Вчера сносили мироздание

- -
- 100%
- +

Отцу
Возможно, кому-нибудь покажется странным, что я могу столь точно угадать мысли хозяина. Дело в том, что для кота это не составляет никакой трудности. Я умею читать мысли. Когда научился? Не задавайте глупых вопросов. Умею, и все. Вот я лежу, свернувшись в клубочек, на коленях у человека и потихоньку прижимаюсь своей мягкой меховой шубкой к его животу. Возникает поток электричества, и внутренний мир человека во всех подробностях встает перед моим мысленным взором. Был даже случай, когда я содрогнулся, узнав мысли хозяина. Он гладил меня по голове и вдруг подумал: «Какая теплая жилетка вышла бы, если бы содрать с этого кота шкуру!»
Нацумэ Сосэки, «Ваш покорный слуга кот»Что же рая калитка всегда заперта? Ходят слухи, за нею вообще пустота.
Аигел
Серия «Loft. Современный роман. В моменте»

© Дессе М., 2026
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2026
Глава 7 *
* в которой доцентка возвращается домой, но попадает в бар с эксцентричным персоналом
Зато цистита как не бывало.
Теперь единственный предмет моих мыслей – та надпись на балке под потолком.
Там вот что, до буквы: «Ты корабль, а море под тобою – это зло разлито. Но воды не тянут судна ко дну…» – и дальше не помню и, пока вспоминаю, оступаюсь и остаток лестницы проезжаю на ребрах.
Вдыхаю и не выдыхаю.
А был он вообще, цистит, или не было его – уже не важно.
Здесь темно, внизу. Пахнет химически достигнутой свежестью. Не сильно, но есть – от пола, к которому я порами присосалась, на котором лежу и размышляю, почему говорят «живая хлорка». Хлорка ведь с жизнью не то чтобы совместима. В бассейне она, по идее, все, что меньше пловца, убивает. Значит, хлорка, можно сказать, слабосмертная, но «живая»…
А воды, написано, не тянут судна ко дну.
Я делаю над собой усилие, переворачиваюсь на живот и привстаю. Сама в арке света из лестничного проема, и ничего не видно и не слышно, а потом кто-то утверждается топотом, кашлем. Говорит:
– Здрасьте, приехали. – И в сторону: – Ну что – она, не она?
Кто – не разглядеть, но говорит откуда-то оттуда. Мурчащий такой бас, не узнаю.
Собираюсь с силами и встаю на ноги. Тут как на улице: пар на выдохе.
Вспомнила, куда шла.
– Это Молчанова, девять? – спрашиваю.
– Все правильно, дальше. – Тот же голос. Этот кто-то посмеивается. Или кашляет. Я отступаю к лестнице, и он: – Не падаем.
Сажусь на пред(пред?)последнюю ступеньку. Говорю, что не пила, хотя меня никто не спрашивал. Язык еще так заплетается – можно подумать, вру. Потом сверху и отовсюду стрекочет электричество, еще один голос: «Наконец-то» – и включается освещение.
Точно, бар.
Я в этом баре.
Света все равно мало.
Слева стойка, в конце нее заваленный одеждой стул. Стеллажи прямо в стене, выше доска, и на ней от руки меню. Справа – кабинки, диванчики, столики. И три человека. Нет, два человека и манекен. Мужчина за стойкой и еще один в глубине, парень. Оперся о щетку, стоит интересный. На нем комбинезон с принтом, как бы скелет: таз, ребра, двусоставные конечности. Того, что за стойкой, с порога не рассмотрю, одна голова. Волосатый, похож на индейца с кинескопной тест-таблицы.
Манекен усажен за столик, на груди трафаретом: «Бронь». Еще одного, стоячего, замечаю в углу слева. Там же из стены торчат пластмассовые руки, кисти рук – вешалки. В центре зала с потолка свисает разбитый диско-шар. Под ним гора мишуры и конфетти. Они везде, если присмотреться, эти конфетти.
– И где тебя так?
Индеец. Щурится на меня. Зоркий Глаз Седое Перо.
– У тебя кровь, – говорит парень и обводит лицо. Или не парень. Голос высокий. Все-таки девушка.
Я провожу рукой от скулы к уху, и на ладони она, темная, липкая. Боли как таковой нет, только мутит. Не помню, откуда пришла. И зачем. Я вообще ничего не помню, кроме вод, что не тянут судна ко дну.
Это наш полуподвал, я узнаю, хотя стены снесли, все черное: облицовка, манекены. Сколько их тут? Раз, два и вон третий, на стуле за стойкой, под одеждой. Больше не вижу. Лампы, эти трубки, еле светят, и да, мутит – просто абзац.
– Так, мож, она потому и того?
– Не потому. Не знаю.
– Из-за башки, не?
– Ты меня спрашиваешь?
– А кого мне спрашивать? Ты спереди, я сзади. Тебя не было – нормально ехали, а как пришла… – Мужчина вроде хочет зайтись в кашле, держится. Странное тоже выражение «зайтись в кашле», но ладно. За стойкой недолго шумит вода, и он подносит к носу влажный стакан. Вообще, спереди Седое Перо, он ближе. – Я почему спросил… – Кивает на меня. – Как контуженная.
– Она всегда такая. Мотается тут в центре.
Ого, вау. Как неожиданно и обидно. Вообще-то это мои созерцательные практики плюс семь тысяч шагов, чтобы ягодицы не увяли от читательских и писательских, и это я еще стараюсь не отсвечивать.
Тенькает стекло. Седое Перо все пялится.
– Мож, сотрясение?
– Пал Саныч…
Павел?
– А мотается, говоришь, – бомжует, что ль? – Я… просто вау. – Так-то нарядная, в пальто.
Девушка ему не отвечает. За ней синим неоном горит слово «нулина». Со строчной, латинским начертанием: эн, ю, зачем-то апостроф и дальше понятно. Логотип. Такой же был на вывеске снаружи.
– Я преподаю, – говорю.
Мужчина:
– Еще раз?
– Преподаю у нас философию, в Утесинском.
– О-о, профессура!
Он таки закашливается – и кашляет страшно, как раковый. Или туберкулезник. Не дышу. Мало ли.
– Я, – говорю, – доцент. – Получается в нос, «дасент», и я сдаюсь, вдыхаю и повторяю громче: – Доцент.
– А это к состоянию бомжа, считай, впритык. – Утирает рот салфеткой. – Откуда ты хоть такая, профессура?
– В смысле…
– В смысле – к нам откуда?
Откуда я?
– Я… – Как сложно, господи. – Собаку шла вернуть на вокзал одной там… студентке.
Он приглаживает волосы, подходит ближе, из-за стойки не выходит – что-то там поделывает, – и я вижу, что он без фартука, в расстегнутой дубленке и под ней рубашка наподобие гавайской. Понял, куда я смотрю, губами мне что-то вышевеливает, «дубак» или вроде того, и просит девушку проверить котел. Она ставит щетку к стене и ныряет в проход слева от логотипа. Самое главное – я упала, у меня кровь. Никто не спрашивает, как я себя чувствую. Им вообще как будто нет дела.
– Ну, собаку. Дальше.
– Дальше… не помню.
Правда не помню. Я проснулась в бывшем колледже искусств, Торпеда была со мной. Мы вышли – и все. Мешанина лиц, улиц. Проверяю карманы. Ахрипп и ретрактор с пропуском на месте, но где телефон? Где зонт, очки? Самое главное: где собака?
– Замут, короче… – Опять кашляет, а откашлявшись, заправляет ноздри, шумно вдыхает и, перехватив мой взгляд, вносит ясность: – Понюшка. Табак.
Кивает, мол: «Будешь?»
– Не надо, спасибо.
– Ну, наше дело предложить. Сядь на диван. – Опять приглаживает волосы и возвращается к барной мойке. – Слышишь? Встать можешь? Вставай давай, если можешь.
Поднимаюсь, иду вглубь зала. Этот бормочет: «Давай-давай, приходствуй». Возвращается девушка:
– Не загорается. – Подбирает разноцветный серпантин и бросает его в общую кучу. – Мерзнем дальше.
Кости на ее комбинезоне напечатаны чем-то светоотражающим, голова обрита, и брови не то обесцвечены, не то выкрашены в розовый. Свет такой, что не разобрать. Еще наушник у нее белый, что ли.
Мужчина обводит рукой груду одежды в конце стойки.
– Ты, кстати говоря, гостье-то нашей поправь… – прищелкивает пальцами, – это самое…
Сперва думаю на себя, а потом понимаю, что нас в баре четверо. Это был не манекен. Там кто-то есть, под плащом за стойкой. Из воротника выпала прядь, де-юре рыжая, де-факто красная, и я ее видела и приняла за дождик этот пленочный. Плащ просто накинут сверху.
– Внимание на меня, – говорит Павел, обращаясь ко мне, и девушка, эта панкушка, разворачивается и бьет ногой гору праздничного мусора, он разлетается по залу, и на секунду между мной и Павлом встает стена из разноцветной фольги, мишуры и блесток, и он говорит: – Бояться, если что, нечего. – А девушка петляет к груде тряпья, под которой, оказывается, кто-то четвертый, и бояться мне действительно нечего, я и не боюсь, но Павел, кажется, в меня не верит, говорит: – Ситуация дежурная. – И девушка тянет пальто, которым накрыт кто-то четвертый, за плечики, оно сползает с головы, и показывается облепленный волосами профиль, женщина, и зонт: один конец упирается в стул между ее ног, другой подпирает подбородок.
Так.
Так, нет, не зонт.
– О, с-сука, это что, ру-у-ужье?
Я пячусь, пока не врезаюсь во что-то копчиком.
– На зрение, значит, жалоб нету. – Мужчина проверяет на свету отполированный стакан. – Она спит, так что ты… это… – Ладонью как бы прихлопывает звук, непонятно к чему, спросила я вполголоса, потом лицо на меня: – Заикаешься, что ль?
– От-т нервов.
– А что ж ты так нервничаешь? – говорит себе под нос. – Сейчас расскажу. Ты там присядь как-нибудь… без лишних децибелов.
Сзади кабинка, и я просто заваливаюсь в кресло, потому что, ну, естественно, и книжка, которую я забыла в заднем кармане, врезается в самую мякотку.
Павел чего-то бормочет про открытие, а я вообще не здесь и в сознании остаюсь только оттого, что часто и сложно дышу, дышу, как будто легкие аварийно отключились и каждый вдох вручную, потом пытаюсь сфокусироваться на речи. Смотрю на Павла.
– …со вчера. А эта пришла… уже хорошая, да? – обращается к девушке. – У нас еще подзалилась, грустила сидела, потом чей-то распсиховалась, не пойму, и полезла ко мне сюда, – отмеряет подбородком неопределенную область под столешницей, – за инструментом, видишь.
– Да уж, – вздыхает эта, со щеткой, и берется заметать что разлетелось, последствия своего взбрыка. Ее фактор ружья тоже особо не колышет.
Мужчина выщелкивает меня обратно.
– У меня разрешение на это дело, – говорит, – на дуплет. Если так смотреть правовой момент, все по чести. Ну а… – Пожимает плечами. – Дело житейское. Это никто не застрахован.
Я вдыхаю рывками, как при плаче, говорю:
– Это обрез.
– Двустволка охотничья. Тарелочки стрелять.
– Нельзя спиливать дуло.
Отмахивается типа «Ой, ради бога!», говорит:
– Ради бога! Я кончик спилил. У меня паз тут, понимаешь? – Стучит с той стороны стойки, и на первый «бум» я вздрагиваю. – Чтоб пролезло.
Рыжая пошатывается. Ее голова в блестящей лапше выглядит насаженной на ружье как на кол. Ко мне она боком, лица не разглядеть. Я и не вглядываюсь. Боюсь, почувствует и очнется. Медуза. Только та обращала в камень, а эта пальнет – и в кашу. Отсюда кажется, что глаза закрыты, левый глаз, и от него до самой шеи чернющий ручей – тушь потекла, много очень туши. Не пойму, этим двоим реально до фонаря или что? Девушка с виду заспанная, а за стойкой товарищ как подшофе.
– Пал Саныч. – Он прижимает к пальмовым кущам на груди пятерню, мокрую, обтирает и пляшет ей в сторону девушки: – Одесса.
То есть она? Одесса?
– Вэлкам.
Ко мне она спиной. Сзади принта на комбинезоне нет.
Этого просто не может быть. Ищу глазами скрытую камеру. Снова тенькает стекло, шумит вода. Одесса подбивает ногой кучу мишуры под разбитый диско-шар. Готово, говорит, и щетку на плечо.
– А вон там что? Вон там. Такая шея длинная и не увидела? Скажи… – Он давится кашлем, не договаривает.
Она не обращает внимания и падает на диван через столик от меня. Щетка громко клацает о стену. Я на Медузу – та в анабиозе.
Осматриваюсь.
На стенах ничего, только слева от входа огромные часы, метр на метр. Стрелки светятся (правильно не «светятся», есть слово, вылетело из головы), показывают примерно без двадцати минут пять. И идут в обратную сторону: на секундной шкале три, две, одна и снова шестьдесят. Справа, сознательно или нет, Одесса копирует позу манекена, который сидит в кабинке между нами, и я спрашиваю:
– А ч-час-с…
– Сломались.
– Да?
– Да.
– Ага, ясно… Извините.
Кажется, я ей не нравлюсь. Мы знакомы? Хочу извиниться еще раз – на всякий случай, – сдерживаюсь. Она сказала, видела меня на улице. Сегодня? Нужно бежать отсюда. Искать собаку. Где мы были? Вспоминай. Я правильно расслышала? Одесса? Как Ванесса? Надо переспросить. На лице все запеклось, лишь бы не запотеть. Вытираю нос рукавом. Да, все лицо. Тело взмокло. У меня бывает, когда перемерзаю.
– Сознание не теряем! – рявкает Павел, и девушке: – Надо, наверно, профессуре жгут наложить или чего там. Займись. Я пока карету вызову.
Я обхватываю голову, а сама подглядываю из-под локтя. Вроде-бы-Одесса привлекает внимание Павла и протягивает обе руки в мою сторону ладонями вверх, что я считываю как «ты только посмотри, расселась». Он в ответ морщит подбородок и это «ты мне мозги не канифоль», кивает на проход возле логотипа и говорит:
– По твоей части.
Вроде-бы-Одесса встает – без энтузиазма, – потягивается и дает команду:
– Подъем.
* * *Ближайшая дверь – в проходе туалет для посетителей. Дальше поворот, еще поворот, техническое помещение и туалет для персонала. Она вперед, подпирает дверь спиной, пропускает. Тут светлее. То есть тут тоже все черное, даже унитаз с раковиной железные черные, но освещение лучше.
Оборачиваюсь на щелчок. Вроде-бы-Одесса прячет ключ и открывает стенной шкафчик, там бумажный рулон и аптечка. Действует твердыми небыстрыми движениями. Ставит все на край раковины и достает из кармана флакон, говорит открыть рот. Повинуюсь. Она откручивает крышку-пипетку, и мне на язык падают пять-шесть-семь капель со вкусом и запахом корвалола.
– Что это?
– Анестезия. – Флакон отправляется обратно в карман, но перед этим она вливает в себя две пипетки. – Надо… – Следует нечитаемый жест руками. Похоже, «умыться», потому что дальше она пускает воду в раковину.
Голова у нее все-таки белобрысая, брови тоже, их как нет, кольцо в носу, септум и наушник – не наушник, а слуховой аппарат, поэтому, наверное, у нее речь немного отличная, под Жижека, с присосом. Она подставляет под струю два пальца.
– Сойдет. – Отступает и жестом велит подойти. – Аккуратней.
Хочу просунуть голову под кран – там некуда. Приходится набирать воду в горсти. Закрываю глаза. Омываюсь. Открываю глаза. Смотрю, как в сливе исчезает ржавое облако – кровь светлее раковины. И так раз за разом, фейерверк задом наперед. Вроде-бы-Одесса тем временем отматывает от рулона и, когда я нащупываю рану над правой бровью, протягивает полотенца, чтобы я ее промокнула.
Кровоточит.
Уже пятое полотенце, а пятно ни меньше, ни бледнее. Декарт так и умер: подцепил пневмонию, и его врачи закровопускали до смерти. И эта еще наклоняется, осматривает рану и такая:
– Только и всего…
Или:
– Только б не свело…
Или:
– Полька Ив Сево…
Что-то такое. Вода шумит, не разберу. На всякий случай выдавливаю из себя смешок. Она отходит и:
– Да, финиш.
Жму на кнопку диспенсера с жидким мылом, поднимаю лицо к зеркалу. Алый рубец на лбу, ближе к виску. Совсем небольшой. Даже не верится, что из него столько вытекло, но других ран не вижу. Хотя вот ссадина на скуле. И все. Споласкиваю руки.
Вроде-бы-Одесса усаживает меня на опущенную крышку унитаза, и я сразу выкладываю на раковину томик Ахриппа. Из аптечки она достает что-то вида пульверизатора.
– Что это? – спрашиваю.
– Хирургический степлер. Придется… – Направляет инструмент себе между глаз и цокает языком.
Ой-ой-ой.
– А м-может…
Нет. Стоп. Нельзя давать заднюю. Она меня уже невзлюбила. Думает, я бездомная, решит к тому же, что мандражистка. Надо выказать доверие и крепость духа. Она производит впечатление человека с интимным пирсингом – человека, который знает, что делать с этой штуковиной.
– Что может?
– Ничего.
– Анестезия скоро подействует. Ждем.
С этими словами вроде-бы-Одесса перекрывает воду и заглядывает в зеркало. Чуть запрокинув голову, она прощупывает шею большим и указательным пальцами от уха к ключице. Говорит:
– В аду у меня будет семьдесят подбородков.
Говорит не мне, тихо, но теперь слышно даже, как трутся ее штанины. Шея у нее и впрямь длинная.
В туалете ощутимо теплее, чем в зале. Пахнет, правда, так, что лучше дышать ртом. Живая хлорка.
Интересно, сколько лет этой вроде-бы-Одессе. У нее такое лицо, что не определить. Слегка одутловатое. Может быть, немного за двадцать, а может, под сорок. Она просовывает руку в ворот до нарисованных ребер.
– В раю моя голова будет парить над телом.
Из комбинезона она достает какую-то погнутую черную картонку, снимает с нее скрепку и протягивает мне:
– Брось в сортир.
Неламинированный бейдж. Сломанный. Написано «Одесса». Значит, не показалось. Привстаю и отправляю его под крышку унитаза. Одесса прислоняется к стене. Покачивается. Музыка у нее в голове, ее почти слышно.
Проходит, может, минута. Молчим, а я так не могу, тем более с новыми людьми.
– Клевый, – говорю, – комбинезон.
– Кигуруми.
Это, кажется, «спасибо» по-китайски. Будем считать, комплимент засчитан. Что дальше? Подмывает, конечно, прямо спросить, что происходит. Ружье не заряжено? Или это муляж?
– Там, – говорю, – камеры, да?
– Где?
– В зале. Вы снимаете?
– Кого? Дураков пьяных?
Понятно. Пранкеры.
– Слушайте, а ваш начальник…
Перебивает:
– Мой начальник?
– Мужчина за стойкой… – Делаю вид, что припоминаю (зачем?). – Павел Александрович…
– В каком месте он мне начальник? Он здесь работает. – Пауза. – Это мой бар вообще. – Еще пауза. – А что? Раз не под сраку лет, то что? Принеси-подай?
– Да? Нет! То есть нет. Конечно нет! – И шепотом, снова: – Извините.
В ее словах не слышно упрека и ничего не слышно, ноль эмоций, но мне все равно стыдно. Значит, когда этот сухофрукт кивал в сторону туалета, это было не «веди и мозги не канифоль», а «будь добра, царица, кошка», в таком что-то духе. И почему у меня в голове он говорит с таким… как бы аккуратнее назвать? ориентальным акцентом? Нет же его в действительности. Или есть? Я подсознательно сделала его турком?
Одесса что-то говорит.
– А?
– Что?
– Я не расслышала. М-можете повторить?
– Что?
– Вы что-то сказали сейчас?
– Что.
– Нет, до этого.
– До этого я молчала.
– А, ладно…
У меня на почве стыда сейчас инфаркт случится.
– Пора, – говорит.
Подошла, нависла надо мной.
– А сколько времени прошло? – Вжалась вся в унитаз. – Не рано?
– Не рано, достаточно.
Увожу голову назад, уже лопатками на бачке, макушка – в стену.
– Не дергайся.
Замираю. Она сжимает, где рана, кожу на лбу. Я тяну (с-с-с-с…) воздух сквозь зубы, и она наводит хирургический степлер. По черепу дает чкокающий звук, как будто печать проставляют непосредственно в мозг.
– Вроде ровно.
Выступают слезы, я мычу и отворачиваюсь, чтобы рубец оказался вне досягаемости инструмента. Эта командует:
– На меня лицо. Еще две.
Я сквозь зубы:
– Анестезия, – говорю, – не подействовала.
– Больно? Все, не бзди. Дай хоть посмотрю.
Осторожно поворачиваю голову, и в этот момент – чкок! – Одесса молниеносно впечатывает вторую скобу.
Я вою и заслоняю лицо ладонью. Говорю, все, пожалуйста. Говорю, что двух хватит. Брысь, говорю, и мне уже, честно, все равно, кто что обо мне думает. Она выпрямляется и некоторое время смотрит на меня сверху вниз, потом спрашивает:
– Руки чистые?
– А? Да. Я их с мылом сейчас…
– Покажи ногти.
Она тянет меня за запястье, и понятно, что это уловка, так что я готовлюсь к маневру и артачусь под предлогом, что этой рукой я касалась крышки унитаза. Одесса разглядывает ее, потом разворачивает ребром, встряхивает, чтобы я расслабила кисть, и берет мой большой палец в рот.
Вау. Здравствуйте.
Интересная она.
То есть теперь она кажется мне суперстранной, и я, конечно, молодец, что сужу этих ирокезных не по внешности, а, так сказать, по опыту взаимодействия. Я в этом плане самая прогрессивная женщина в Совином. По крайней мере из тех, кому за тридцать.
Машинально пытаюсь вынуть палец – плавно тяну на себя, но она придерживает его зубами и следует за ним головой. Тогда я останавливаюсь и случайно касаюсь ее языка. Одесса вскидывает бровь. Это что? В выражении ее лица больше нет холодка. Возможно, и не было. Возможно ведь все, в принципе.
Сердце вдруг забилось в горле.
Нет.
Нет, не пранкеры.
Каннибалы.
И только я хочу соврать, что не особо-то калорийна, как она со страшной силой сжимает челюсти.
Глава 2 *
* в которой детка раз за разом слышит «брысь» и бежит жаловаться маме
…снаружи.
Сзади захлопывается дверь и отсекает мысль.
О чем думала сейчас?
Мы снаружи, это да. Торпеда подрывает носом подошву, что-то там обнюхивает, какое-то липкое пятно.
– Нет, – говорю, – фу.
И улица блестит как фольга.
Зажимаю локтем зонт и той же рукой обшариваю карманы на предмет солнцезащитных очков. Нахожу, надеваю, все розовеет, и погодка шик. Правда, дует. В одной водолазке было бы холодно, а так нормально, но это на солнце, но хорошо: ни облачка и небо как у Джотто – сплошное и черно-синее. Синоптики передавали, что это какая-то атмосферная аномалия, не запомнила, зато запомнила, как называется этот оттенок синего: берлинская лазурь.
Торпеда пускает в ход лапы. Уж пора в ходьбу, а я гляжу на нее, лепечу: «Золотой мой линяющий ключик, ты изменишь все».
К 19:10 собаку нужно в целости доставить на вокзал и за символический выкуп передать хозяйке. Казалось бы, проще простого, но если сделать все правильно, жизнь моя заиграет новыми красками – в пределах, конечно, своей тускловатой гаммы. Или не заиграет. Узнаем. И как бы то ни было, сперва надо пожрать.
Сколько там? Попробую угадать. Охранник швейного цеха через дорогу открывает ворота. По воскресеньям конец дневной смены в 17:30. Людей не видно, значит, минут десять-двадцать. Единственная приличная столовая при головном корпусе закроется, пока я дойду. Возьму чего-нибудь по дороге. Тогда времени полно. Можно за сигаретой. Или лучше сразу на вокзал, там подожду, сигарета тогда ближе к ночи. Надо решать.
На лоферах остаются царапины от когтей. Вот надо ей, думаю, и тяну поводок. В ту же секунду – выстрел, и стянутый хлястиком зонт едва не смазывает меня набалдашником по подбородку, Торпеда же от испуга рвет поводок вниз, так что я еще и с лестницы чуть не падаю.
– Торпеда!
Ноль реакции, прямой курс на тротуар.
Пружина срабатывает из-за скола, он у самой кнопки, а механизм сам по себе чувствительный, и с закрытым зонтом особо не походишь. Он у меня теперь сразу от дождя и меланомы. На кремы не напасешься, а зонт купила – и все, SPF 100. Отстегиваю хлястик, он раскрывается до конца, и я его на плечо.
– Веди.
* * *Так о чем я?
Прятки. Точно.
Торпеда уводит нас все дальше от центра. Вот и решили: вокзал. В конце квартала я перехвачу инициативу, и мы спустимся к набережной. В «Бермудах» возьму фалафель и схожу в туалет, а сейчас поговорим. Научим тебя играть в прятки.
В сентябре–октябре я читаю лекционный курс «Думка темная: ретроспектива философского пессимизма». Первая лекция действительно про прятки. Они ведь разные бывают. Я про те, которые придумал древнегреческий философ Ахрипп в этапном для раннего эллинизма диалоге «Фугинда». Существует несколько его переводов на русский. Нас интересует хрестоматийный, выполненный Василием Розановым. Он, как и ранее при работе над аристотелевской «Метафизикой», решил сохранить транскрипцию, но будет вам известно, что «Фугинда» с греческого – «прятки» и есть.
Материал предстоит заковыристый, и я на всякий случай проговорю по пунктам ключевые моменты предыдущего, вводного курса, который был посвящен онтологии и назывался «Не торт: краткий очерк жизни». К нему шел задающий настроение эпиграф из Софокла: «Высший дар – нерожденным быть. Если ж свет ты увидел дня, то обратись скорей – в лоно вернись небытия родное»[1].
Итак, вообразим аудиторию с кафедрой. В Утесинке таких нет, с кафедрой, но вообразим. Ты – студент. Даже так: вы – студенты. Вас в аудитории некоторое множество, и коль скоро урожденные совчане уезжают учиться в миллионники, на горе мое вы все с района и на радость – преимущественно девочки. Единственный парень пришел без тетради и заметно нетрезв.








