Судмедэксперт по особым случаям

- -
- 100%
- +
Через холодный кружок из него тянут навыки и маршруты. Коридоры, крыши, лестницы — всё, что ноги знали без головы, — уходит рывками. На краю зрения ползёт тонкая чёрная нить. Денис не может удержать дом, женщину, даже собственный возраст. Тогда хватается за то, что висит перед глазами, — за мою фотографию и подпись под ней.
Павел Громов.
Он повторяет имя молча, сбивается и начинает заново. Не потому, что знает меня. Просто это последнее, до чего чужая рука ещё не добралась.
Павел Громов. Павел Громов. Павел…
Сердце останавливается не от яда и не от удара. Оно просто забывает следующий толчок.
Темнота приходит сразу.
***Я возвращаюсь стоя, но ноги об этом не знают. Колени подламываются, Макс успевает подхватить меня под мышки, и мы вдвоём едва не опрокидываем стол. В секционной снова гудит вытяжка. Инструменты лежат на полу. Глаза покойного закрыты.
— Сядьте! — Макс тащит меня к табурету. — Да сядьте же, чёрт вас возьми!
Я позволяю усадить себя. Во рту металлический вкус, рубашка под халатом прилипла к спине. Пальцы правой руки сжаты, будто всё ещё держат пластиковую карту. Разжимаю их по одному. На ладони нет пореза, хотя я помню его слишком отчётливо.
— Сколько? — спрашиваю я.
— Что сколько?
— Времени прошло.
Макс смотрит на настенные часы.
— Полторы минуты. Может, чуть больше. Вы стояли и не отвечали, потом начали что-то говорить.
— Что?
— Имя. Павел Громов. Несколько раз. Я хотел скорую вызвать.
— Почему не вызвал?
— Вы меня за рукав схватили и сказали: «Не отдавай им голову». — Он опускается передо мной на корточки и светит телефоном в глаза. — Зрачки одинаковые. Улыбнитесь.
— Не командуй.
— Улыбнитесь, Павел Алексеевич, или я сейчас вызову скорую и скажу, что у вас инсульт.
Я показываю зубы.
— Это не улыбка.
— Для ночной смены — вполне.
Он заставляет меня поднять обе руки, повторить фразу, коснуться пальцем носа. Я выполняю, потому что спорить дольше. Координация сохранена. Речь нормальная. Давление, когда Макс приносит аппарат, повышено, но не настолько, чтобы объяснить чужую смерть, прожитую от начала до конца.
Белый текст висит над телом.
РЕКОНСТРУКЦИЯ ЗАВЕРШЕНА.
ЛИЧНОСТЬ: ДЕНИС. ПОДТВЕРЖДЕНИЕ НЕДОСТАТОЧНО.
ПРЕДПОЛАГАЕМАЯ ПРИЧИНА СМЕРТИ: НАСИЛЬСТВЕННОЕ ПОВРЕЖДЕНИЕ ЭХА.
ТОЧНОСТЬ: 12%.
Я встаю. Пол слегка уходит вправо, но быстро возвращается на место. Подхожу к столу и смотрю за ухо Дениса. Красное пятно никуда не делось. Под обычным светом — ничего, кроме кожи. Стоит задержать взгляд, и в глубине появляется тончайшая чёрная линия. Теперь я точно знаю, что она там. Более того, знаю, как холодный круг прижимали к голове и как рука убийцы держала затылок.
— Позвоните врачу, — говорит Макс за спиной.
— Я врач.
— Тогда другому. Который занимается живыми.
— Через минуту.
— Вы сказали «Денис». Это он?
Я оборачиваюсь. Макс побледнел, но держится. Его взгляд прыгает между мной и телом. Можно соврать: сказать, что имя пришло в голову из документов, мне стало плохо, а мозг дорисовал кошмар из усталости. Разумно, безопасно и именно то, что посоветовал бы Лунёв: не выдумывать загадку.
В кармане снова вибрирует телефон. Надя. Я обещал позвонить три часа назад, а теперь моё фото висит в чужой лаборатории под словом, которого я не понимаю.
— Возможно, — говорю я. — В документах имени нет. Пока запиши как неизвестного.
— Откуда тогда…
— Макс, дверь закрой.
Он не двигается.
— Зачем?
— Потому что этот мужчина умер не от передозировки. Потому что в клинике есть помещение, которого не должно быть, и человек, который меняет голоса. И потому что кто-то фотографировал меня у бюро.
Макс смотрит долго, почти оскорблённо. Потом подходит к двери, поворачивает замок и дёргает ручку, проверяя. Его пальцы дрожат. Мои — тоже, только не от страха. В них осталась чужая память о расстояниях: до двери четыре шага, до пожарного выхода двадцать семь, вентиляционное окно слишком узкое, зато за холодильным блоком есть технический проход. Я никогда там не ходил, но знаю, как поставить ногу, чтобы не задеть выступ трубы.
Над телом вспыхивает последняя строка. На этот раз текста всего две строки, и читаются они легче любого заключения, которое мне приходилось подписывать.
СВЯЗАННЫЙ ЖИВОЙ ОБЪЕКТ: ГРОМОВ ПАВЕЛ АЛЕКСЕЕВИЧ.
СТАТУС: ЗАПЛАНИРОВАННОЕ ПОСМЕРТНОЕ ИССЛЕДОВАНИЕ.
Я перечитываю сообщение, выключаю диктофон и кладу телефон экраном вниз. Звонить Лунёву рано, Даниловой — тем более. Сначала надо установить то, что я знаю точно: мёртвого звали Денисом, его убили в «Мнемосе», а до смерти он из последних сил удерживал в памяти моё имя. Всё остальное пока можно списать на приступ, переутомление или начинающееся безумие. Но дверь я всё равно проверяю лично — дважды, уже не понимая, моя это привычка или его.
Глава 2. Девяносто секунд
Первые десять минут после того, как Макс запирает дверь, я занимаюсь тем, чем положено заниматься при подозрении на нарушение мозгового кровообращения. Снова улыбаюсь по команде, поднимаю руки, произношу своё имя, дату рождения и адрес. Адрес вспоминается сразу. Уже хорошо. Макс записывает давление, потом суёт мне под мышку электронный термометр и не отходит, пока прибор не пищит.
— Тридцать пять и четыре, — читает он. — В секционной двадцать три. Вы сейчас или признаёте, что вам нужен врач, или я звоню без разрешения.
— Перемерь другим.
— Этот исправен.
— Тогда зачем у нас два?
Он смотрит на меня поверх очков. Я сижу на табурете, завернувшись в запасной халат, и понимаю, что спор проигрываю: зубы стучат слишком громко. Холод идёт не по коже, а будто из костей. Ладони бледные, ногти с синевой, зато голова работает ясно. Чересчур ясно. Стоит закрыть глаза, и передо мной оказывается тёмная лаборатория; я помню, как ребро пластиковой карты царапает палец Дениса, хотя мои пальцы этой карты никогда не держали.
— Через пятнадцать минут перемерим, — говорю я. — Если не поднимется, позвонишь.
— Кому?
— Кому-нибудь доброму и понимающему.
— То есть не Виктору Петровичу.
— Начинаешь разбираться в людях.
Макс приносит чай из нашей комнаты. Пакетик плавает в кружке рядом с алюминиевой ложкой, сахар на дне не размешан. Обычно за такое я отправляю его переделывать, но сейчас держу кружку обеими руками и жду, пока тепло хотя бы доберётся до пальцев. Он садится напротив, оставляя между нами стол с диктофоном, и перестаёт шутить. Сейчас именно он выглядит старшим.
— Рассказывайте, — говорит Макс.
— Ты слышал.
— Я слышал, что в клинике есть тайная комната и мужик с голосами. Ещё слышал про вашу фотографию. Этого маловато, чтобы понять, вы сошли с ума или нас обоих скоро начнут убивать.
— Одно другому не мешает.
— Павел Алексеевич.
Он произносит отчество без обычной насмешки. Я ставлю кружку, разворачиваю к себе чистый лист и пишу сверху время: 00:17. Ниже — «субъективное воспоминание после кратковременного нарушения сознания». Формулировка плохая, но другой нет. Если запись окажется в деле, адвокат быстро доберётся от неё до моей медицинской карты. Если не запишу сейчас, через час память подправит неудобные места, а через сутки я буду уверен в деталях, которых не видел.
— Девяносто секунд, — говорю я и включаю диктофон. — Начало: коридор клиники. Время на часах погибшего — восемнадцать двадцать девять. Мужчина знает расположение помещений и неработающей камеры. У него пластиковая карта доступа и чёрный накопитель размером примерно три на полтора сантиметра. Карта не открывает техническую дверь. Он укрывается в помещении напротив. Предположительно лаборатория.
Макс поднимает руку, как студент на лекции.
— Вы сказали, карта порезала ладонь.
— Большой палец. И это ощущение, а не установленный факт. На теле свежего пореза я не отметил.
— Может, успел затянуться?
— За четыре часа? Нет. Значит, либо я запомнил чужую старую боль, либо часть увиденного неверна. Пиши рядом вопросительный знак.
Он действительно ставит знак в своём блокноте, крупнее обычного. Я продолжаю: описываю капсулы с чёрными нитями, фотографии на стене, подпись под собственным снимком. Слово «Разделитель» приходится повторить дважды — в первый раз голос подводит, и Макс делает вид, что поправляет очки. Затем я восстанавливаю мужчину в костюме: примерный рост, возраст, неравномерная моторика, четыре голоса, которые успел услышать Денис. Лицо описать не получается. Я помню расстояние между бровями, линию подбородка и небольшой шрам у виска, но стоит попытаться собрать это вместе, как черты расползаются. Отдельные детали есть, человека нет.
— Накопитель остался в кармане, — говорит Макс, когда я дохожу до удара.
— В реконструкции — да.
— А при наружном осмотре карман был пустой.
— Значит, его забрали после смерти. Тело лежало у другой двери, часов тоже не было, карту мы не нашли. Его перенесли и обыскали до приезда скорой или уже во время реанимации.
Макс проводит карандашом по нижней губе, замечает перчатки, ругается и выбрасывает карандаш в пакет для отходов.
— Медсестра? Охранник?
— Или человек, который меняет голоса. Пока у нас нет даже доказательства, что существует хоть один из них в том виде, в каком я это помню.
— Медсестра точно существует.
— Уже легче.
Я диктую до конца. О холодном круге за ухом говорю отдельно, стараясь не касаться собственной шеи. Потом выключаю запись и подписываю лист. Рука выводит фамилию чуть быстрее обычного; росчерк уходит вправо и вверх, как чужая попытка убежать с бумаги. Я перечёркиваю подпись и ставлю новую.
— Это куда? — спрашивает Макс.
— Пока ко мне в сейф.
— А в официальный протокол?
— В официальный попадёт всё, что можно проверить: время, положение тела, результаты вскрытия, взятый материал. Голоса маленьких девочек судебной медицине пока не подведомственны.
— А имя?
Я смотрю на тело. Денис лежит под простынёй, лицо открыто. После того, что я пережил его глазами, называть его неизвестным почти неприлично, но экспертиза вообще держится на умении не путать уверенность с фактом.
— Имя не пишем, пока не подтвердят.
— Но вы уверены.
— Я ещё и в том мужике уверен. Попробуй объявить его в розыск по примете «лицо не запомнилось, разговаривает детским садом».
Макс забирает кружку и идёт за новой водой. Замок он проверяет перед выходом, хотя дверь только что открыл сам. Я замечаю это и ничего не говорю. Телефон лежит экраном вниз рядом с диктофоном. Когда я переворачиваю его, там ещё два пропущенных от Нади и короткое: «Если жив, поставь плюс». Отправить плюс проще, чем позвонить. Именно поэтому я нажимаю на её имя.
Она отвечает после первого гудка. На заднем плане звякает посуда: Надя не спит, хотя утром у неё занятия.
— Ты издеваешься?
— Работаю, — говорю я.
— Это я поняла три часа назад. Ты жив?
— На текущий момент.
— Нормально ответить можешь?
Я собираюсь сказать «всё нормально», но зубы снова сводит мелкой дрожью. Надя слышит.
— Что у тебя с голосом?
— В морге холодно.
— Ты двадцать лет работаешь в морге. Раньше там было Бали?
Макс возвращается с чайником и замирает у двери. Я показываю ему кулак, чтобы не вмешивался. Он воспринимает жест по-своему и поднимает большой палец.
— Давление нормальное, — говорю я. — Координация сохранена. Температура немного ниже обычной.
— Насколько немного?
— Надя.
— Пап.
Это «пап» звучит не ласково. Так она называет меня, когда собирается либо спасать, либо добивать правдой. Иногда разница выясняется уже после.
— Тридцать пять и четыре, — сдаёт меня Макс от двери.
— Спасибо, Максим, — говорю я.
— Не за что, — отвечает он и уходит, прихватив чайник.
Надя молчит секунды три. Потом начинает спрашивать так, как их учат: была ли потеря сознания, не двоится ли в глазах, нет ли боли за грудиной, могу ли я пройти по прямой. Я отвечаю честно почти на всё. Про чужую смерть, прожитую за полторы минуты, в учебной схеме вопроса не предусмотрено.
— В субботу ты придёшь? — спрашивает она, когда заканчивает допрос.
— Приду.
— Не говори сразу. Подумай.
Я смотрю на свою подпись, поставленную второй попыткой.
— Я приду, — повторяю уже без привычной спешки.
— Хорошо. И вызови врача. Не Макса, не своего начальника. Настоящего, который не вскрывает пациентов после осмотра.
— У меня узкая специализация.
— У тебя узкая голова. Позвони мне утром.
Она отключается первой. Я ещё несколько секунд держу телефон у уха, потом замечаю время. К половине второго у нас есть неизвестная причина смерти, неподтверждённый Денис, моё фото в чужой лаборатории и обещание дочери. Официально существует только первое, и спокойнее от этого ни черта не становится.
***Ирина Данилова приходит в секционную без пальто, с перекинутым через руку пиджаком и папкой, набитой бумагами так плотно, будто ею собираются отбиваться. Волосы собраны на затылке, под глазами тень, на правом рукаве след от кофе. Она не здоровается, сначала смотрит на перевёрнутый лоток, потом на меня и только после — на тело.
— Кто здесь с кем подрался?
— Павел Алексеевич с кровообращением, — отвечает Макс из-за компьютера.
— Кровообращение проиграло, — говорю я.
Ирина кладёт пиджак на спинку стула и подходит ближе. Мы знакомы лет семь; примерно пять из них она считает меня полезным, но тяжёлым человеком. Данилова не любит загадок и экспертов, которые отвечают раньше вопроса. Сегодня получит и то и другое.
— Предварительное готово?
— Причина смерти не установлена. Грубая травма исключена. Материал на расширенную токсикологию и гистологию взят. Признаков, подтверждающих передозировку, нет.
Она задерживает взгляд на моих руках.
— Перчатки сними.
— Зачем?
— Посмотреть, дрожат они или ты всегда так держишь лист.
Я кладу лист на стол. Ирина не повышает голос; ей это обычно не требуется. Макс, предчувствуя хорошую профессиональную ссору, перестаёт печатать, однако разворачиваться к нам не рискует.
— Мне стало плохо во время осмотра, — говорю я. — Давление повышено умеренно, очаговой симптоматики нет. Работа продолжена.
— Кто решил, что продолжена?
— Человек с наибольшим стажем в помещении.
— Макс, скорую вызывали?
— Я пытался.
— Он предлагал вызвать, — уточняю я.
Ирина раскрывает папку, находит постановление и кладёт его передо мной. Палец у неё останавливается на строке «предположительно отравление неизвестным веществом».
— Я эту версию не писала. Дежурный из районного отдела решил облегчить вам ночь. Мне облегчать не надо. Что не сходится?
Такой вопрос я люблю. Он не требует угадывать, чего хочет начальство, только перечислить то, что есть. Я рассказываю об отсутствии ожидаемых изменений, о срезанных бирках, снятых часах, красном пятне за ухом. Про холод под кожей не говорю: измерить его не удалось. Про нить — тем более.
— Тело перемещали? — спрашивает Ирина.
— После смерти положение не менялось достаточно долго, чтобы сформировались пятна. Но от места смерти до двери его перенесли, если рекон…
Я останавливаюсь на половине слова.
Данилова чуть наклоняет голову.
— Если что?
— Если камера действительно отключилась до того, как он там оказался.
— Камера показывает только коридор. Мы не знаем, где он умер.
— Напротив технической двери есть лаборатория.
Макс перестаёт изображать мебель. Ирина смотрит на него; он медленно возвращается к монитору.
— В материалах нет плана этажа, — говорит она. — Медсестра про лабораторию не упоминала. Охранник тоже.
— Частная клиника. Там много дверей.
— Но ты выбрал нужную.
Она ждёт. Я молчу и чувствую, как холод снова собирается в пальцах. Врать Ирине трудно не потому, что она распознаёт ложь по пульсу или движению глаз. Она просто не помогает собеседнику выбраться. Оставляет его наедине с первой плохой версией, и большинство людей заполняют тишину второй, ещё хуже.
— Когда мне стало плохо, я увидел коридор, — произношу я. — Изнутри. Как воспоминание.
— Чьё?
— Дениса.
Имя выходит раньше, чем я успеваю остановить язык. Данилова не меняется в лице. Только закрывает папку, хотя разговор явно не закончен.
— Кого?
— Покойного.
— В постановлении он неизвестный.
— Поэтому в заключении имени нет.
— Я спросила не про заключение.
Ирина подходит к столу, смотрит на лицо мужчины и обратно на меня. Никакой театральной настороженности, как у Макса. Скорее раздражение человека, который обнаружил в задаче лишнюю неизвестную.
— Ты его знал?
— Нет.
— Тебе звонили из клиники?
— Нет.
— Имя было в телефоне, на одежде, в татуировке?
— Нет.
— Тогда откуда «Денис»?
— Я только что ответил.
— Нет, Павел. Ты сообщил мне симптом. Объяснения я пока не услышала.
Она права, и это раздражает сильнее, чем если бы ошибалась. Я рассказываю о полутора минутах отсутствия реакции, о том, что видел помещение и мужчину. Фотографию свою не упоминаю. Слова «система» и «эхо» тоже оставляю при себе. Даже урезанная версия звучит так, что Макс начинает усердно протирать уже чистую клавиатуру салфеткой.
— Галлюцинация после обморока, — говорит Ирина.
— Возможно.
— И ты ей веришь.
— Я её записал. Верить буду после проверки.
Телефон у неё в папке начинает вибрировать. Данилова достаёт его, слушает секунд двадцать, задаёт два коротких вопроса и просит прислать фотографию. Потом поворачивает экран ко мне. На снимке мужчина живой: та же форма ушей, узкое лицо, серые глаза. Он стоит у реки в ветровке и держит за руль детский велосипед. Фотография семейная, обрезана плохо; справа осталось плечо женщины.
— Денис Андреевич Кротов, тридцать пять лет, — говорит Ирина. — Жена подала заявление о пропаже сорок минут назад. Дежурный сопоставил фотографию с ориентировкой из клиники. Официальное опознание будет утром.
Макс роняет салфетку. Я смотрю на мальчишеский велосипед и вспоминаю колени, которые Денис не успел забыть до конца.
— Совпадение, — говорю я.
— Конечно. — Ирина убирает телефон. — А лабораторию мы тоже найдём случайно?
— Если дадут осмотреть здание.
— Дадут. Не сегодня, так после того, как я объясню судье, почему эксперт знал имя трупа до опознания.
— Это не основание для обыска.
— Поэтому ты не напишешь об этом в официальном заключении. Передашь мне свою отдельную запись, а сам пойдёшь к неврологу. Сейчас.
— Запись останется в сейфе до проверки.
— Павел.
— Ирина.
Макс тихо отодвигается вместе со стулом. Данилова замечает движение, но не поворачивает головы.
— Хорошо, — говорит она. — Копия в запечатанном конверте. Время передачи фиксируем. Если твоя галлюцинация подтвердится ещё раз, будем думать, как с ней жить. Если не подтвердится — будешь думать ты и врач. Тело без моего письменного разрешения никому не выдавать. Даже если позвонят очень сверху.
— Уже звонили.
— Значит, позвонят ещё выше.
Она снова раскрывает папку и начинает читать мой черновик. На строке о пятне за ухом задерживается, просит фотографии и увеличивает одну на экране. Чёрной нити снимок не показывает. Там только краснота, волосы и световая шкала. Я стою рядом и впервые за ночь почти хочу, чтобы всё увиденное оказалось следствием усталости. Желание это живёт недолго: на фотографии Ирининого телефона Денис держит велосипед именно левой рукой. Правой, с теми самыми мозолями, он придерживает на плече узкую курьерскую сумку.
***В половине третьего Лунёв возвращается в секционную не один. Впереди идёт женщина лет сорока пяти в светлом брючном костюме, не приспособленном для нашей лестницы, запахов и часа суток. Туфли тихие, дорогие. Следом торопится мужчина с кожаной папкой, сзади Лунёв несёт своё пальто на согнутой руке и выглядит так, будто оно во всём виновато.
— Павел Алексеевич, — начинает он ещё от двери, — здесь возникло недоразумение.
Ирина отрывается от протокола и молча переворачивает свой телефон экраном вниз. Женщина замечает её, едва ощутимо меняет шаг и теперь здоровается уже со всеми. Максу достаётся такой же кивок, как следователю и заведующему. Это не вежливость, а профессиональная привычка: входя в незнакомое помещение, не угадывать заранее, кто потом окажется опаснее.
— Татьяна Викторовна Бурова, исполнительный директор центра «Мнемос». Приношу извинения за поздний визит. — Она говорит негромко, без запинок и любезной улыбки, которую люди её должности обычно надевают вместе с пальто. — С нами руководитель юридической службы Андрей Романович Левицкий. Насколько я понимаю, к вам доставили участника нашей медицинской программы.
— К нам доставили труп, — отвечает Ирина. — Имя установлено предварительно. Какая программа?
Левицкий раскрывает папку. Не торопясь, потому что торопиться должен тот, кому нужны бумаги. На верхнем листе я вижу логотип с тонкой серебряной спиралью, фамилию Кротов и штамп, поставленный поверх подписи. Часть текста закрыта прозрачным файлом и бликует под лампами.
— Программа длительного нейрореабилитационного наблюдения «Контур», — говорит он. — Денис Андреевич дал информированное согласие на забор и исследование биологических образцов, включая посмертный забор в расширенном объёме. Кроме того, соглашение предусматривает передачу тела в профильное учреждение для соблюдения специального температурного режима. У нас подготовлен транспорт.
Макс стоит у мойки с пустым контейнером в руке. При словах про специальный режим он переводит взгляд на дверь холодильной камеры, будто там уже ждёт курьер. Я снимаю перчатки, хотя новые надел меньше пяти минут назад, и бросаю их в бак.
— Посмертный забор мы проведём по постановлению следователя, — говорю я. — Тело останется здесь.
— Простите, вы ознакомились с договором? — спрашивает Бурова.
— Нет.
— Тогда ваш вывод преждевременен.
— Это не вывод. Тело поступило с признаками насильственной смерти, вскрытие начато, причина не установлена. Вы можете привезти хоть договор с подписью Господа Бога. До разрешения следователя Денис Кротов никуда не поедет.
Лунёв прикрывает глаза. В его кабинете за последние годы ругались заместитель министра, вдова прокурора и одна санитарка, которой забыли доплатить за туберкулёз, так что Господом Богом его не задеть. Его беспокоит слово «Денис». Бурова не спрашивает, откуда я знаю имя. Она подходит к столу, останавливается за красной линией на полу и смотрит на укрытое тело. Взгляд проходит по лицу, грудной клетке, рукам и на мгновение задерживается справа, возле уха. Не на разрезе и не на номерном браслете. Туда, где под волосами осталась краснота.
— Когда он умер? — спрашивает она.
Ирина отвечает раньше меня:
— Вопросы задаю я. Откуда у вас сведения, что поступивший к нам мужчина — Денис Кротов?
— Из клиники позвонили в нашу дежурную службу. Денис Андреевич не явился на контрольную процедуру, а затем нам сообщили, что погибшего из центра доставили в городское бюро.
— Кто сообщил?
— Мне понадобится уточнить.
— Уточните сейчас.
Бурова смотрит на неё с первой заметной эмоцией. Не испуг — раздражение человека, которого заставляют произнести вслух то, что обычно решают одним звонком. Она достаёт телефон, но Левицкий едва заметно качает головой. Получается хорошо: движение маленькое, а разговор прекращает надёжнее окрика.
— Майор Данилова, — говорит он, — мы готовы предоставить всю информацию по официальному запросу. Сейчас важнее предотвратить необратимую деградацию материала. Температура хранения должна быть не выше четырёх градусов. Каждая минута при комнатной температуре снижает ценность исследования.
— Он человек, — говорит Макс.
Все оборачиваются к нему. Макс кладёт контейнер на край мойки и тут же придерживает, чтобы тот не укатился. Шея у него краснеет пятнами, но глаза он не отводит.
— Был человеком, — поправляет Левицкий без всякой насмешки. — И согласился помочь другим после смерти.
— Он всё ещё объект судебно-медицинского исследования, — говорю я. — Это хуже звучит, зато хотя бы правда. Температура в камере плюс два и шесть. Никакой необратимой деградации за время, которое потребуется на ваши официальные запросы, не случится.
— Вы не знаете, какой именно материал подлежит сохранению.
— Так расскажите.
Левицкий закрывает папку. Бурова продолжает смотреть на тело, и мне не нравится, как спокойно она это делает. Родственники задерживают взгляд на лице или, наоборот, избегают его. Врачи следят за руками, кожей, дренажами. Она ждёт изменения, причём знает, где оно должно появиться.



