Круги человечьи

- -
- 100%
- +
Даже наши прародители, даже мои прародители были много крупнее меня и моих детей. Настолько крупнее, что лишь в редких случаях приближались они к редеющей кромке леса, ибо тогда становилось очевидно, что они выше леса, выше колыбели своей, и тем они опасались смутить новые голые племена.
Только в чаще могли они укрыться, под самыми высокими соснами, редкими, но ширококронными, не стремящимися заполонить всё единственно собой, но дающими кров и защиту многим народам. Лес в те времена тоже был другим, он был росл и силён, благороден и мудр. Нет уже тех деревьев, как канули в вечность и предки.
Все мы измельчали: и бесцельно бродящие, шатающиеся от поляны к поляне, жрущие и вопящие под осень, как оглашенные, ничего не ждущие и никого не щадящие, и те, кто продолжает из последних сил держаться корнями за землю, держать землю корнями своими, веками не сходя с места, стоики и философы, и молчуны, кои подчас выдыхают печаль свою в порыв ветра и вновь накрепко закрывают рты.
Я долго думал, что то есть проклятие наше. Творец покарал нас за тщеславие наше, за гордость нашу, рогатую, клыкастую, ядовитую. И велено нам из поколения в поколение уменьшаться и хиреть, так, что с каждым веком звёзды отдаляются от нас, а приближаются черви. Но что, если Творцу угодно было волю дать иным своим созданиям?
Человечьи поселения окружают леса, захватывают их, дробят. Человек проникает всюду по некоему неведомому, неясному мне праву. А что, если право имеет?
Мне передали историю, будто во времена предков, людские жилища были не более, чем норы или пещеры. С ходом времени дома их росли ввысь, обгоняя дерева, устремляясь к небосводу и светилам его. Всё потому происходило так, что, вероятно, и человек рос вместе с домом своим. И предначертано ему было уподобиться нашим великолепным могучим предшественникам, и стать новым оплотом силы и мудрости.
Возможно, если вернуться в ещё дальше прошлое, обнаружится, что и наши прародители начинали свой вселенский путь с меньших форм, с темноты и слабости, но труд, и горе, и стремление к звёздам, сделало их такими, какими начертаны они в скрижалях леса. Они стали теми, кто, возвышаясь, паря и правя, сверкают в моей памяти.
Я храню всю историю, всё, что передано мне, словом ли, взглядом ли, движением когтя по песчаному речному берегу, всё оно здесь, всегда со мной, вся эта тяжесть, вся эта тоска, все утраты, за редкой радостью рождения. И вот теперь я ясно вижу в уме своём, как возвеличивались наши предки, и не могу сыскать свидетельств тому. Лишь вехи их падения изучены и записаны.
Я желал бы перенестись туда, тогда, и запечатлеть проделанный ими путь, чтобы, возможно, когда-нибудь, кто-нибудь смог повторить его. И снова воцарились бы крупные, красивые и мудрые лесные братья, и лес разросся бы, поглощая человечьи скорлупы. И круг замкнулся бы. И сызнова начался.
Огонь в моей голове, а в огне – пылает круг. Круг безразмерный, круг много больше того, что я в силах рассказать, бесконечно больше тех кругов, что переживает любое существо со сменой времён года, с течением лет, с замещением поколений. Всё и всегда движется по кругу, кусая самоё себя за хвост.
И в том круге, я верю я знаю, мы всё повторяем, слепо и глухо, по кругу меняясь местами с людьми, как на карусели, вверх-вниз, неосознанно, бессмысленно, или, напротив, гармонично, балансируем в общем мире, и это правильно.
Могло ли так произойти, что по праву круга, по закону его, пока предки наши возвеличивались, люди мельчали, и, стремясь утаить историю своего падения в норы, скрыли в свои скрижали эпоху нашего восхождения?
***
Всё изменилось с появлением в лесу человека, в коем лось узрел необычайную возможность. И он оберегал эту возможность и человека, в ком она была заключена.
Человек явился будто распахнутый ларь тонкой работы, совсем новый, и даже запах, исходивший от него, поддерживал эту иллюзию, так как тоже был нов и чужд, и не перепаян ещё ароматами леса. И ларь тот был пуст совершенно, за исключением полупрозрачного, почти невидимого покрова пыли на дне его, состоявшего из чешуек, отброшенных идеей на пути взросления.
Лось проявил терпение, коего в закромах его водилось великое множество. Он подождал столько, сколько посчитал необходимым, пока ларь не был устлан мхом, и травой, и цветами, пока он не пропах листвой и хвоей, до тех пор, пока новый ларь его и вечный лес не прониклись друг другом, сплетясь и связавшись воедино.
Когда же он, наконец, почувствовал ту связь, он начал искать человека всюду, и, находя его, шёл рядом с ним и говорил ему, наполняя свой ларь слой за слоем. Он рассказывал ему всё, что знал, что видел, что думал, не любопытствуя и более не заботясь о том, усвоено ли оно будет, применено или же забыто, сохранено или выброшено.
Ощущая облегчение в голове своей, он продолжал вызволять из заключения свои наблюдения и размышления, как расчищают чердаки и подполы, натыкаясь на очередные тюки и коробки, и разворачивая их обнаруживают крупицы себя, уже не имеющие ценности, но ещё живые и бьющиеся, и болезненно бередящие.
Он чаял, что где-то там, подо всем накопленным им грузом, который он так спешил сбросить, скрывается он сам, истинный, иной такой, каким не видели его соплеменники, новый и почитай что невесомый. По мере того, как он передавал человеку свои сокровища, он осязал себя тоньше и чище, и радовался, предвкушая приближение развязки. Речь его становилась всё более тягучей, и в то же время водянистой.
А потом он начал забывать.
Поначалу он и сам заметил, что отдельные нити той или иной идеи ускользают от него, но вскоре успокоился на сей счёт. Просто он стал меньше говорить, и в конце концов убедил себя, что уже рассказал всё, что знал, миссия его завершена, и теперь он свободен от условностей.
Он достиг лёгкости, подтверждавшей его догадки о переживании им нового состояния, коего он жаждал долгие годы. Костры в уме его уснули, вода утекла, и лесной воздух казался ему вкусным, как в детстве. Каждое утро открывал он глаза, обозревал лес вокруг себя и радовался ему, потому что каждое утро то был новый лес, живой и неизведанный. И, потянувшись, старый лось пускался в путь, дабы как возможно лучше познать своё вновь обретённое обиталище.
Только истории круга, как призраки, всё ещё носились в его голове, и изредка, во время прогулок, он вдруг опять рассказывал одну или несколько из них, будто в первый раз, хотя порядок слов его оставался неизменным.
А человек с печальной благодарностью снова и снова принимал те истории в дар.
***
Однажды, Пётр как никогда долго искал лося. Он искал его весь день, не отвлекаясь даже на еду, обходя раз за разом и излюбленные ими опушки, поляны и тропы, и самые тайные лежбища своего друга, о коих ему разболтали птицы.
Ближе к вечеру Пётр пришёл на место встреч, где привычным кругом расселись обитатели леса, шёпотом обсуждая насущные заботы и надежды в ожидании лося и сказок его. Но того всё не было.
Когда и вовсе стало смеркаться, круг начал редеть. Звери расходились по своим излюбленным укромным углам, впрочем, не ропща и не выказывая явного неудовольствия от проведённого в напрасном ожидании вечера. Как если бы и не ждали они никого, и потому не были обмануты.
По исчезновении многих, Пётр с удивлением узрел в тени дуба лосёнка, совсем маленького, хлипкого, на тонких, подкашивающихся ножках.
Тот вертелся непрестанно, смотря своими большими влажными глазами то в одну сторону, то в другую, будто не видел никого, будто потерян был.
Но тут взгляд его, пока не вполне сфокусированный, упал на Петра, который возвышался теперь из-за спин ещё не разбежавшихся зверей. И Пётр вгляделся в лосёнка, и узнал его. И стало ему горько, и отрадно, и впервые осознанно одиноко.
Глава седьмая. Охота
Они пришли в начале весны, когда звонкая радость наполняла лес. Уже возобновился ток крови древесной, и великое множество ростков и побегов исполосовали, заштриховали лес салатовыми лучами, весело перекликавшимися с солнечными собратьями, формируя дымку, предчувствие жизни, питая корни жизни, и всех, кому судьба даровала новый виток её.
Они пришли на рассвете. Точнее в тот час, когда рассвет ещё не успел проникнуть в лес. Первые лучи уже подбирались ко входу, и небо над кронами деревьев посерело. Внутри же, в подлеске, не завершили пока своих естественных обрядов сумрачные звери, а зверьё дневное по наитию выбиралось из укрытий с большой опаской, не отходя далеко от лежбищ своих, разве что до ближайшей лужи или ручья.
Пётр, едва проснувшись, отправился бесцельно бродить по лесу, поёживаясь на утреннем холоде, но с непроизвольной улыбкой подмечая всё новые проявления весны. Ему нравилась эта пора, хотя он уже точно знал, что и лес, и обитатели его живы и в каждом выдохе самой суровой зимы. Не прекращаются шаги их и не умолкает биение сердец их. Но ранней весной само их существование пробуждается ото сна, расцветает, как своевольный подснежник, наполняется и плещется, вначале тихо и осторожно, и затем всё сильнее, волнами торопливой радости окатывая свои угодья.
На поляне Пётр пересёкся с тощим волком, который вновь сделал вид, что не знает о человеке вблизи себя.
Волк ещё ощущал солёный привкус в пасти своей, тело же его гудело после длинной охоты. А всё же он счастлив был своим простым, сытым счастьем.
Внезапно он учуял запах. Запах этот вернул его во времена расцвета, когда он был силён и быстр, и отрывался от запаха с лёгкостью птицы. Затем он сделался совсем юн и тонок, и ноги его дрожали, когда он выглядывал из-за спины стаи. Ещё мгновение – и он уже волчонок, шёлковый щенок, и запах этот существует лишь в рассказах матери, и есть не более, чем страх.
И волк побежал, будучи не в силах совладать со своим детским страхом.
Не он один, а всё живое пришло в движение. Лес затрещал, как если бы нечто рвало его на части. Он гудел и стонал, моля о помощи в час, когда дети его сошли с ума, и уже не заботились о сохранности дома своего.
Первым же, что услышал Пётр, был треск веток, всесторонний, бессмысленный. Происходящее казалось ему немыслимым. Лес, чья жизнь была подчинена ритуалам, последовательность коих неуклонно соблюдалась, вековой порядок охранялся, тем утром полнился озверевшими существами разноразмерные, с выпученными глазами, роняя слюну, они носились по лесу, позабыв и его, и себя самих.
Долгое время Пётр не видел чужих, но отголоски присутствия их доносились и до него. Он непроизвольно прижался спиной к дереву в наивном веровании, что то защитит его. Вскоре он признал уязвимость своего укрытия, когда на глазах его крепкая осина пала жертвой страха молодого оленя, налетевшего на неё и переломившего её ствол.
Остановившись и присев на задние ноги, олень качнул головой, но вскоре вскочил и понёсся дальше.
Пётр не знал охоты, и ни отец его, ни дед его не говорили о ней. Теперь же новая для него какофония леса, и донёсшиеся до него запахи, и возгласы, человечьи и звериные, и всеобщий ужас вынудили его пасть ниц. И он полз, прижавшись к земле, последнему оплоту своему. Приблизившись к не раз обворованному им ельнику, он усмотрел под нижними лапами того канаву, сотворённую дождями. Он забрался в канаву и закрыл глаза.
Так лежал он, не шевелясь, ощущая сплетения столетних корней, укреплявших чашу его прибежища, осязая, как влага пробирается к его телу, пропитывает штанины и рубашку, холодит кожу. И посреди метущегося леса, он корил себя за то, что не заметил лужи на дне канавы, где решил укрыться от чужих, и вместе с тем оправдывался, что одежду можно потом высушить, это ничего, просто у него не было времени на размышления, не было времени искать лучшего места, времени не было, так как пришли они, и они были уже близко.
Тут он почувствовал, как толстый гибкий жгут плавно покрыл его икры, обнял их, прижался к ним, всего на несколько мгновений - мимолётная ласка посереди опасности - после чего продолжил свой неспешный путь прочь от людей.
Спокойствие и размеренность движений жгута, время, уделённое им Петру, как дружеское плечо, вернули человеку разум и достоинство его, вернули их в дома их, и он открыл глаза.
Раздались первые громы, чужеродные, злые. Громы породили крики. Голоса ожили все разом, как если бы до того пришлые полагали себя не обнаруженными, а местные – спасёнными бегством. Громы разрушили все иллюзии.
Язык чужих был знаком Петру. То был и его язык тоже. А запах их был чужд ему. Он отвращал его, будто были они не его породы.
Звери же, напротив, понимали этот запах. По запаху они узнавали чужих в любом их обличии. Лаской, или же шлепками передавали они истории о запахе человечьем своим детёнышам. Но речь пришлых была непостижима для них, как шум океана или же свист комет на небосводе, а потому не могла ни указать им путь, ни предсказать окончание оного.
Чужие пришли с собаками, напоминавшими чудовищ. Крупные, с короткой чёрно-рыжей шерстью, они, топтали своими крепкими лапами звериные тропы, каждым движением, шумным дыханием своим предъявляя свои права на лес.
Творец щедро одарил собак шкурой. Каждой досталось её столько, что можно было бы с лёгкость обтянуть двух. Шкура складками струилась со спины, свисала по бокам, по шее, начиная от самой пасти, обрамлённой длинными брылями. Ещё ниже брылей свешивались тонкие и широкие кожистые уши. Нижние веки также собственной тяжестью были оттянуты к низу и приоткрывали красное мясо под крупными грустными глазами животных.
Собаки были не стары, но старинны. Потомки демонов давних времён, неспешно распространялись они по лесу, волоча за собой тяжёлые липкие тяжи слюней, служа и повинуясь, будто обряд, свершая предначертанное им и их жертвам.
Волк бежал, не разбирая дороги, петлял, как заяц, но не с умыслом, а от безумия. Вокруг сгущался испорченный воздух, зловонное месиво из плоти и пороха, пота и мочи, надежд и поражений. Его вырвало.
Почти обессилев, он схоронился под комелем выкорчеванного давно минувшей грозой дуба. Тот опирался наискосок на более стойких братьев, приоткрыв свою колыбель для скитальцев. Комель успел по кругу зарасти молодняком, а с верхнего его края занавесью свешивались корни дуба. Через нити занавеси той виднелись пятна стыдливого утреннего неба.
Однажды, будучи волчонком, он сказал своей матери, что желал бы стать собакой, не знать голода и жажды, не ведать охоты, и гулять по лесу ясными днями. Воспоминание обожгло ему голову, как когда-то обжёг его удар когтистой материнской лапы. Странно будет завершить свой путь в лучах солнечного света.
Вдруг его свет, нежный пыльно-розово-голубой свет, заслонила чёрно-рыжая масса. Он увидел крепкие лапы, напоминавшие его собственные, услышал тяжёлое дыхание сильного животного.
Собака стояла не шевелясь.
Волку отчего-то подумалось, что собака знает его, и знает, что он рядом. Она и правда знала. Она узнала его, познала его тоску, считала его муку. Ей оставалось только принять решение, право на которое нечасто оказывалось в её когтях. И она не спешила.
Несколько беспощадных мгновений он перекатывал по телу своему остатки собственной силы, коих после ночной погони оставалось совсем немного, но он считал, он просчитывал свой шанс, один, или и того меньше. Затем он напряг мышцы и приготовился к прыжку. Опыт подсказывал, что вгрызаться в шкуру бессмысленно. И он целился в заднюю лапу собаки.
Но тут собака медленно легла на землю, сделала глубокий вдох и подняла голову к небу. И в небо заструились звуки. То был не зов преданного солдата к своему командиру, не хвала, кою невозможно сдержать в груди в лунную ночь, и не угроза. Как благословляющую молитву, благодарную и лишь в глубине своей неосознанно просительную, тихо и светло, собака пела чистую волчью песнь.
Немногим позже на поляне неподалёку, на открытом месте, у всех на глазах завалилась на бок лесная свинья. Вокруг неё суетились её дети, устало, негромко повизгивая. У матери же их сил на голос не осталось. Несколько часов она петляла по лесу, замедляясь, когда понимала, что дети её не поспевают за ней, и ускоряясь вновь, едва они нагоняли её. Каждым длинным жёстким волоском своим ощущала она преследование, преследование почти безошибочное. Воздух, столь ценный и необходимый, то и дело вкладывал в уши её крики настигнутых. Те крики ранили её, лишали рассудка. Опомнившись, она снова собирала вокруг себя детей своих, и непрестанно поторапливала их, верещала, но и учила. Так она выговаривала страх, выговаривала судьбу семейства своего. Теперь же она выдохлась, лежала опустошена и безразлична ко всему.
Безразличен к ней оказался и волк, трусцой пересёкший её безалаберное лежбище.
Собака же грузно ступала по влажной почве, вминая в неё сосновые иглы, прошлогоднюю листву и первую несмелую зелень. То и дело она принюхивалась, меняла курс, принюхивалась опять и опять продолжала идти. Она знала своё дело. И только по завершении его, уходя, она обернётся, и посмотрит на лес глазами, полными неизвестной волку печали.
На следующий день ударят морозы и выпадет снег, коему должно будет укрыть павших и неподобранных, продлить тоску выживших и дрожь их, струящуюся по лесу, не впускающую любовь, не препятствуя ей, но прося обождать нового витка.
А новый виток наступит, пусть немногим позже, и жизнь вернётся на круги своя, и станет есть, и пить, и целоваться, и играть весёлые весенние свадьбы. Голубые цветы заискрятся вокруг влажных ложбин. Почва впитает кровь и плоть, удобрит ими корни трав, и те, в свою очередь, скроют последние следы.
И тогда солнце, проснувшись, увидит лес радостным и прибранным.
Но Пётр никогда не забывал о чужих и о влиянии их. Ни сейчас, ни позже, ни встречая их в иных обличиях, не мог он определить сколько их было. Они являлись единой тёмной массой, подсчёт частиц которой, ведущийся обречёнными из века в век, был непосилен ему. То мог быть один, или же десять, или множество.
Но дело их не было ограничено контурами тел их, но смердящей волной предвосхищало явление их, и в вечность следовало за ними нескончаемым шлейфом, передающимся по наследству из поколения в поколение, вместе с расписными сервизами и обрезами бархата.
И нет им конца, ибо они есть и причины, и следствия, бесконечно перерождающиеся из одного в другое, множащиеся и путешествующие, как перекати-поле. Бесчисленные круги они насильно порождают и завершают. Каждый из них, захватив свою жертву, окружает её печалью и мраком истинными и изначальными детьми своими. И всякий детёныш играется с игрушкой своей, и живёт, и питается ею.
Глава восьмая. Заяц
Простор. Чистый, бескрайний, беспрепятственный. Прямо – притягательно, но запретно. Для него не существует прямо, как не существует смерти до самой встречи с ней.
Для него сотворено некое неопределённое вперёд. Нет ничего более изменчивого, чем вперёд. Любой шорох, оклик, непроизвольный поворот головы, и вот уже новое вперёд распахивает свои объятья, и зовёт, и манит.
Заяц понимал, что врагов у него множество. Он чувствовал их каждым волоском тельца своего, втягивал подрагивающими ноздрями их запахи, слышал шелест травы и треск мельчайших веточек под их шагами, улавливал малейшую тень, угрожавшую ему со спины.
Вначале он знал об опасности совсем немного. Он чуял её повсеместно и не умел назвать по имени. Имена открылись позже. Как и образы. Но с самого начала он знал, что она повсюду.
Не было ему покоя ни в лесу, ни в поле, ни в собственной норе, вырытой им же у корней боярышника, чьи нижние ветви плетьми спускались к земле и будто балдахином укрывали ложе зайца, где тот проводил светлые дни, впрочем, страшась неустанно.
И в чутком поверхностном сне своём он слышал чьё-то фырканье, хлопки, издаваемые взрезающими плотный дневной воздух мощными крыльями, чуял кровь своих соплеменников на чистом первом снеге.
Страх был его идеей, переданной ему от матери ещё в утробе её. Не воспитанная, не привитая, не подаренная или навеянная, а идея истинная, врождённая она берегла его.
Также от рождения он знал, что создан бежать. Бег стал его путём, по которому вела идея его. Он бежал, везде и всегда, но никогда прямо, только не туда, куда устремлял он взгляд свой. Он не имел права выбирать направление, а обязан был испытать их все. И он петлял по лесу и окрестным полям, рисуя самые невероятные фигуры, приподнимавшиеся над землёй запахами страха его.
Останавливаться нельзя. Печали воздушны, радости скоротечны. Вся пища имеет одинаковый вкус. Любовь мимолётна. Солнце изменчиво. Вечны только страх и бег.
Вновь и вновь он пересекал чужие тропы, не имея собственной, не имея ничего, кроме ветра в ушах, хвойных игл в шкуре своей и теней за спиной своей. Часто встречал он следы себе подобных, многократно пересекающих пути свои собственные и своих сородичей, не без коварства, но с чистейшей надеждой в коварстве том - надеждой на жизнь, надеждой на продолжение бега.
Иногда зайцу снилось, что у его беглого существования имеется некая тайная цель. Ему чудилось, что смысл всего скрывается где-то совсем близко от него. И он петлял ещё резче, силясь догнать ускользавшую ясность, веря, что когда-нибудь, после нового, особенно крутого поворота, он запросто влетит в иной мир, где обретёт силу и мудрость. И покой.
В другой раз ему казалось, что то не он мчится непрерывно, но весь мир скачет и мельтешит вокруг него. В его глазах лес ходил ходуном, слагаясь не из линий или же кругов, а из одних только пятен. Пятна зелени разных оттенков пролетали мимо, проносились над головой его и под ногами его, и вдоль боков его. Затем мир начинал пестреть цветами, покрываться мелкой крапинкой. Ещё позже пятна салатовые и изумрудные перевоплощались в шары огненные, что при том не обжигали и не грели вовсе. Напротив, шары те прохладны были, воздушны и уязвимы. И вот их уже пронзают острые тёмные ветви деревьев, шары схлопываются и опадают на землю. А белое покрывало с небесным размахом укрывает почву, и студит, и прячет пищу, и злит недругов его. Стоит же ещё немного побегать - покрывало то само отступит, уползёт с лица леса, скроется под землю, и новые, свежие, тёплые пятна станут кружить вокруг него.
Чудо его свершилось над ним, когда он и не помышлял о нём вовсе, и ни чаяния не имел, ни мечты. Однажды запросто, сам того не заметив и не осознав, перенёсся он в мир, в котором ему уже никто и ничто не угроза и не опасность были.
Здесь через тысячу лет бега, ни единожды не прерванного новой смертью, заяц уверует. Тогда без тревоги выйдет он из-под защиты деревьев на солнечную поляну, и станет бить в барабан, но не из страха, а от радости живой.
Люди в округе будут спрашивать друг у друга, гром ли то, или новая война грядёт. А самый древний из стариков улыбнётся и скажет: «Не бойтесь! Это всего лишь заяц бьёт в свой барабан. Значит хорошо ему. Вон, смотрите, как уши его распластались над соснами! Сегодня ему, наконец, спокойно».
***
Почему? Почему я бегу? Почему сейчас налево? Почему теперь назад? Я остановлюсь! Но я не могу
Я устал! Как же я устал!
Меня считают трусом. Это неправда. Не всякий, кто познал страх, есть трус. Не страх угрожает мне. Он мой попутный ветер. Он учит меня, направляет, бережёт. И я не трус. Просто такова моя жизнь.
Они не знают меня. Я для них ушастая тень. Бесчисленное множество таких призраков парит в небесах. А я так близок к земле. Я знаю её. Я знаю, как она нагревается днями, а потом медленно отдаёт своё тепло детям своим, пока те спят. Я ощущаю её вибрацию под поступью крупного зверя. Вскормленные ею деревья предупреждают меня о взлёте совы. Но всё то мгновения, и даже меньше.
Волк силён. Он тоже считает, что знает меня. Он смеётся надо мной. Но по-настоящему узнать меня он сможет, только когда встретит. И он делает то, что предназначено ему. Он ищет меня. А я бегу.
Лось мудр. Он часто толкует о кругах. Круги ясны и прозрачны, и не смогли бы спасти меня. Я же рисую на земле цветы и зверей, и карту солнечных лучей, и голосов, и музык леса. И пусть на земле не останется следов моих, воздух сохранит мои творения.
Нечто новое поселилось в лесу. Не волк, и не лось. Это пятно чуждо нашим местам. И всё же оно здесь. Я не могу понять, опасен ли он. Я не знаю имени его. И мои чувства молчат. На всякий случай, я бегу.


