- -
- 100%
- +
Спасатель, молодой парень в камуфляжной форме, преградил мне путь, выставив руку вперед.
— Мадам, вам нужно обследование. Вы провели ночь в пустыне...
— Плевать мне на обследование! — я почти выкрикнула это, глядя ему прямо в глаза. — Он ранен! Мне нужно быть с ним!
Не знаю, что сыграло роль — мой отчаянный вид, грязное, изорванное зеленое платье, которое прилипло к телу, или стальная решимость, застывшая в моих глазах. Но он отступил и жестом указал на машину скорой.
— Садитесь.
Я вскочила в кузов машины скорой и села на узкую лавку рядом с каталкой, на которой лежал Даниил. Внутри пахло лекарствами, спиртом, металлическим запахом крови и свежим, стерильным бельем. Врачи уже суетились вокруг него, срезая бинт, пропитанный кровью и песком. Я сжимала его холодную, безжизненную ладонь, чувствуя, как его пальцы вяло лежат в моей руке.
Машина с воем сорвалась с места, и сирены прорезали утренний воздух, унося нас прочь от этого проклятого песка.
Всю дорогу до госпиталя Даниил метался. Он хрипел, бормотал что-то бессвязное. Сначала я слышала обрывки фраз о контрактах, о совете директоров, о каких-то процентах и «Старикове». Но потом, когда его лицо исказилось, и на лбу выступили капли пота, он прошептал имя. Тихо, почти беззвучно, словно обращаясь к призраку.
— Лера...
Я замерла. Пальцы, сжимающие мою ладонь, внезапно стали требовательными, сильными, сжались с такой силой, что я почувствовала боль. Даже в беспамятстве он цеплялся за меня, как за спасательный круг, но в его бреду он думал, что держит другую.
— Лера, не уходи... — прошептал он снова, и в его надтреснутом, хриплом голосе прозвучала такая глубокая, такая звериная тоска и беззащитность, что у меня перехватило дыхание. — Пожалуйста... не оставляй меня...
Кто она? Та женщина из телефонного разговора в приемной? Любовь, которую он потерял, которую предал или которая предала его? Или та, кто была рядом, когда он был сломлен, и ушла, оставив его в этой холодной пустоте?
Вопросы жгли меня изнутри, не давая покоя. Я чувствовала, как что-то внутри меня болезненно сжимается. Мне было больно. Больно от того, что он в своем кошмаре зовет не меня, а кого-то другого. «Он думает, что я — другая», — пронеслось в голове. Но я не разжала пальцев. Я держала его ладонь, не обращая внимания на кровь, которая уже начинала засыхать на моей коже, смешиваясь с песком и потом.
Госпиталь был огромным, светлым и холодным. Пахло стерильностью и хлоркой. Меня оттеснили в коридор, пока врачи и медсестры бегали вокруг кареты скорой. Я стояла, прижимаясь спиной к прохладной стене, и смотрела, как его катят по коридору в операционную.
Меня никто не трогал. Я была вся перепачкана — песок скрипел на зубах, в волосах, зеленое платье висело клочьями. Ко мне подошел немолодой врач — с усталыми, внимательными глазами и глубокими морщинами, вырезанными бессонными ночами. Он посмотрел на меня, потом на мои руки.
— Вы его невеста? — спросил он, сверяясь с историей болезни, которую держал в руках. — У вас в документах указано: «Алиса Морозова, невеста».
Я не стала отрицать. Я кивнула, чувствуя, как слова застревают в горле. Легенда, придуманная Даниилом для шейха, неожиданно стала моей броней.
— Рука в плохом состоянии, — сказал он, и его голос был ровным, но я слышала в нем усталость. — Послеоперационные швы разошлись, начинается воспаление. Но это не самое страшное.
Он помедлил, словно раздумывая, сколько мне можно рассказать.
— Ваш жених на грани нервного истощения. Полного, мисс. Понимаете? Он не спит, судя по анализам, уже несколько недель. Хронический недосып, постоянный стресс, подавленные эмоции... Его организм работает на пределе. Ему нужен покой. Полный, абсолютный покой. Хотя бы несколько дней. Иначе все это может закончиться куда серьезнее, чем воспаленная рука.
Я молча кивнула. Нервное истощение. Мой всемогущий, ледяной, неуязвимый босс — на грани нервного срыва. Картинка не складывалась в голове, но факты были упрямы.
Через несколько часов Даниила стабилизировали. Руку перевязали заново, наложили новую, чистую повязку, поставили капельницу с антибиотиками и успокоительным. Температура сбилась, но он был бледен и слаб. Врач, осматривая меня, неохотно, под мою полную ответственность, разрешил забрать его в отель, при условии строгого соблюдения постельного режима.
Я оплатила счет корпоративной картой, которую он дал мне в бутике. Пальцы дрожали, когда я ставила подпись. Я везла его в отель в машине скорой, которая была вызвана для перевозки. Я держала его голову у себя на коленях, чувствуя, как он тяжело дышит.
Глава 10. Чашка, разбитая о стену
Следующие два дня слились в один бесконечный, кошмарный водоворот событий. Я не помнила, где начинался день и заканчивалась ночь. Мокрые полотенца, которые я меняла на его лбу, сменялись растворами для питья, которые я вливала в его сухие, потрескавшиеся губы. Часы, проведенные в кресле у его постели, тянулись бесконечно.
Я отменила все звонки. Я отменила все переговоры, которые были запланированы на эти дни. Я даже не смотрела на телефон. Я превратилась в сиделку, в няньку, в его тень — но теперь уже по собственной воле.
Морозов метался в лихорадочном, тяжелом сне, то ненадолго приходил в себя, открывая мутные, ничего не видящие глаза, обводил комнату затуманенным взглядом и снова проваливался в забытье. Один раз, когда я уже собралась выйти, чтобы взять свежей воды, он внезапно схватил меня за запястье — с такой силой, что я чуть не вскрикнула. Его пальцы вцепились в мою кожу, словно он боялся, что я исчезну.
— Не смей уходить, — прохрипел он, и его голос был таким слабым и одновременно таким требовательным, что у меня защемило сердце.
— Я не уйду, — прошептала я, накрывая его руку своей ладонью. — Я здесь. Я никуда не уйду.
Он снова провалился в сон, но его пальцы не разжались до самого утра.
Я вытирала испарину с его лба, поила его с ложечки, меняла повязки под диктовку врача по видеосвязи. Я видела его беспомощным, раненым, без привычной брони из дорогих костюмов и колючих фраз. Я видела его настоящим, и эта правда обжигала меня, пугала и притягивала одновременно.
На третий день лихорадка наконец отступила. Он спал — глубоко, спокойно, размеренно дыша. Я сидела в кресле рядом с его кроватью, сжимая в руках влажное, уже остывшее полотенце, и чувствовала, как мои веки наливаются тяжелым свинцом. Я так и не заметила, как провалилась в глубокий, чуткий сон.
Проснулась я от странного, теплого ощущения. Кто-то накинул на меня мягкую, тяжелую ткань. Я открыла глаза и увидела, что меня укрыли пледом. Тем самым мягким, кашемировым пледом, который еще вчера лежал в ногах кровати Даниила.
Я подняла голову и встретилась с его взглядом. Он стоял надо мной — еще бледный, с темными кругами под глазами, в помятой, влажной рубашке, но его взгляд был ясным, и он снова был собой. Собранным. Опасным. И в его глазах горело что-то новое, что-то, чего я не видела раньше.
— У тебя тушь потекла, — произнес он хрипло, вместо «спасибо». — Выглядишь ужасно, Ветрова.
Но в его голосе не было привычного, ледяного холода. Он звучал мягче, почти интимно. И я заметила, как он поспешно убрал руку, которой только что поправлял край пледа у меня на плечах. Заметил мой взгляд — и отступил на шаг назад.
— Завтра возвращаемся в Москву, — бросил он уже привычным, деловым тоном, отворачиваясь к окну. — И приведи себя в порядок. Ты похожа на огородное пугало. Мне нужно, чтобы моя тень выглядела презентабельно.
Я улыбнулась — впервые за эти дни искренне, без страха. Дьявол возвращался в свою броню, но я уже знала, что под ней скрывается раненый человек. И это знание делало меня сильнее.
Москва встретила нас свинцовым, тяжелым небом и ледяным, колючим ветром, от которого у меня перехватывало дыхание на трапе самолета. Весь перелет Даниил провел молча, уткнувшись в ноутбук и не проронив в мою сторону ни слова. Я пыталась поймать его взгляд, начать разговор — но он демонстративно надел наушники, словно хотел отгородиться от меня глухой стеной.
Все вернулось на круги своя. Но стало хуже.
На следующее утро после возвращения я нашла на своем столе список поручений, написанный на четырех страницах его летящим, резким почерком. «Разобрать архив за три года, который никому не был нужен», «Сделать выжимку из двухсотстраничного договора на китайском, которого я не знала», «Заказать триста красных роз неизвестной женщине по адресу, которого не существовало». И в самом низу, словно насмешка: «Рассортировать скрепки по размеру».
— Скрепки? — не выдержала я, врываясь в кабинет с папкой бессмысленных отчетов в руках. Мои каблуки громко стучали по мраморному полу, нарушая идеальную тишину. — Даниил Андреевич, это откровенное издевательство. Если вы злитесь на меня за что-то — скажите мне прямо в лицо.
Он медленно поднял глаза от бумаг. В его взгляде не было ничего — ни гнева, ни раздражения, ни боли. Только ледяная, стеклянная пустота.
— Я не злюсь, Ветрова, — произнес он, откидываясь на спинку кресла. — Ты недостаточно важна для меня, чтобы я на тебя злился. Просто делай свою работу.
— Моя работа — быть вашим ассистентом, а не девочкой для битья! — выпалила я, чувствуя, как закипает ярость в груди. — Вы меня унижаете!
— Твоя работа — выполнять мои приказы, — отрезал он, его голос стал как сталь. — И если я прикажу тебе сортировать скрепки по цвету, ты будешь сортировать скрепки по цвету. Выйди.
Я вышла, хлопнув дверью так, что стеклянная перегородка угрожающе задрожала. Дубай, пустыня, его откровение об аварии, мое «просто человечность» — все это словно исчезло, стерлось, как не было. Он построил свою стену заново, и эта стена стала вдвое выше, чем раньше.
Вечером, когда пробило десять и офис наконец опустел, я решилась на последнюю попытку. Я заварила в маленькой кухне чай — ромашковый, успокаивающий, купленный в аптеке у метро. Пахло сухой травой и теплом. Я взяла чашку, чувствуя, как горячий фарфор обжигает пальцы, и вошла в кабинет без стука.
Даниил стоял у панорамного окна, глядя на ночную Москву, которая искрилась внизу тысячами огней. Его спина была напряжена, плечи вздернуты, и весь он напоминал натянутую до предела струну, готовую лопнуть в любую секунду.
— Я не просил чай, — произнес он, не оборачиваясь. Голос его звучал глухо.
— Вы не ели целый день, — тихо сказала я, ставя чашку на край стола. — И вы не спали. Я знаю, что врач сказал вам в госпитале. Вам нужен покой. Хотя бы чашка чая. Хотя бы пять минут тишины, Даниил.
— Ты кто? — он резко обернулся, и его голос сорвался на крик, от которого у меня заложило уши. — Кто ты такая, чтобы лезть в мою жизнь? Моя мать? Моя жена? Мой чертов психотерапевт?!
Я отшатнулась, но он надвигался на меня, разъяренный, страшный в своем ледяном гневе.
— Ты — никто, Ветрова! Пустое место! Очередная ассистентка, которая исчезнет через месяц! Не смей строить из себя спасительницу! Не смей думать, что та ночь в пустыне что-то изменила! Мне не нужна твоя чертова жалость, твой чай и твои влажные, щенячьи глаза!
— Я просто хотела помочь! — выкрикнула я в ответ, чувствуя, как слезы обиды обжигают глаза. — Вы спасли мне жизнь, закрыв кредит! А я спасла вас в пустыне! Мы квиты, Даниил! Но вы не можете просто так взять и обесценить все это!
— Могу! — прорычал он, и его глаза полыхнули темной, неконтролируемой яростью.
В следующее мгновение он схватил чашку со стола — ту самую, ромашковую — и швырнул ее в стену с такой силой, что фарфор взорвался фонтаном острых, сверкающих осколков. Горячая жидкость брызнула в стороны, обжигая его руку и стекая по стене.
Я вскрикнула и инстинктивно прижала руку к лицу, закрываясь от летящих стекол. Но один осколок — тонкий, острый, как бритва — задел мое запястье, оставляя на коже тонкую, ровную полоску. Кровь выступила мгновенно — алая, горячая, пульсирующая. Она закапала на бежевый ковер, оставляя темные, влажные пятна.
В комнате повисла гробовая тишина. Слышно было только, как по моей руке стекает кровь, образуя на полу лужицу. Даниил замер, его грудь тяжело вздымалась, взгляд был прикован к моей руке. Его глаза расширились, и в них промелькнул такой животный, настоящий ужас, что я на секунду забыла о своей боли.
— Алиса... — выдохнул он, и в этом голосе не было ни гнева, ни ярости. Только чистый, неподдельный страх. Это было первое за все время наше имя, произнесенное без насмешки, без издевки. Просто имя.
Я прижимала ладонь к кровоточащему порезу, чувствуя, как мое сердце бешено колотится где-то в горле. Мне не было больно — адреналин притупил ощущения. Но внутри что-то окончательно и бесповоротно оборвалось. Он перешел черту. Ту самую грань, за которой даже мое бесконечное терпение, даже моя благодарность за спасение мамы, даже мое сочувствие к его сломанной душе — все это кончилось.
— Вы правы, Даниил Андреевич, — произнесла я, и мой собственный голос показался мне чужим, ледяным и бесцветным. — Я действительно никто. Всего лишь ассистентка, которая исчезнет через месяц. Но даже «никто» не заслуживает, чтобы в него швыряли чашками.
Я развернулась и вышла из кабинета, чувствуя, как кровь продолжает стекать по руке, оставляя за мной дорожку из алых капель на безупречном ковре. Я слышала, как за спиной раздался какой-то звук — то ли всхлип, то ли скрежет зубов. Я не обернулась.
Дверь лифта закрылась за мной, и только там, стоя в зеркальной кабине, глядя на свое бледное, перепачканное кровью лицо, я позволила слезам хлынуть наружу. Я плакала не от боли в запястье. Я плакала от того, что на одну короткую секунду — в пустыне, в отеле — мне показалось, что между нами зародилось что-то человеческое. Что я увидела настоящего Даниила. Но настоящий Даниил только что разбил чашку о стену в миллиметре от моего лица.
И вместе с чашкой разбилось что-то еще. Что-то хрупкое, светлое, чему я боялась дать имя.
Глава 11. Трещина во льду
Я успела сделать ровно три шага к лифту. Мои каблуки стучали по мраморному полу приемной, и каждый звук отдавался в висках. Правая рука пульсировала — под слоем платка, который он прижал к моему запястью, я чувствовала, как кровь теплой, липкой струйкой просачивается сквозь ткань и капает на пол. Я смотрела на эти алые капли, завороженно, словно происходило это не со мной, а с кем-то другим в параллельной реальности. Капли падали на идеальный, белоснежный мрамор, оставляя маленькие, темные звездочки.
— Стой!
Его голос разорвал тишину — хриплый, надломленный, срывающийся. Я услышала, как за моей спиной распахнулась дверь кабинета, как тяжелые, торопливые шаги простучали по полу, нарастая с каждой секундой.
Я не успела обернуться. Сильные пальцы сомкнулись на моем плече — жестко, но не грубо, с отчаянием — и развернули меня рывком. Я подняла глаза и обмерла.
Передо мной стоял не Дьявол. Не ледяной манипулятор, не жестокий босс, который швыряется чашками. Передо мной стоял человек. Его лицо было мертвенно-бледным, под глазами залегли темные тени, а зрачки — расширенные, лихорадочные — метались от моего лица к моей руке и обратно. Его руки тряслись. По-настоящему тряслись, мелкими, нервными толчками.
— Дай сюда, — прошептал он и, схватив мое запястье, снова прижал к порезу свой шелковый платок. На этот раз он надавил сильнее, плотнее, его пальцы дрожали, и я чувствовала, как вибрация передается моей коже. — Господи, Алиса... Я не хотел... Я не целился в тебя... Ты должна знать: я не целился... Я просто...
Он говорил сбивчиво, прерывисто, слова падали, как тяжелые камни, разбиваясь о тишину. Я смотрела на него, чувствуя, как внутри, несмотря на боль, что-то медленно оттаивает. Он извинялся. Дьявол извинялся. В его голосе не было ни капли той ледяной стали, которую я привыкла слышать. Только чистая, обнаженная паника.
— Нужно в больницу, — выдохнул он, снова затягивая платок туже. — Срочно. Это глубокий порез. Может быть, задета вена. Я отвезу тебя сам.
— Я вызову такси, — произнесла я чужим, бесцветным голосом. Слова выходили механически, словно я была автоматом.
— Нет! — он почти выкрикнул это, и в его голосе проскользнула такая отчаянная нота, что я опешила. — Я сам. Ты поедешь со мной. Пожалуйста.
«Пожалуйста». Я не ослышалась? Даниил Морозов, человек, который не знает, что такое вежливость, сказал «пожалуйста»? Я уставилась на него, чувствуя, как кровь отливает от лица.
Он не дал мне времени на размышления. Схватив свой пиджак со спинки кресла, он накинул его мне на плечи. Ткань была тяжелой, пахла его парфюмом — теми самыми ледяными нотами сандала и мускуса. Пиджак был огромным, он свисал с моих плеч, закрывая меня почти до колен, но в нем было удивительно тепло.
Он придерживал меня за локоть — не грубо, а бережно, почти невесомо, словно боялся причинить мне боль — и повел к лифту. Мы прошли через холл, мимо изумленных охранников, которые вытягивались по струнке и провожали нас любопытными взглядами. Еще бы: великий и ужасный Морозов ведет под руку свою ассистентку, закутанную в его пиджак, и лицо у него при этом — как у человека, заглянувшего в бездну.
В лифте пахло лакированным деревом и тем же его парфюмом. Он нажал кнопку подземной парковки, и кабина бесшумно поехала вниз. Мы не говорили. Только слышно было, как тихо звенит его запонка, когда он нервно поправляет рукав.
— Моя мать, — произнес он вдруг, когда мы уже сидели в салоне его черного «Мерседеса». Машина пахла дорогой кожей, полиролем и его одеколоном. Он вел сам — без водителя, — и я видела, как его руки напряжены на руле, как побелели костяшки пальцев. — Она часто ходила с синяками.
Я вздрогнула и повернулась к нему, но он не смотрел на меня. Он смотрел на дорогу, но его взгляд был рассеянным, устремленным куда-то глубоко внутрь себя.
— Отец... — он замолчал, сжимая руль так, что кожаная обивка жалобно скрипнула. — Он не был плохим бизнесменом. Совет директоров его уважал, партнеры ценили. Но дома... — он сглотнул, и я видела, как дергается желвак на его скуле. — Дома он был чудовищем. Мать терпела. Ради меня. Ради компании. Ради «семейной репутации». Она никогда не жаловалась, никогда не уходила. Просто замазывала синяки тональным кремом и улыбалась на людях. А я смотрел на это и ненавидел. Ненавидел его. И себя — за то, что был маленьким и не мог защитить ее.
Я молчала, боясь спугнуть его. Он говорил, глядя на дорогу, и его слова падали тяжелые, как свинец.
— Я поклялся себе в тринадцать лет, — продолжил он, и его голос стал глубже, почти шепотом, — что никогда не стану таким, как он. Никогда не подниму руку на женщину. Никогда не сорвусь. Я контролировал себя годами. Стал ледяным, холодным, неприступным — потому что это единственный способ не дать гневу вырваться наружу.
Он замолчал. За окнами проплывали огни вечерней Москвы, и в свете уличных фонарей его профиль казался вырезанным из камня.
— Но сегодня, — произнес он, и его голос упал до хриплого шепота, — когда ты пришла с этим чаем... когда посмотрела на меня с этой чертовой жалостью... Я сорвался. Я разбил чашку о стену рядом с твоей головой. Как он.
Он резко замолчал. Я видела, как его пальцы на руле побелели до синевы.
— Я боюсь собственных рук, Алиса, — прошептал он, и в этом шепоте было столько боли, что у меня перехватило дыхание. — Каждый раз, когда злюсь — боюсь, что гены отца проснутся во мне. Что я стану им. Что я уже стал.
В салоне повисла тяжелая, вязкая тишина. Я смотрела на его профиль — острый, напряженный, подсвеченный огнями ночного города — и чувствовала, как внутри меня что-то переворачивается. Он не был чудовищем. Он был заложником прошлого. Маленьким мальчиком, который боялся повторить судьбу своего мучителя.
— Даниил, — произнесла я тихо, и он вздрогнул, услышав свое имя, произнесенное без «Андреевича». — Вы не отец.
— Ты не знаешь...
— Я знаю. Я видела вас в пустыне. Я слышала, что вы говорили в бреду. Три дня вы держали мою руку в больнице. Тот, кто боится стать жестоким, никогда им не станет. Жестокие люди не боятся. Им плевать.
Он ничего не ответил. Но я увидела, как его пальцы на руле чуть расслабились, и в свете уличного фонаря по его щеке скользнула влажная дорожка. Я не знала, была ли это слеза или просто отблеск дождя на стекле, но я предпочла поверить, что это было что-то большее.
В больнице, куда он меня привез, пахло хлоркой, спиртом и стерильным бельем. Меня усадили на кушетку в процедурном кабинете, и врач — молодая женщина с усталыми глазами — промыла рану, обработала ее антисептиком и наложила четыре аккуратных, черных шва.
— Шрам останется, — сказала она, заклеивая повязку. — Но тонкий, почти незаметный, если будете ухаживать.
Всю процедуру Даниил простоял в коридоре, прислонившись спиной к стене и скрестив руки на груди. Он не заглядывал внутрь, но я чувствовала его присутствие — тяжелое, напряженное, как грозовая туча. Когда я вышла с перевязанным запястьем, он отлепился от стены и шагнул ко мне. Его глаза пробежали по моей руке, и он слегка кивнул, словно проверяя, что я цела.
— Я отвезу тебя домой.
— Не нужно. Я на метро, мне недалеко...
— Домой, Ветрова, — произнес он, и в его голосе снова появилась та самая сталь. Но теперь я слышала в ней не властность, а упрямую, неуклюжую заботу. — Это не обсуждается.
Он довез меня до моей окраины — до старой панельной девятиэтажки с облупившейся краской на стенах и запахом мокрого подъезда. И, вопреки всем моим протестам, вышел из машины и проводил меня до квартиры.
— Вы не обязаны заходить, — сказала я, вставляя ключ в старый, скрипучий замок. — У меня там не прибрано.
— Я хочу убедиться, что с тобой всё в порядке, — произнес он глухо, и я не нашла сил спорить.
Я открыла дверь, и моя съемная однушка встретила нас запахом застоявшихся лекарств, старых обоев и одиночества. Я зажгла свет — тусклую лампочку под потолком, которая мертвенно-желтым светом осветила комнату. Даниил замер на пороге, обводя взглядом убогую обстановку: старые обои с рисунком, который почти стерся, продавленный диван, на котором я спала, тумбочку, на которой стояли пустые баночки из-под обезболивающих. И фотографию в простой деревянной рамке на подоконнике.
Он подошел к ней. Взял в руки — осторожно, почти благоговейно, как берут в руки хрупкую, бесценную вещь. На фотографии улыбалась моя мама — еще до болезни, счастливая, со светлыми волосами и лучистыми морщинками вокруг глаз.
— Это она, — сказал он утвердительно, не оборачиваясь.
— Да, — ответила я, снимая его тяжелый пиджак и аккуратно вешая на спинку старого стула. — Ее зовут Татьяна. Ей нужна операция. Очень дорогая. Поэтому я и согласилась на вашу сделку, Даниил Андреевич.
Он долго смотрел на фотографию. Потом перевел взгляд на пустые баночки из-под таблеток — с истекшим сроком годности. Я покупала лекарства по минимуму, выбирая только самое необходимое, потому что каждая копейка уходила на выплату кредита за прошлое лечение.
— Ты живешь в этой дыре, — произнес он тихо, и в его голосе не было насмешки, только глухое, тяжелое изумление. — Носишь одежду с «Авито», экономишь на еде... и всё ради нее.
— Она — всё, что у меня есть, — просто ответила я. — Кроме нее у меня никого нет.
Он поставил фотографию на место и резко, словно обжегшись, повернулся ко мне. В его глазах бушевало что-то темное, мучительное — чувство вины, тяжелое, удушающее, захлестнувшее его с головой.
— Мне пора, — произнес он отрывисто и, не прощаясь, вышел за дверь.
Я слышала, как его тяжелые шаги стихают на лестничной клетке, как хлопает входная дверь подъезда, и поняла — что-то сейчас произошло. Что-то важное. Он увидел мою жизнь — настоящую, без прикрас. И, кажется, она его задела. На следующий день я узнала, насколько сильно.
Глава 12. Вероника и контракт
Утром мой телефон ожил от сообщения с незнакомого номера. Я открыла его, еще не до конца проснувшись, и пробежала глазами текст. Внутри все похолодело.
«Колледж лучшей частной клиники Москвы. Ваша мать, Татьяна Сергеевна Ветрова, переведена в палату повышенного комфорта. Операция назначена на ближайший четверг. Все расходы покрыты анонимным благотворительным фондом».




