- -
- 100%
- +
— Обслужи клиента по высшему разряду, — пропела хозяйка, и в голосе была сталь под медом. — Посмотри, как он бежал к тебе. Сапоги стер. Рубаха вся взмокла.
Я опустил глаза. Сапоги действительно были в грязи, в какой-то бурой жиже, которая уже засохла коркой. Рубаха прилипла к спине, и когда я повел плечами, ткань отстала с влажным чмоканьем. От меня несло. Потом. Улицей. Чужой кровью, которую я смыл с рук в сточной канаве, но запах остался — он всегда остается, въедается в поры, в волосы, под ногти. Я выглядел как адская гончая, которую спустили по следу, и которая загнала зверя. Впрочем, это было уже не важно. Главное — Лина сидела в углу, целая и невредимая, и лысый боров щипал ее за бок, а она смеялась, запрокидывая голову. Живая. Свободная. Пока свободная.
Миранда спустилась. Подошла ко мне, и я почувствовал запах — не духов, а чистого тела, мыла, чего-то свежего, чего в Паркине не бывает по определению. Она взяла меня за руку. Пальцы у нее были тонкие, прохладные, и прикосновение было легким, почти невесомым — как будто она боялась спугнуть.
— Пойдем, — сказала она тихо.
Я кивнул. Она повела меня к лестнице. Каждая ступенька скрипела. Этот скрип отдавался в висках — удар, еще удар, еще. После бега через полгорода, после стражника, после чужой жадности, которая все еще пульсировала, сердце колотилось так, что я слышал его в ушах. Скрип — удар. Скрип — удар. Я считал ступени, чтобы не думать о том, что будет дальше.
Восемь. Девять. Десять.
Ничего не изменилось, тот же узкий коридор. Двери по обе стороны — одинаковые, крашенные дешевой охрой, с жестяными номерами. Из-за одной доносились ритмичные скрипы кровати и женские стоны — наигранные, слишком громкие, чтобы быть настоящими. Из-за другой — храп. Из-за третьей — тишина. Миранда остановилась у четвертой двери. Номер стерся, осталось только темное пятно на жести. Она толкнула дверь плечом — та открылась без скрипа, смазанная, ухоженная.
— Заходи.
Я вошел. Комната была такой же маленькой что и в прошлый раз, но чище. Кровать застелена серым одеялом без пятен. На столике — кувшин с водой, таз, чистая тряпица, сложенная аккуратным квадратом. На подоконнике — огарок свечи в глиняной плошке. И все. Ни ковров, ни картин, ни того дешевого уюта, который обычно наводят в таких местах, чтобы клиент чувствовал себя как дома. Здесь было почти по-монашески. Почти как в моей комнате в склепе.
Миранда закрыла дверь. Задвинула задвижку — металл щелкнул глухо, основательно. Повернулась ко мне.
— Ты весь дрожишь, — сказала она.
Я не ответил. Стоял посреди комнаты, не зная, куда деть руки. Они висели плетьми, и пальцы все еще были холодными, хотя в комнате было тепло — где-то внизу топилась печь, и жар поднимался по стенам, делал воздух густым, почти осязаемым.
Миранда подошла к столику. Налила в таз воды из кувшина — вода была чистой, без ржавчины, без той мутной взвеси, которая течет из кранов в Нижнем городе. Взяла тряпицу, намочила, отжала.
— Сними рубаху, — сказала она.
Я посмотрел на нее. Она смотрела в ответ — прямо, без кокетства, без того профессионального прищура, с которым женщины в «Берлоге» оценивают кошелек клиента. Просто смотрела. Ждала. Я стянул рубаху через голову. Ткань прилипла к коже, отстала с влажным звуком. В комнате стало холоднее — или мне показалось. Миранда шагнула ко мне, и я почувствовал запах мыла снова — простого, серого, с темными прожилками, точно такого, каким Зара мыла посуду в склепе.
Она начала с шеи. Тряпица коснулась кожи — холодная, отрезвляющая, приятная до мурашек. Она вела ею медленно, осторожно, обходя шрам. Я почувствовал, как вода стекает по ключицам, по груди, собирается в ложбинке у пупка. Она не спрашивала, откуда шрам. Не спрашивала, почему я пришел в таком виде. Просто мыла.
— У тебя кровь, — сказала она тихо. — На шее. И на руках.
Я опустил глаза. На предплечьях действительно были бурые разводы — не моя кровь, та, что брызнула, когда я выдернул кинжал из-под ребер стражника. Я думал, что смыл ее.
— Не моя, — сказал я.
— Я знаю.
Она не спросила, чья. Просто продолжала мыть. Провела тряпицей по плечам, по груди, по животу. Ее движения были точными, выверенными — не ласка, не медицинская процедура, что-то среднее. Так моют тех, кто сам не может.
— Зачем ты пришел? — спросила она, не поднимая глаз.
Я молчал. Смотрел на ее макушку, на светлые волосы, собранные в небрежный узел, на тонкую шею с родинкой под левым ухом. Она была молодая — может, шестнадцать, может, семнадцать, — но в ее движениях, в ее голосе было что-то взрослое, усталое, что появляется у людей, которые рано научились не ждать ничего хорошего.
— Я не знаю, — сказал я.
Это было правдой. Я пришел проверить Лину. Убедиться, что с ней все в порядке. Убедиться, что Варлам или волки не добрались до нее. Но Лина была внизу, с лысым боровом, и я уже сделал все, что должен был. Мог уйти. Мог сослаться на усталость, на плохое самочувствие, сунуть монету хозяйке и исчезнуть. Но я остался. Потому что не мог вернуться в склеп. Не сейчас. Мне нужно было где-то переждать. Отдышаться. Смыть с себя не только кровь, но и чужую грязь, которая в меня въелась.
Миранда закончила с руками. Отложила тряпицу. Взяла со столика чистую — грубую, серую, но сухую. Начала вытирать. Теперь ее прикосновения были теплее, мягче, и я почувствовал, как мышцы на плечах, на спине, которые были сведены судорогой с того самого момента, как я увидел капитана на мосту, начинают расслабляться.
— Ты странный, — сказала она. — Клиенты обычно не молчат. Они рассказывают. О женах. О работе. О том, какие они важные. Или просто пыхтят и делают свое дело.
— А я?
— А ты молчишь. И дрожишь. Как будто тебя вытащили из проруби.
Она закончила вытирать. Отошла к столику, повесила тряпицу на край таза. Повернулась ко мне. Скрестила руки на груди — не закрываясь, просто удобно.
— Меня зовут Граб, — сказал я.
Она усмехнулась. Уголком рта.
— Я знаю, как тебя зовут. Красавчик. Или «эй, ты». Или «тот парень, который в прошлый раз сбежал». Имена здесь не важны.
— Мне важно.
Она смотрела на меня долго. Но я не мог прочитать, что скрывал ее взгляд. Интерес? Жалость? Как будто она тоже когда-то стояла посреди чужой комнаты, не зная, куда деть руки, и кто-то назвал ее по имени, и это имя вдруг стало единственной настоящей вещью в мире, полном фальши.
— Миранда, — сказала она. — Но это не мое имя. Так меня назвала хозяйка. Мое настоящее... я уже не помню.
Она сказала это просто, словно что вчера закончился эль. Что-то внутри сжалось. Не жалость — жалость в Паркине убивает быстрее ножа. Что-то другое. Понимание. Я тоже не помнил своего настоящего имени. Может, у меня его никогда не было.
— Посиди со мной, — сказал я.
Она кивнула. Села на край кровати. Я сел рядом. Мы молчали. Снизу доносился приглушенный шум — голоса, смех, звон кружек. Где-то в соседней комнате снова заскрипела кровать, и женский голос застонал — на этот раз тише, почти искренне. За окном, за мутным стеклом, ветер гнал по улице пыль и обрывки чьих-то писем. Я закрыл глаза. Жадность все еще была там. Она пульсировала, как больной зуб, и тянула, тянула к поясу стражника, к его сумке, к монетам, которые он отобрал у торговки. Я сжимал кулаки, сжимал зубы, но она не уходила. Она была чужой, но уже прижилась, как пиявка, и сосала, сосала, не давая забыть, кем я стал сегодня.
— У тебя кто-то умер? — спросила Миранда.
Я открыл глаза. Посмотрел на нее.
— Почему ты спрашиваешь?
— У тебя взгляд как человека, который только что кого-то похоронил. Или убил.
Я промолчал. Она не настаивала. Сидела рядом, смотрела в стену, и ее рука лежала на одеяле в нескольких сантиметрах от моей. Я чувствовал тепло от ее пальцев — не жар, не огонь, просто живое тепло, которое не требовало ничего взамен.
— Да, — сказал я. — Умер.
— Кто?
— Не знаю. Я не знал его имени.
Это тоже было правдой. Стражник не назвался. У него не было имени — только мотив, только желание взять чужое и наполнить себя. А теперь у него не было ничего. Даже имени. Миранда кивнула. Она не спросила, как он умер. Не спросила, почему я знаю об этом. Просто сидела рядом, и ее присутствие было как таз с чистой водой — простое, нужное, без вопросов.
— Знаешь, — сказала она через минуту, — когда я только попала сюда, хозяйка дала мне совет. Она сказала: «Не запоминай их лица. Они приходят и уходят. Ты остаешься. Если будешь запоминать — сойдешь с ума».
— Ты запоминаешь?
— Иногда. Тех, кто не похож на других.
Она повернула голову, посмотрела на меня. На долю секунд ее взгляд коснулся шрама, но она сразу отвела глаза.
— Тебя я запомню.
Я не нашелся, что ответить. В горле пересохло. Я сглотнул, и звук получился громким, неестественным в этой тишине. Миранда встала. Подошла к столику, налила воды в глиняную кружку, протянула мне. Я взял. Вода была холодной, чистой, без привкуса ржавчины или тухляка. Я выпил до дна.
— Тебе нужно поспать, — сказала она. — У тебя глаза красные. И руки до сих пор дрожат.
— Я не могу. Мне нужно идти.
— Куда?
Я не ответил. Она не спросила снова. Просто кивнула и отошла к окну. Встала спиной ко мне, глядя на улицу сквозь мутное стекло. Ее силуэт был тонким, почти прозрачным в сером свете дня, и я вдруг подумал, что она похожа на свечу — горит ровно, но стоит дунуть, и погаснет.
Я встал. Подошел к ней. Остановился в шаге.
— Спасибо, — сказал я.
Она не обернулась. Только плечи чуть дрогнули — то ли от сквозняка, то ли от моего голоса.
— Приходи еще, — сказала она тихо. — Если захочешь просто посидеть. Я не скажу хозяйке. Она берет плату только за постель. За разговоры — бесплатно.
Я стоял и смотрел на ее затылок, на светлые волосы, на родинку под левым ухом. Внутри что-то шевельнулось — не жадность, не похоть, не то грязное, что я чувствовал в переулке. Что-то другое. Теплое. Живое. Мое.
— Я приду, — сказал я.
И вышел.
В коридоре было пусто. Я спустился по лестнице — ступени скрипели, но теперь этот скрип не отдавался в висках, просто был звуком, частью мира, который продолжал существовать, несмотря ни на что. В зале хозяйка что-то втолковывала рыжей девице. Лина все еще сидела у лысого борова на коленях и смеялась над его шутками. Она не посмотрела на меня, когда я проходил мимо. Я не посмотрел на нее.
На улице меня встретил ветер. Он пах рекой, дымом, гнилью — всем тем, чем всегда пахнет Паркин. Я вдохнул полной грудью и почувствовал, как жадность, наконец, отпускает. Не уходит совсем — просто ослабляет хватку, отползает вглубь, зализывает раны. Она вернется. Я знал. Но сейчас, в этот момент, я снова был собой. Кем бы я ни был.
Стон выбежал из-под куста. Хвост ходуном, язык набок, глаза горят. Он прыгал вокруг меня, тыкался мокрым носом в колени, скулил от радости, что я вернулся. Я наклонился, погладил его по загривку, почесал за ухом.
— Хороший мальчик, — сказал я. — Пойдем домой.
Он рванул вперед, но тут же остановился, подождал меня, снова рванул. Прихрамывал все еще, но уже меньше. Мы шли по улицам Паркина. Солнце уже клонилось к закату, и тени от домов становились длиннее, гуще, злее. В них прятались крысы, бродяги, чужие секреты. Я шел и думал о Миранде. О том, как она мыла меня, не спрашивая, чья кровь. О том, как сказала: «Тебя я запомню». О том, что в «Берлоге» у меня теперь есть не только ключ к волкам, но и что-то еще. Что-то, чему я пока не мог подобрать названия. И еще я думал о Варламе. О том, что он знает. О том, что он не знает. О крысятниках, которые шныряют под городом и доносят ему о каждом моем шаге. О том, что рано или поздно он спросит, зачем я хожу в бордель. И мне придется ответить. Но это будет потом. А сейчас у меня был Стон, который бежал впереди, прихрамывая и виляя хвостом. У меня была чистая рубаха и холодный кинжал за поясом. У меня было имя — Граб, — которое я выбрал сам, и еще одно имя — Миранда, — которое она мне доверила. В Паркине этого достаточно, чтобы дожить до завтра.
Мы свернули к кладбищу. Ворота были открыты, как всегда. Могильные плиты серебрились в закатном свете, и кресты отбрасывали длинные тени на жухлую траву. Склеп чернел впереди — молчаливый, ждущий. Я вошел внутрь. Стон за мной. В коридоре было тихо. Только свечи потрескивали в железных кольцах да где-то далеко, в глубине, слышался ритмичный звук — не то капли долбили по камню, не то кто-то молился, отбивая поклоны. Я дошел до своей комнаты. Открыл дверь. На пороге замер. На моей кровати лежал конверт. Плотная бумага. Ни печати, ни надписи. Просто белый прямоугольник на сером одеяле. Я подошел. Взял конверт в руки. Бумага была холодной. Я разорвал край, достал листок. Почерк Варлама. Ровный, убористый, с наклоном влево. «Граб. Завтра у нас важный разговор. Не покидай склеп до моего возвращения. В.». Я скомкал листок. Сунул в карман. Стон запрыгнул на кровать, покрутился, укладываясь, и засопел. Я сел рядом, положил руку ему на спину. Он был теплым. Настоящим. Завтра будет важный разговор. Я закрыл глаза. И впервые за долгое время уснул без снов.
Глава 11. Пустая колыбель
Звук пришел из всех щелей одновременно. Сперва он вплелся в сон — будто птица кричит вдалеке, над рекой. Но птицы в Паркине не кричат. Они хрипят и падают. Я сел на кровати раньше, чем понял, что проснулся.
Стон уже крутился у двери, припадая на задние лапы, и терпел из последних сил. Уши — оба, даже то, что вечно висело тряпкой, — стояли торчком и чуть подрагивали, ловя эхо. Он скулил, но не просился наружу. Он слушал.
Значит, не приснилось.
Я одевался, не глядя. Рубаха прилипала к спине — в комнате было душно, хотя камень всегда держал холод. Сапоги натянул уже на ходу. Стон царапнул когтями по двери, оставив свежую борозду на старом дереве, и выскользнул в коридор первым.
В коридоре пахло так же, как всегда. Сырой известкой, копотью факелов, тем особым склепным духом, от которого шерсть у Стона вставала дыбом, а у меня просто свербело в носу. Ничего нового.
Я показал Стону на комнату, он все понял без слов, вернулся обратно. Закрыл его и двинулся. Прошел мимо келий сестер. Тишина. Дверь в комнату Варлама — закрыта на засов. Я толкнул плечом для верности. Глухо. Кабинет с книгами — тоже. Из-под двери не тянуло ни светом, ни запахом пергамента.
В столовой было пусто. Столы голые, лавки задвинуты, печь не топлена. Только в углу, на крюке, висел забытый передник Зары — серый, в застарелых пятнах, похожий на снятую кожу.
— Граб. Ты уже проснулся?
Я не вздрогнул. Уже отвык вздрагивать от его голоса. Обернулся.
Варлам стоял в проеме, ведущем к выходу из склепа. Черное облачение намокло на плечах — на улице моросило. На сапогах налипла кладбищенская глина, влажная, красноватая. Он только пришел. Лицо было спокойным, но под глазами залегли тени — не от недосыпа, от чего-то другого. От возраста. От мыслей, которые не дают уснуть даже тому, кто спит в могильной тишине.
— Ты чего такой напряженный? — спросил он, стягивая перчатки. Пальцы были сухие, на указательном правой темнело чернильное пятно от недавнего письма.
— Я слышал крик, — сказал я. — Не понял откуда. То ли снизу, то ли из-за стены.
Варлам кивнул. Не удивился. Он сунул перчатки в складки облачения и махнул мне рукой:
— Пойдем в кабинет. Я как раз хотел с тобой поговорить сегодня.
Мы шли молча. Мои шаги — гулкие, его — бесшумные, несмотря на грязь на сапогах. У двери кабинета он достал ключ — длинный, с бороздками, похожий на зуб какого-то древнего зверя. Замок щелкнул тяжело, смазано. Мы вошли.
В кабинете все тонуло в пыльном полумраке. Варлам обошел стол, чиркнул кресалом, зажег масляную лампу. Пламя выхватило из темноты корешки книг — тусклое золото тиснения, трещины на коже переплетов. Потом вторую. Тени отступили к углам и затаились. Он сел в свое кресло — продавленное, с потертыми подлокотниками — и указал мне на стул напротив.
— Итак, — сказал он.
Я сел. Кинжал был на своем привычном месте.
— Граб, в принципе я одобряю твои походы в «Берлогу», — начал он, и слова эти трещали, как сухие ветви в костре.
Я не отвел глаз. Он знал. Знал с самого начала. Крысятники, или сам воздух Паркина, или какая-то его собственная, тайная чуйка — но он знал.
— Но злоупотреблять этим нельзя, Граб. — Он подался вперед, локти на стол, пальцы сцепились в замок. — Ты молод. Кровь горячая. Это понятно. Но есть вещи, которые выше желаний плоти. Особенно для тебя. Ты ведь помнишь кто ты?
— Помню, — твердо ответил я.
Он молчал. Смотрел на меня. Не как наставник — как оценщик, который прикидывает, сколько золота в слитке.
— Шлюха может забеременеть, — сказал он. — И если это произойдет, ребенок перестает быть ее. Он становится дитя культа. Дитя смерти. Частью высшей цели. И находиться он должен здесь, в склепе. Как и та, кто его носит.
Я вспомнил Марти. Ее огромный живот. Ее лицо, бледное, отекшее, когда она брела по коридору, держась за стену. «Я не могу больше лежать. Там темно». Я сглотнул. В горле пересохло.
Варлам откинулся на спинку. Скрипнула кожа, дерево.
— Ты очень умен, Граб. И способен. Возможно, когда-то тебе придется взять на себя склеп. Культ. А может, и все живое.
Он смотрел на меня, в его глазах мелькало усталое признание. Как будто он смотрел на инструмент, который служит верно, но требует все больше заботы.
— Но ты еще не готов. Время не пришло. — Он вздохнул, и этот вздох был полон горечи и усталости ожидания. — Как раз об этом нам и следует поговорить. Некоторые таинства культа были утеряны. Давно. Еще до меня. И у меня нет полного понимания относительно тебя. Относительно смерти. Лика.
Он замолчал. Тишина в кабинете стала осязаемой. Я слышал, как масло в лампе потрескивает, сгорая. Как Стон, оставленный в комнате, скребется в дверь и тихо скулит.
— Я жажду знаний, — сказал Варлам. И это было самое честное, что он произнес за все утро.
Я понимал, что он не знает главного. Моя способность проживать чужие мотивы, чувствовать их грязь, их жадность, их ревность — это было моим. Только моим. Он не знал. И не должен был узнать. А еще волки. Но ответ нужен был настоящий. Иначе он почует ложь. У него был нюх на ложь, как у Стона на крыс.
Я опустил глаза. Посмотрел на свои руки. Они лежали на коленях, ладонями вниз, и пальцы были спокойны.
— Когда я забираю жизнь, — начал я, и голос прозвучал глухо, будто из-под воды, — кинжал в моей руке реагирует. Он что-то делает со мной. Иногда он теплый. Иногда — холодный. Я ощущаю это очень ясно.
Варлам не шевелился. Слушал.
— Когда я убивал большого гостя, он был холодным. И все время потом таким и оставался. — Я поднял глаза. — Но вчера. Я забрал жизнь одного стражника. Мне пришлось.
Варлам поднял руку. Короткий, сухой жест — ладонь в воздухе, пальцы вверх.
— Я знаю об этом. Продолжай. Мне нужна суть, мальчик мой.
Я кивнул. Перевел дыхание.
Было видно, как он боится упустить хоть одну деталь, одно слово, одну букву. Его глаза горели огнем, он смотрел на меня как на бога, на проводника между мирами, на смерть.
— Когда металл вошел в него, клинок снова стал теплым.
— Граб, — прервал он. Голос был ровным, но в нем звенела та особая нота, которая появлялась, когда он подбирался к чему-то важному. — Скажи. Что происходит в этот момент?
Мысли заметались. Нужно что-то отвечать. Правду, но не всю. Правду, в которую он поверит, потому что она будет настоящей, но не откроет главного.
— Как будто в меня входит что-то, — сказал я. — Как будто я что-то обретаю. Чувствую. Но я не могу это описать.
Я замолчал. Подбирал слова. Они были скользкими, не давались.
— Сперва меня тошнило. Иногда ломает. Тело выкручивает. Я не знаю, может, это жизнь, которую я забираю, входит в меня?
Варлам смотрел на меня. В его глазах что-то происходило — как будто там, за радужкой, двигались тени, перестраивались, искали новое положение.
— То есть, Граб, — медленно произнес он, и каждое слово было как надрез на теле мертвеца, — ты хочешь сказать, что меняешься?
Я посмотрел ему прямо в глаза.
— Да.
И это было правдой.
Варлам молчал долго. Очень долго. Пламя лампы колыхнулось от нашего дыхания, тени на стенах дрогнули. Потом он медленно откинулся на спинку кресла с протяжным скрипом похожим на звук открывшейся двери в преисподнюю. Он потер переносицу двумя пальцами — жест усталого писаря, который переписал за ночь сотню страниц и все еще не видит конца.
— Это... — он запнулся. — Это интересно.
Он хотел сказать что-то еще. Я видел по его лицу — слова уже складывались, уже поднимались к языку. Губы приоткрылись.
Стук в дверь оборвал его.
Не громкий. Три удара костяшками. Ровных, выверенных, как удары метронома, который я видел однажды в лавке старьевщика.
— Войди, — сказал Варлам.
Дверь приоткрылась. В щель просунулось лицо Зары. Оно было бледнее обычного, и платок сбился набок, открывая прядь седых волос, прилипших ко лбу.
— Началось, — сказала она.
Голос был ровным, но я услышал в нем трещину. Как в старой трубе, которая пока держит, но скоро лопнет и затопит все вокруг.
— Что началось? — спросил я.
Варлам посмотрел на меня. Потом на мой шрам. Задержался взглядом на секунду дольше, чем обычно.
— Рождение, — сказал он. И поднялся.
Марти. Ее образ возник как могильная плита. Коридор. Огромный живот. «Мне страшно, Зара». Варлам уже шел к двери, поправляя облачение. Я встал. Он обернулся на пороге, посмотрел на меня через плечо.
— Позже продолжим.
И вышел.
Я постоял минуту. Провел пальцем по корешку ближайшей книги. «Анатомия бытия». Буквы выцвели, кожа потрескалась. Я убрал руку и пошел к себе.
В комнате меня встретила лужа.
Огромная, растекающаяся от двери к кровати. Стон сидел в углу, поджав хвост, и смотрел на меня с таким жалким видом, будто ждал наказания.
— Черт, — сказал я. — Совсем забыл.
Он заскулил, прижал уши. Я махнул рукой.
— Ладно. Сам виноват.
Я подобрал в углу старую, серую, оставленную Зарой тряпку, и вытер пол. Стон наблюдал за мной, не двигаясь. Когда я закончил, он подошел, ткнулся мокрым носом в колено, лизнул раз, другой. Извинялся.
Склеп вдруг наполнился звуком. Крик Марти. Он шел отовсюду — из-под пола, из-за стен, из вентиляционных отдушин. Не громкий. Глухой, придавленный толщей камня, но от этого еще более жуткий. Не слова, она ничего не произносила. Только боль. Только бесконечное, усталое «за что».
Я обернулся. Стон лежал на подстилке, вытянувшись в струнку. Не рычал и не скулил. Шерсть на хребте встала гребнем. Он смотрел в стену остекленевшими глазами и даже не моргал.
Мне тоже хотелось закрыть уши. Я взял кинжал, сунул за пояс. Проверил нож в голенище — на месте. Взял мешочек с монетами. Тяжелый. Хватит на хлеб, на эль, может, даже на пирог с требухой.
— Пошли, — сказал я Стону.
Он поднял голову. Уши — одно торчком, второе висит — дернулись.
— Покажу тебе Паркин. Эту вонючую вселенскую дыру. Сходим на реку.
Он вскочил, забыв про лужу, про стыд и крик за стенами. Завилял хвостом так, что чуть не опрокинулся на бок. Ему было плевать на рождения, на смерти, на культы. Ему нужен был я, улица и запахи. Да и крысы.
Мы вышли через боковой вход. Морось прекратилась, но воздух остался сырым, тяжелым, пропитанным кладбищенской прелью и далеким дымом из труб Нижнего города. Стон рванул вперед, но не к воротам. Он замер у старой ограды, за которой начинался дальний край кладбища — тот, где не было ни дорожек, ни ухоженных надгробий. Нос его заходил ходуном. Он потянул воздух, фыркнул, чихнул и пошел по следу.
Я за ним.
В детстве я бродил здесь. Могилы старые, забытые, поросшие травой и каким-то цепким кустарником, который умудрялся цвести даже без солнца. Мне здесь не нравилось. Слишком тихо. Слишком скучно. Мертвые не разговаривали, а живых сюда не тянуло. Только я, изредка, когда хотелось убежать от Варлама, от сестер, от их молчаливых взглядов.
Стон прибавил шагу. Он уже не шел — бежал, прихрамывая, но быстро, тыкаясь носом в землю, в корни, в ржавые обломки старых решеток. След был горячим.
Крыса.
Огромная, жирная, она метнулась из-под старой плиты и понеслась через заросли. Стон взвизгнул — звонко, по-щенячьи — и рванул за ней. Лапа, та, что была сломана, его не беспокоила. Он летел. Прыгнул.
И пропал.
Я не сразу понял, что случилось. Только что он был — грязная шерсть, хвост трубой, уши прижаты к голове в охотничьем азарте. И вот его нет. Только глухой удар и скулеж, доносящийся из-под земли.
Я подбежал. Могила. Свежая. Края осыпались, комья глины и камни. Маленькая. Очень маленькая. Детская. Стон сидел на дне, в жидкой грязи, и смотрел на меня снизу вверх. Глаза круглые, испуганные. Он не скулил. Ждал.




