людям.
Я нахмурился.
— Разве соль может стать несолёной?
— У нас — может, — сказал дедушка. — Ты знаешь, откуда берут дешёвую соль?
— Из моря?
— Из Солёного моря. Того, что на востоке, куда стекает Иордан. Там на берегу выпаривают воду, и получается не чистая соль, а смесь. Соль вперемешку с камнем и с горькой пылью. Если такой мешок полежит в сырости, соль вымоется, а порошок останется. С виду он такой же белый. А толку в нём нет.
— И что с ним делают?
— Высыпают на дорожку перед домом, чтобы не росла трава. По нему ходят.
Я представил себе белую пыль под ногами.
— Дедушка, а как человек может стать таким?
Дедушка долго молчал.
— Знаешь как? — сказал он наконец. — Незаметно.
Он подобрал палку и стал водить ею по земле.
— Не бывает так, чтобы человек утром проснулся и решил: сегодня перестану быть солью. Это как с тем мешком в сырости. Год за годом. Один раз промолчал, когда надо было сказать. Другой раз прошёл мимо. Третий раз объяснил себе, почему так можно.
Он поднял на меня глаза.
— И потом однажды смотришь — вроде всё то же самое. Тот же человек, тот же дом, та же синагога по субботам. А соли нет.
Мне стало не по себе.
Я вспомнил, как он рассказывал про своего друга. Про то, как замолчал.
Дедушка, кажется, понял, о чём я подумал, потому что сказал:
— Да. Я тоже об этом вспомнил.
Он бросил палку в огонь.
— А потом Он сказал третье. И вот тут я, Давид, поднял голову.
— Что Он сказал?
— Вы свет мира.
Я посмотрел на огонь.
Наш костёр был маленький. Круг света кончался в четырёх шагах.
— Как мы можем быть светом? — сказал я. — Свет — это солнце.
— Он сказал не про солнце.
Дедушка показал рукой вниз, туда, где в темноте лежало селение.
— Смотри.
Я повернулся.
Внизу, в чёрной чаше долины, светились маленькие рыжие точки. Их было немного, десятка полтора. Вифлеем стоит на холме, и снизу его видно издалека, а сверху видны окна.
— Он сказал: не может укрыться город, стоящий на верху горы.
Я смотрел на огоньки.
— И ещё Он сказал: и зажегши свечу, не ставят её под сосуд, но на подсвечник, и светит всем в доме.
Я усмехнулся.
— Ну это глупо, конечно. Кто же ставит светильник под горшок.
— Никто, — сказал дедушка. — В том и дело. У нас в доме одна комната и один светильник. Ты сам знаешь, как мать его ставит.
— На выступ в стене. Он маленький, а видно всё.
— Вот. Один маленький огонёк на всю комнату. Не потому что он сильный. А потому что стоит на месте, где его не заслоняют.
Я думал.
— Дедушка, я всё-таки не понимаю. Позавчера ты сказал, что Он назвал нас нищими. У которых пустые руки. А теперь мы соль и свет. Это же противоположное.
Дедушка повернулся ко мне всем телом.
— Давид.
— Что?
— Ты сейчас нашёл узел, который люди развязывают всю жизнь.
Я не знал, гордиться мне или пугаться.
— И как его развязать?
— А ты посмотри на светильник, — сказал дедушка. — В нём есть свет?
— Есть.
— Он его сам делает?
Я подумал.
— Нет. Там масло. И фитиль.
— А масло откуда?
— Кто-то налил.
Дедушка кивнул медленно.
— Вот тебе и весь узел. Светильник не источник. Он не гордится тем, что светит. Он просто стоит на видном месте и не мешает.
Он показал на мешочек с солью.
— И соль не гордится. Соль вообще не видно в еде. Её никто не хвалит. Хвалят хозяйку.


