- -
- 100%
- +
Солнце клонилось к лесу, когда я поставила на огонь в уличной печке старую чугунную сковороду, которую нашла утром на кухне и отчистила песком до блеска. Семечки на тряпице за день успели подсохнуть на солнце. Сырыми их жарить нельзя: на сковороде они не зажарятся, а распарятся в собственной влаге и станут резиновыми. Я высыпала их на раскалённое сухое дно, без капли жира. Они затрещали, запрыгали и начали понемногу темнеть, а я помешивала их деревянной лопаткой, не давая подгореть. Минут через десять, когда семечки стали золотистыми и начали лопаться с тихим щелчком, я посыпала их солью из мешочка Дариана, перемешала ещё раз и сняла сковороду с огня.
— Это и есть угощение? – разочарованно протянул Федька, заглядывая в сковороду. – Семечки?
— Попробуй сначала, а потом будешь кривиться, – сказала я и насыпала каждому по пригоршне.
Тимка первым сунул семечку в рот, разгрыз её вместе со шкуркой и задумчиво пожевал. Потом взял вторую, третью, и я увидела, как его брови медленно поползли вверх.
— Их можно и чистить, – подсказала я и показала, как разгрызть шкурку и достать зелёное ядрышко. – Но и со шкуркой тоже вкусно.
Через несколько минут от угощения остались одни шкурки, разбросанные по завалинке, а дети смотрели на сковороду с такой тоской, что я насыпала им ещё. Именно в этот момент калитка с грохотом распахнулась, и во двор влетела тётка Рафель.
Я узнала её сразу: острый нос, сжатые в нитку губы, платок, повязанный туго и аккуратно. В руках она держала хворостину и, судя по лицу, была готова пустить её в ход немедленно.
— Тимка! – завопила она на всю улицу. – Я так и знала, что ты опять у ведьминого дома ошиваешься! Мало того, что сам шастаешь, так ещё и моих сюда притащил! А ну живо домой, пока я вам всем уши не надрала!
Федька и Марыська бросились к ней, на ходу пряча за спиной горсти семечек, а Тимка остался сидеть на завалинке, упрямо выпятив подбородок.
— Мы не шастали, мы помогали, – буркнул он. – Тыквы катали и глину носили. А она нас кормила.
— Кормила, – прошипела тётка Рафель и перевела на меня взгляд, от которого у меня по спине побежали мурашки. – Свиным кормом детей кормила, да ещё и с ведьминого огорода. Ты бы, приблуда, своих нарожала и их бы чем хочешь кормила, а моих не трожь!
— Добрый вечер, – я поднялась ей навстречу и постаралась, чтобы мой голос звучал спокойно и приветливо. – Простите, что задержала детей так поздно. Они очень помогли мне сегодня, и я не могла отпустить их голодными.
— Голодными, – эхом повторила она, и её острый нос, казалось, заострился ещё сильнее. – А тебе-то какая печаль, голодные они или нет? Ты себе думаешь, раз пришлая, так и законы тебе не писаны? Староста велел тебя гнать, и вся деревня так считает. А ты моих детей привадить решила, чтоб потом Тёмные плащи и на наш двор пришли?
— Я никого не собираюсь приваживать, – возразила я. – И Тёмные плащи сюда не придут, если никто их не позовёт.
— Мельничиха тоже так думала, – отрезала тётка Рафель. – А теперь глядит на мельничное колесо и молчит. Устя! Где Устя?!
Её голос дрогнул, и я вдруг поняла, что за всей этой злостью прячется страх. Она пришла сюда не ругаться, а забрать своих детей из места, которое казалось ей опасным, и боялась она так сильно, что эта боязнь превращалась в крик.
— Она спит, – тихо сказала я и кивнула на лопухи у стены. – Наелась тыквы и уснула, я не стала её будить.
Тётка Рафель обернулась и замерла. Устя спала, свернувшись калачиком на лопухах, щека её была перемазана глиной, а маленькая тыковка так и осталась зажатой в руках. Тётка опустила хворостину, подошла к дочке и присела рядом, осторожно убирая с её лица растрепавшиеся волосы. Устя что-то пробормотала во сне и улыбнулась, не открывая глаз.
— Давно она так не спала, – еле слышно проговорила тётка Рафель, и я не была уверена, что она обращается ко мне. – Всё ночами плачет, есть просит.
Я опустилась на завалинку и не стала ничего говорить. Тётка Рафель ещё какое-то время сидела рядом с дочкой, а потом подняла её на руки, прижала к себе и выпрямилась. Злость с её лица исчезла, осталась только усталость, и я впервые заметила, что она совсем не старая, просто измождённая.
— Возьмите, – я насыпала в чистую тряпицу несколько пригоршней семечек, завязала узелком и протянула ей. – Это тыквенные семечки, жареные с солью. Дети уже распробовали.
Тётка Рафель посмотрела на узелок с подозрением.
— Семечки? Это из тыквы, что ли?
— Попробуйте одну, – предложила я. – Если не понравится, отдадите курам.
Она поколебалась, но всё-таки взяла одну семечку свободной рукой, недоверчиво повертела её в пальцах и сунула в рот. Разгрызла, пожевала, и брови у неё медленно поползли вверх. Потом она взяла вторую, третью и спохватилась только тогда, когда Федька громко хихикнул.
— Ну, щёлкать можно, – с напускной небрежностью сказала она и забрала у меня узелок. – У колодца бабам дам, пущай тоже поглядят, чем ведьма детей кормит.
— Конечно, дайте, – согласилась я. – И скажите им, что через два дня я устраиваю проводы.
Тётка Рафель замерла уже у калитки.
— Какие ещё проводы?
— Староста дал мне три дня, чтобы уйти, – ответила я. – Вот я и хочу проститься с деревней по-людски. Напеку тыкв с мясом и накрою стол на всех, кто придёт. На проводы ведь прийти не грех? Даже если староста кого-то выгоняет.
Она смотрела на меня долго и пристально, и я видела, как в её глазах борются подозрение и любопытство.
— Мяса у тебя нету, – наконец сказала она.
— Мясо будет к сроку, – уверенно ответила я, хотя сама не знала, вернётся ли Дариан сегодня с добычей.
Тётка Рафель хмыкнула, перехватила Устю поудобнее и вышла за калитку, не прощаясь. Федька и Марыська побежали за ней, а Тимка задержался, чтобы дожевать последнюю семечку.
— Она у колодца всем расскажет, – шепнул он мне с видом заговорщика. – Тётка без новостей и дня не может, а тут такое. К утру вся деревня знать будет.
— На это я и рассчитываю, – так же шёпотом ответила я.
Тимка ухмыльнулся до ушей и вприпрыжку припустил догонять родню.
Двор опустел, и в наступившей тишине стало слышно, как в лесу перекликаются птицы, устраиваясь на ночлег. Я собрала шкурки от семечек, вымыла сковороду и только тогда поняла, что Дариан до сих пор не вернулся.
Сначала я не тревожилась. Охота – дело небыстрое, а он ушёл ещё затемно и мог забраться далеко за мельницу. Я занялась домом: разожгла камин, перетряхнула одеяла и вынесла проветриться подушку, которая за год пропиталась сыростью. Потом вспомнила про сундук в дальней комнате, где накануне мы нашли постельное бельё. Под бельём, на самом дне, лежала завёрнутая в холстину связка свечей, толстых, жёлтых, из настоящего воска, и я решила, что лучшего случая, чтобы их зажечь, не найти.
Я расставила свечи в уцелевших плошках вдоль камина и на столе, придвинула кровать поближе к огню, накрыла её одеялом и бросила сверху ещё одно, свёрнутое валиком, чтобы можно было опереться спиной. В котелке над огнём томился отвар из шиповника, который я обобрала с кустов у калитки, а в деревянной миске на краю стола горкой возвышались оставшиеся семечки. Когда всё было готово, я отступила на шаг и окинула горницу взглядом. Потолок с тёмными балками, каменные стены, лужицы под прохудившейся крышей и рядом – тёплый островок света, где можно было свернуться калачиком и забыть обо всём на свете.
Бабушка бы сказала, что я развожу баловство, но мне было всё равно.
Время шло, свечи оплывали, а Дариана всё не было. Я то садилась у огня, то подходила к окну и вглядывалась в темноту за забором, где уже ничего нельзя было разобрать. Мне вспомнились его слова о кабаньих тропах в низине, и воображение тут же услужливо подбросило картинку: огромный разъярённый кабан, клыки, кровь на прелых листьях… Я тряхнула головой, отгоняя дурные мысли, и подбросила в камин полено. Он взрослый мужчина, у него лук и кинжал, и в лесу он явно чувствует себя увереннее, чем я в собственной кухне.
Дверь скрипнула, когда я уже начала клевать носом, сидя на краю кровати. Дариан вошёл, низко нагнувшись под притолокой, и остановился на пороге. С его плаща капала вода, сапоги были облеплены грязью до самых колен, а лицо в свете свечей казалось осунувшимся и мрачным. За плечом у него висел лук, но никакой добычи с ним не было.
— Ты не спишь, – сказал он, и в его голосе мне послышалось недовольство.
— Я тебя ждала, – ответила я, поднимаясь ему навстречу. – На улице давно стемнело, я уже начала волноваться.
— Волноваться было не о чем.
Он стянул плащ, повесил его на гвоздь у двери и только тогда огляделся. Его взгляд скользнул по горящим свечам, по кровати с наваленными на неё одеялами, по котелку над огнём и миске с семечками, и брови его медленно сдвинулись к переносице.
— Что это ты здесь устроила?
— Ужин, – я кивнула на котелок. – Вернее, то, что от него осталось. Похлёбку мы доели утром, так что могу предложить только отвар из шиповника и печёную тыкву. Садись к огню, ты весь промок.
— Я спрашиваю про свечи, – он не сдвинулся с места. – Ты спалила их целую связку.
— Не целую, а только половину, – возразила я. – И не спалила, а зажгла. Садись же, я налью тебе отвара.
Дариан какое-то время смотрел на меня так, что я ждала нового упрёка. Но он молча прошёл к камину, стянул сапоги и опустился на пол у огня, прислонившись спиной к кровати, хотя места на ней хватало на двоих. Я налила отвар в деревянную миску и протянула ему, а потом поставила рядом тарелку с тыквой и миску с семечками.
— Кабан ушёл, – глухо сказал он, обхватив миску ладонями. – Я шёл за ним от самого рассвета, дважды выходил на выстрел и дважды упускал. Последний раз он ушёл в болото за низиной, а туда в темноте соваться нельзя.
— Значит, завтра выйдешь снова, – сказала я и села рядом с ним на край кровати.
— Значит, завтра у тебя может не оказаться мяса, – он повернул голову и посмотрел на меня снизу вверх. – Ты пообещала всей деревне пир, а я вернулся с пустыми руками.
— Откуда ты знаешь, что я пообещала?
— Я проходил мимо колодца, когда возвращался, а бабы там до сих пор судачат, – хмыкнул он. – Говорят, ведьма устраивает себе проводы и накормит всех, кто не побоится.
Я не удержалась от улыбки. Тётка Рафель не стала дожидаться утра.
— Тогда тем более нужно было зажечь свечи, – сказала я. – Сегодня был хороший день, и его стоило закончить хорошо, даже если кабан ушёл.
Дариан отпил отвара и некоторое время молча смотрел на огонь. Потом взял из миски семечку, повертел в пальцах и разгрыз вместе со шкуркой.
— Ты так и не ответила, зачем всё это, – сказал он, кивнув на свечи. – Мы не знаем, где окажемся послезавтра. Староста грозится выгнать нас за порог, в деревне на тебя смотрят волком, а ты наводишь здесь уют… – он запнулся, подбирая слово, – на долгие годы вперёд.
— А может, и собираюсь, – ответила я и подтянула колени к груди, завернувшись в одеяло. – У нас в деревне это называли “хюгге”.
— Хюгге, – медленно повторил он, пробуя на вкус незнакомое слово. – Это на каком наречии?
— На северном, – уклончиво ответила я. – Моя деревня так далеко на севере, что ты о ней и не слышал. Зимы там длинные и тёмные, солнце показывается всего на несколько часов, а ветер дует так, что выходить из дома не хочется. И люди там придумали, как не сойти с ума от холода и темноты. Зажигают свечи, укрываются тёплыми одеялами, пьют горячее, собираются у огня с теми, кто им дорог, и разговаривают обо всём на свете. Хюгге – это когда снаружи буря, а у тебя тепло, светло и спокойно, и ты знаешь, что сейчас, в эту самую минуту, с тобой ничего плохого не случится.
Я говорила и сама удивлялась тому, как легко у меня получается. Когда-то, ещё до аварии, я прочитала о хюгге в какой-то яркой книжке с фотографиями пледов и свечей, и тогда это показалось мне милой выдумкой для тех, у кого слишком много свободного времени. А потом были больничные палаты, бесконечные реабилитации, коляска, бабушкина болезнь и похороны, и я поняла, что хюгге – вовсе не про пледы. Это про умение создать себе маленький островок тепла, когда весь остальной мир рушится.
— Уют – роскошь для тех, кому нечего бояться, – сказал Дариан, не отрывая взгляда от огня.
— Наоборот, – возразила я. – Уют нужнее всего тем, кому страшно. Когда тебе хорошо и спокойно, ты и без свечей проживёшь. А когда за дверью ходит беда, тебе нужно место, где можно перевести дух и набраться сил, чтобы утром снова выйти ей навстречу.
Он ничего не ответил, только снова отпил из миски, и я заметила, что его плечи, напряжённые с той самой минуты, как он вошёл в дом, понемногу опускаются. Он больше не сидел так прямо, привалился спиной к кровати и вытянул к огню босые ноги, а его рука снова и снова тянулась к миске с семечками.
— Там, где я вырос, у огня только чистили оружие и обсуждали, кто кого предаст, – вдруг сказал он, так тихо, что я едва расслышала. – Свечи жгли, когда нужно было дописать донесение до рассвета.
Я замерла, боясь спугнуть эту неожиданную откровенность, но Дариан больше ничего не добавил. Он допил отвар, отставил миску в сторону и закрыл глаза, а я сидела рядом, слушала, как потрескивают дрова, и думала о том, что этот суровый, молчаливый человек вряд ли хоть раз в жизни сидел у огня просто так, ни от кого не таясь и ни к чему не готовясь.
Я и сама не заметила, как уснула прямо так, сидя, завернувшись в одеяло, а проснулась уже под утро, лёжа на кровати и укрытая сразу двумя одеялами. Свечи были погашены все до единой, огарки аккуратно собраны в одну плошку, а Дариана в доме уже не было.
Утро выдалось холодным и ясным, на траве серебрилась роса, а над речкой стелился туман. Не успела я разжечь уличную печку, как у калитки снова показался Тимка, и на этот раз с ним пришли не трое, а семеро ребятишек всех возрастов. Двоих я не знала вовсе, а один, самый старший, лет двенадцати, держался в стороне и смотрел исподлобья.
— Это Митька, мельников племянник, – шепнул мне Тимка. – Он не верил, что у тебя семечки есть, вот и пришёл проверить.
— Семечки будут вечером, – объявила я, оглядывая свою маленькую армию. – А сейчас нам нужно выкопать яму, натаскать с речки камней и вычистить двенадцать тыкв. Кто со мной?
Семь рук взметнулись вверх, и даже угрюмый Митька после короткого колебания поднял свою.
Работа закипела. Место для ямы я выбрала в дальнем углу двора, подальше от дома и сарая, там, где когда-то, судя по почерневшим камням, уже разводили костёр. Копали мы по очереди: я и Митька лопатой, а младшие выгребали землю руками и деревянными плошками. Остальные под предводительством Тимки ходили на речку за плоскими камнями и таскали их в подолах и корзинах. К полудню яма была готова, широкая и неглубокая, по колено взрослому человеку, а её дно и стенки мы выложили речными камнями.
Потом мы принялись за тыквы. Я срезала с каждой верхушку, оставляя её целой, чтобы потом закрыть, как крышкой, а дети ложками выскребали изнутри семечки и волокна. Семечки мы откладывали в большую корзину, и к концу работы она наполнилась почти доверху. Марыська снова раскладывала их сушиться ровными рядками, и никто не смел ей мешать.
— А мясо где? – спросил Митька, когда последняя тыква была вычищена и выстроилась у стены рядом с остальными.
Этот вопрос мучил и меня саму. Дариан ушёл до рассвета, и я понятия не имела, вернётся ли он сегодня с добычей. Если нет, мне придётся печь тыквы с одними овощами, а это совсем не то, что я обещала деревне.
— Мясо будет к вечеру, – ответила я, стараясь, чтобы голос звучал уверенно.
Митька хмыкнул, но спорить не стал.
После обеда, когда дети, наевшись печёной тыквы, разбрелись по двору, у калитки остановилась знакомая телега. Сам староста сидел на облучке, держа вожжи в руках, и смотрел на мой двор, на вычищенные тыквы, на яму, на кучу глины и на ребятишек, которые при виде него притихли и попрятались за мою юбку.
— Готовишься, значит, – сказал он, растягивая слова. – Проводы, значит, устраиваешь.
— Вы сами дали мне три дня, чтобы уйти, – ответила я, подходя к калитке. – Завтра третий день. Я хочу проститься с деревней, как полагается.
— Проститься, – повторил он и сплюнул на землю. – Знаю я, чего ты хочешь. Задурить людям головы, чтоб за тебя заступились. Только ничего у тебя не выйдет. Я уж по дворам прошёлся и всем сказал: кто к приблуде на проводы пойдёт, тому зимой зерна в долг не дам. А зима нынче будет долгая.
Я почувствовала, как внутри всё похолодело. Зерно в долг для голодной деревни значило больше, чем любой пир, и староста прекрасно это понимал.
— Тогда приходите вы, – сказала я, глядя ему прямо в глаза. – Вы ведь хотели убедиться, что я ухожу. Вот и посмотрите своими глазами.
Староста прищурился, пытаясь понять, не насмехаюсь ли я над ним, а потом дёрнул вожжи.
— Приду, – бросил он. – Только не есть, а поглядеть, как вы отсюда убираться будете. И мужиков с собой прихвачу.
Телега тронулась и покатила по улице, разбрызгивая лужи, а я ещё долго стояла у калитки, сжимая руками мокрые от росы колья забора.
— Он всегда так, – тихонько сказал Тимка, выбираясь из-за моей спины. – Всех пугает зерном. Тётка говорит, у него амбары до крыши, а он даёт в долг, а потом отбирает втрое.
Я кивнула и заставила себя улыбнуться. Детям незачем было видеть, как мне страшно.
К вечеру мы замесили глину. Я поливала её водой из ведра, а дети месили босыми ногами, визжа и хохоча, пока она не стала мягкой и податливой. Потом я показала им, как обернуть тыкву листьями лопуха и обмазать сверху толстым слоем глины. Тыквы пока стояли пустыми, и обмазывать их было рано, но Устя так старалась, что я не стала её останавливать и разрешила облепить глиной маленькую тыковку, которую она с вечера не выпускала из рук.
Солнце садилось, детей одного за другим уводили домой матери и старшие сёстры. Ни одна из женщин не заговорила со мной, но и ругаться, как вчера тётка Рафель, тоже никто не стал. Они только окидывали взглядом двор, задерживались на тыквах и яме, а потом молча уводили своих чад. Тимка ушёл последним, и я осталась одна.
Дариан не вернулся и к темноте.
Я снова зажгла свечи, снова поставила на огонь котелок с отваром и снова ходила от окна к двери. Но в этот раз никакое хюгге не помогало. Перед глазами стояли кабаньи клыки и болото за низиной, куда, как он сам сказал, в темноте соваться нельзя. Когда луна поднялась над лесом, я не выдержала, взяла с полки старый фонарь, который нашла днём в сарае, вставила в него свечу и вышла за калитку.
Тропинка к мельнице шла вдоль речки, и в лунном свете вода блестела холодным серебром. Мельница стояла на краю деревни, тёмная и тихая, огромное колесо неподвижно застыло над запрудой. У самой воды я заметила женщину в тёмном платке. Она стояла совершенно неподвижно и смотрела на колесо, и сердце у меня ёкнуло, когда я поняла, кто это.
— Простите, – тихо окликнула я её. – Вы не видели здесь мужчину с луком? Высокий, в тёмном плаще. Он ушёл на охоту ещё до рассвета и до сих пор не вернулся.
Мельничиха медленно повернула голову. Лицо у неё было бледным и неподвижным, а глаза смотрели куда-то сквозь меня. Она ничего не сказала, только подняла руку и указала на низину, где за редкими деревьями начинался густой ельник.
— Спасибо, – прошептала я.
Она снова отвернулась к колесу, а я поспешила дальше, туда, куда она показала. Тропинка спускалась в низину, под ногами чавкала грязь, ветки цеплялись за юбку. Я уже начала жалеть о своей затее, когда впереди, за деревьями, послышался треск и тяжёлое, сбивчивое дыхание.
— Дариан? – позвала я, поднимая фонарь повыше.
Треск стих, и из темноты донёсся его голос, хриплый и раздражённый:
— Какого лешего ты здесь делаешь?
Я пошла на голос и через несколько шагов увидела его. Дариан стоял, тяжело опираясь на ствол ели, а у его ног на волокуше из связанных еловых лап лежала туша огромного кабана. Клыкастая голова зверя запрокинулась набок, щетина на загривке слиплась от крови.
— Ты его добыл! – выдохнула я и тут же осеклась.
В свете фонаря я разглядела, что рубаха на левом боку Дариана потемнела и прилипла к телу, а сам он стоит, чуть согнувшись, и держит руку у пояса.
— Ты ранен, – я бросилась к нему. – Он тебя задел?
— Кабан меня не тронул, – Дариан выпрямился, и я видела, каких усилий это ему стоило. – Старая рана открылась, когда тащил. Ничего страшного.
— Ничего страшного? – я поднесла фонарь ближе к его боку, и он отвёл мою руку. – У тебя вся рубаха в крови!
— Не кричи, кабана распугаешь, – с усмешкой сказал он.
— Кабан уже никуда не убежит, – огрызнулась я, и от этого он, кажется, усмехнулся ещё шире. – Давай сюда волокушу. Потащим вместе.
— Ты её и с места не сдвинешь.
— Вот сейчас и проверим.
Я сунула ему фонарь, ухватилась за ремень волокуши и потянула изо всех сил. Волокуша не шелохнулась. Я упёрлась ногами в землю и потянула снова, и на этот раз она тяжело проползла по мокрым листьям на целую ладонь. Дариан молча смотрел на мои старания, а потом вздохнул, перехватил ремень рядом с моими руками, и мы потянули вместе.
До дома мы добирались очень долго. Мы останавливались через каждые несколько десятков шагов, чтобы перевести дух, и я видела, что Дариан бледнеет с каждым разом всё сильнее, хотя он ни разу не пожаловался. Когда мы проходили мимо мельницы, мельничихи у колеса уже не было. Тушу мы втащили в сарай, и Дариан подвесил её на крюк под потолком, хотя я видела, как у него дрожат руки.
— А теперь в дом, – сказала я тоном, не терпящим возражений. – И снимай рубаху.
Он не стал спорить. Похоже, сил на споры у него уже не осталось.
В горнице я усадила его на кровать у самого камина, а сама поставила на огонь котелок с чистой водой. Пока вода закипала, я сбегала на огород и при свете фонаря нарвала у забора тысячелистника, который заметила ещё вчера, когда искала лук. Бабушка всегда прикладывала его к ссадинам и порезам и говорила, что лучше него кровь не остановит ни одна аптечная мазь.
Когда я вернулась, Дариан уже снял рубаху и сидел, наклонившись вперёд и упираясь локтями в колени. В свете огня его плечи и спина отливали бронзой, на коже белели старые шрамы, тонкие и давно зажившие. Но на левом боку, чуть выше пояса, была повязка из грубого холста, насквозь пропитанная кровью.
— Сиди смирно, – велела я и, опустившись перед ним на колени, начала осторожно разматывать повязку.
Ткань присохла к ране, и мне пришлось размачивать её тёплой водой, прежде чем она поддалась. Дариан не издал ни звука, только мышцы на его животе напряглись, когда я сняла последний слой. Я затаила дыхание. Под повязкой открылась рана, круглая, с неровными краями, уже затянувшаяся по краям молодой розовой кожей, но в середине снова разошедшаяся и сочащаяся кровью.
За два года в больницах я насмотрелась на раны и перевязки столько, что могла бы, наверное, сама работать медсестрой. И я знала, что так выглядит не порез и не укус. Так выглядит рана от стрелы, вошедшей глубоко, а потом вырванной вместе с наконечником. И по тому, как затянулись края, ей было от силы месяц, может, полтора.
— Это не старая рана, – тихо сказала я, промывая её отваром тысячелистника.
— Достаточно старая, чтобы не обращать на неё внимания, – ответил он сквозь зубы.
— Это ведь от стрелы?
— От стрелы, – подтвердил он после короткой паузы. – Если ты собираешься расспрашивать, то лучше не надо. Я всё равно не отвечу.
— Я не собираюсь расспрашивать, – сказала я и приложила к ране размятые листья тысячелистника. – Ты же не расспрашиваешь меня, почему я шла по дороге босиком под дождём.
Он ничего не ответил, но я почувствовала, как его взгляд остановился на моём лице. Я старалась на него не смотреть и сосредоточилась на перевязке. Разорвала на полосы одну из Ольдиных накрахмаленных простыней, сложила подушечку из чистого льна и стала обматывать его вокруг пояса, стараясь затянуть потуже, но не перетянуть. Для этого мне приходилось наклоняться к нему совсем близко, обводить руками его спину, и каждый раз, когда мои пальцы касались его кожи, я чувствовала, как под ними вздрагивают мышцы. От его тела исходил жар, и я не знала, от огня это или от раны.




