Право Лечить

- -
- 100%
- +
К озеру вышел после полудня.
Озеро зимой на озеро не похоже вовсе. Белое, ровное, и если бы не камыш по краю, торчащий из наста жёсткими пучками, никто бы и не догадался, что под ногами вода. Рыбак стоял у полыньи на своём месте. Он там стоял с утра, он там стоял всю мою жизнь, и по его спине было видно, что и завтра он будет стоять, и что его это совершенно устраивает.
А на поваленном стволе сидел Талин Зоркий Глаз, положив ружьё на колени, и смотрел вниз, на кабанов.
Кабаны ходили у камыша. Штук десять. Они рыли снег, толкались боками, шли на три шага дальше и опять рыли, и вид у них был такой, будто их тут кормят по расписанию и они кухней слегка недовольны.
— О, жрец пришёл! — Талин подвинулся, не оборачиваясь. — Садись, посмотри со мной. Нет ничего лучше дня охоты на вепря, скажи? Хотя тут их столько, что всё удовольствие уже, по правде говоря, куда-то делось.
— Я не жрец, я послушник. Это, если что, разные вещи, и разница примерно как между кузнецом и тем, кто у кузнеца подметает.
— Ну, послушник. Всё равно садись.
Я сел. Ствол был холодный до звона, и я сразу об этом пожалел, но вставать сразу после того, как сел, глупее, чем сидеть.
— А ты чего не стреляешь? Их вон сколько, и они, я так понимаю, никуда не торопятся.
— В том и беда, что не торопятся. — Талин почесал бороду стволом ружья, чего, мне кажется, делать не следует. — Смотри. Охота бывает тогда, когда ты выбираешь. Пошёл, нашёл, подобрался, взял. А тут выбирать не из чего: их столько, что не ты их находишь, а они об тебя спотыкаются. Я в прошлом месяце одного добыл, не поверишь, сидя. Сидел вот тут, он подошёл и встал боком. Понимаешь? Он мне встал боком.
— И что в этом плохого? По-моему, отлично. Мясо само пришло и повернулось удобной стороной.
— Плохо то, что после этого мне неделю… — Талин пожевал губами, подбирая. — Ну, неделю ничего не хотелось. Вот тебе, к примеру, кто-нибудь платит за то, что ты дышишь? Нет. А если бы платил, ты бы через неделю дышать разлюбил.
Я обдумал. Это была та порода разговора, которую у нас в долине уважают: когда человек говорит вроде бы чушь, а поспорить с ней не выходит.
— И как ты выкручиваешься?
— Правила себе завёл. — Талин оживился так, что даже сел прямо. — Слушай, это хорошая штука, ты оценишь. Я беру не всякого. Я беру третьего.
— В каком смысле третьего?
— В прямом. Идут они цепочкой, я считаю: первый, второй, третий. Третьего беру. Первый и второй пусть идут себе. Иногда третий выходит такой, что и нести тяжело, и мясо жёсткое, ну и что? Уговор есть уговор. Зато мне опять интересно, понимаешь? Мне сорок с чем-то лет, и я, как дурак, сижу тут и считаю кабанов, потому что иначе всё это превращается в работу.
Вот этого я тогда не понял и, честно скажу, слегка позавидовал. У человека всего было столько, что он от избытка выдумывал себе трудности. У меня трудностей хватало и без выдумок, а вот избытка не было ни в чём, включая размер обуви.
Кабаны внизу перестроились и пошли гуськом вдоль камыша.
Талин поднял ружьё, повёл стволом, посчитал одними губами и опустил обратно.
— Второй, — объяснил он с досадой. — Третий отстал, чешется. Он там всегда чешется, я его знаю.
— Слушай, а вот скажи мне лучше вот что. Ты по снегу ходишь целыми днями. Как ты не выматываешься? Я вон полдня хожу, и у меня к вечеру ноги отваливаются.
— А ты как ходишь? Прямо?
— Ну а как ещё? Прямо ведь короче.
— Короче, — согласился Талин. — И вдвое дольше. Ты по кабаньей тропе ходи. Вон, видишь, где они прошли? Там наст сбит и держит. Кабан тяжёлый, ему проваливаться нельзя, он всю жизнь ищет, где твёрже, и находит лучше тебя, потому что он этим занят, а ты головой в другом месте. Иди по его следу и не умничай.
— А если он идёт не туда, куда мне?
— Тогда, парень, у тебя своя дорога и своё горе. — Он развёл руками. — Но ты сперва посмотри. Тропа обычно ведёт к воде или к жратве, а в нашей долине всё интересное и есть либо вода, либо жратва.
Обратно я пошёл по кабаньей тропе, из чистого упрямства проверить.
Дошёл до Наковальни вдвое быстрее и почти не запыхался, а под конец даже разозлился: три года хожу по этому снегу как придурок, проваливаясь по колено, и никто не сказал. Хотя, если разобраться, никто и не был обязан. У нас в долине знание не прячут, его просто никому не приходит в голову передать: все же и так знают.
Наковальню в этот час слышно раньше, чем видно. Тогнус к вечеру бьёт реже и тяжелее, дым идёт прямо вверх, и вдоль стены на верёвках висит всё, что за день намокло, а намокает у нас всё.
Внутрь я вошёл через большие двери, как всегда, и меня немедленно перехватили.
Нори Прайддрифт держал в Наковальне угол у самой кузни: две бочки, лавка, котелок и место на камне рядом с горном, где у него всегда стояло что-нибудь тёплое. Другого постоянного жара в доме не было, и потому эль у нас грелся там же, где ковали подковы. Тогнус ворчал на это лет пятнадцать. За пятнадцать лет он ни разу не сказал «убери», а Нори ни разу не сказал «уберу», и оба они считали этот разговор законченным.
Торговли в Наковальне не было никакой, а Нори был. Такое вот у нас устройство.
— Стой где стоишь! — Нори выставил ладонь. — Ты мне сейчас нужен, а искать тебя я не пойду, у меня котёл.
— Стою. Что случилось-то?
— Мальчишка Тогнуса с крыши упал. Не насмерть, ты не пугайся, он на кучу упал, которую сам же и накидал. Нога.
Ногу я посмотрел ещё утром. Мальчишка полез с лопатой, поскользнулся на собственной работе и приземлился в сугроб под стеной, отчего пострадал в основном сустав и полностью пострадала гордость. Я сел рядом, подержал ладони, пока не отпустило, и велел два дня не бегать. Он согласился, потому что был белый и потный, а через час я видел, как он идёт через двор, стараясь наступать ровно и с очень честным лицом.
— Посмотрел я его ногу, Нори. Он до конца недели не бегун, и не спорь со мной, я тут единственный, кто это может сказать.
— Да я не спорю! Я на другое напираю. — Нори снял с камня кружку, обмотанную тряпицей, и поставил на лавку. — Он у меня бегал. Каждый день. А теперь не бегает, и что мне с этим делать, я не придумал.
Кружка была глиняная, толстая, с отбитым краем, и из неё шёл пар.
— Это что?
— Это Дурнану Дровосеку. Кружка горячего в день, уплачено вперёд за месяц. — Нори посмотрел на меня выжидающе. — И до делянки полчаса, если бегом.
Я сел на лавку и вытянул ноги.
— Погоди. Ты хочешь сказать, что человеку носят выпить за полчаса ходьбы?
— За полчаса бега, — поправил Нори. — Шагом это выходит час с небольшим, и шагом получается не эль, а тёплая вода с намёком.
— Так пусть он себе там подогреет. Он же в лесу! У него дров, извини, бесконечно много, он на них стоит.
Нори посмотрел на меня с таким удовольствием, с каким смотрят на человека, который сам, своими руками, лезет в приготовленную для него яму.
— Вот. Вот теперь слушай внимательно, потому что тут вся соль. Дурнан огня в лесу не разводит. Дурнану огня в лесу нельзя.
— Почему нельзя?
— Потому что он лесоруб. — Нори развёл руками. — Он валит лес. Он в нём стоит целый день, вокруг него щепа, кора и сухой лапник, и если он один раз в жизни недосмотрит, то у нас не будет ни делянки, ни леса, ни, может быть, половины долины. Это не он придумал и не я. Это так с тех пор, как тут вообще начали рубить.
— И что, за всю зиму ни разу? Ни погреться, ни поесть горячего?
— Ни разу. Поесть он приходит домой к темноте. — Нори взял кружку и повернул её, чтобы я видел пар. — А днём у него вот это. Один раз в день, полчаса на дорогу. Человек, который живёт в дровах и не имеет права… — Он поставил кружку обратно на камень. — Я, когда первый раз про это подумал, полночи не спал.
Тут я должен сказать одну вещь про себя, и она мне не льстит.
Я в этот момент забыл и про ногу, и про сапоги, и вообще про всё. Мне показали устройство, и устройство оказалось честным до звона: запрет настоящий, причина настоящая, и из них двоих вытекает третье, совершенно нелепое с виду, а на самом деле единственно возможное. Кто-то должен бежать по снегу с кружкой. Иначе никак.
— Так, — сказал я. — Крышка у неё есть?
— Крышки нет.
— Ну давай накроем чем-нибудь. Блюдцем, дощечкой, я не знаю. Тарелкой.
— Нечем накрывать, — с некоторым даже торжеством отозвался Нори. — Ты у нас поищи вещь, у которой одна работа: лежать на другой вещи. Не найдёшь. У нас таких вещей не водится.
И ведь правда не водилось. Я потом специально вспоминал и не вспомнил ни одной.
— Ладно. А почему две цены? Ты сказал, уплачено за месяц, а сколько?
— Вдвое против кружки. Одна цена за эль, вторая за ноги. — Нори пожал плечами. — Ноги-то не мои.
Я взял кружку.
Первое, что я понял, было то, что я идиот, потому что взял её голой рукой, а она была именно такой горячей, какой обещала быть. Второе я понял шагов через двадцать, уже снаружи: нести быстро и нести ровно нельзя одновременно. Совсем. Это две разные задачи, и они друг друга ненавидят.
Я попробовал прижать её к груди. Обжёгся сквозь рубаху.
Попробовал на вытянутой руке. Через сотню шагов рука начала отваливаться, а эль принялся ходить по кружке волной и выплёскиваться ровно на перчатку, на ту самую, за которую я две зимы таскал волчатину.
В конце концов я нашёл, как надо: держать перед собой обеими руками, локти прижать к бокам, шаг короткий и частый, и всё это по кабаньей тропе, потому что на тропе наст держит и ногу не проваливает. Талин, между прочим, был прав до последнего слова. Я бежал по кабаньему следу с кружкой горячего эля, злой, сосредоточенный и совершенно счастливый, и это было первое дело в моей жизни, у которого был срок.
А потом на тропу сбоку вышел Стен Крепкая Рука.
Он шёл к дому с пустой сумкой, увидел меня, и я даже успел заметить, как у него меняется лицо.
А потом он развернулся и побежал рядом.
— Где? — выдохнул он.
— Что где?
— Кто?!
Я, дурак, не сообразил ответить сразу, потому что берёг дыхание, а Стен из этого сделал единственный возможный вывод и прибавил ходу.
Тут надо объяснить, иначе дальше будет непонятно.
У нас в долине нет ни колокола, ни рожка, ни какого угодно другого способа сказать всем сразу, что случилась беда. Ничего нет. Есть семьдесят человек, которые все на виду, и есть один жрец на всю долину, а с недавних пор полтора. И поэтому у нас сложился знак, которого никто не заводил и о котором никто не договаривался.
Жрец бежит.
Жрец у нас вообще никуда не торопится. Жрец ходит медленно, потому что ему некуда, и это знают все, и это видно с любого склона. А если жрец бежит, значит, кому-то придавило, кого-то завалило, кто-то тонет, у кого-то начались роды не вовремя, и надо бежать туда же, потому что там будут нужны руки.
Знак работал прекрасно. У него был ровно один изъян: он не сообщал, что случилось и где. Он сообщал только, что уже поздно разговаривать.
От кузни к нам присоединились двое. Потом сапожник, в фартуке и с шилом в руке, которое он так и не выпустил. Потом мужик с лопатой, и вот про него я до сих пор не понимаю, зачем он взял лопату, но взял он её крепко и нёс всю дорогу. Потом кто-то ещё, я не оборачивался. Никто не задал ни одного вопроса.
И это, между прочим, тоже механика, а не глупость: на бегу вопрос стоит дорого. Пока ты его задал и выслушал ответ, ты потерял двадцать шагов, а из ответа всё равно ничего не поймёшь, потому что отвечающий бежит.
Последним из посольства вышел Грелин Белобород.
Бегать посланнику Сената не по чину, а не пойти было нельзя, и он нашёл выход: пошёл очень быстрым шагом, прямой как палка, с абсолютно каменным лицом. Он нас не догнал. Но и не отстал по-настоящему, что в его возрасте, я считаю, достойно отдельного уважения.
Так мы и добежали до делянки: я впереди, с кружкой на вытянутых руках, за мной почтальон, двое от кузни, сапожник с шилом, мужик с лопатой и ещё кто-то, а позади всех, шагом, но неотвратимо, посланник Сената.
Дурнан Дровосек стоял на расчищенном пятаке и как раз опускал топор.
Он посмотрел на нас.
Он опустил топор второй раз, теперь уже на колоду, и оставил его там.
— Кого несут? — спросил он.
Я подошёл и протянул ему кружку.
Пар от неё шёл ровно, густо и очень нахально.
Секунды три ничего не происходило вообще. Потом Стен сел прямо в снег и начал хохотать, и хохотал он так, что я испугался за его руку, а следом заржали от кузни, а сапожник хотел что-то сказать, но не смог и только махал шилом. Мужик с лопатой смеяться не стал. Он оперся на неё и смотрел на нас всех с выражением человека, который окончательно убедился в том, о чём давно догадывался.
А Дурнан кружку взял.
И не выпил.
Он стянул рукавицы, зубами, по одной, взял её в обе ладони и стоял так, опустив голову, довольно долго. Руки у него были красные, в трещинах, с чёрной каймой на костяшках, и он грел их и не торопился, и делянка стояла тихо, и с ветки где-то в стороне сошёл снег и упал мягко.
Потом он выпил всё разом, в четыре глотка.
— Горячий, — сказал он. — Он у меня обычно… ну, тёплый доходит. Тёплый это тоже хорошо, я не жалуюсь. А сегодня горячий. Молодец, парень.
За всю дорогу обратно, а шли мы уже вместе и не спеша, мне не сказали и десятой доли того, что я услышал за эти два слова.
По пути выяснились подробности.
Двое от кузни решили, что провалились под лёд у полыньи. Сапожник был уверен, что завалило в старой выработке, и знал даже кого. Стен, как выяснилось, сразу подумал на Грелина, потому что тот с утра ходил один и вообще старый, и, когда Грелин нас нагнал, Стен ему об этом честно доложил, за что был назван болваном на очень чистом и очень вежливом дворфийском.
Мужик с лопатой не сказал, что думал он. Мне до сих пор интересно.
А потом кто-то сзади сказал, что надо бы завести какой-нибудь знак. Ну, свисток. Или два удара в било против одного, чтобы отличать беду от того, что кто-то просто торопится.
Все дружно согласились, что мысль хорошая.
Кружку я отнёс обратно тем же вечером, и вот тут меня ждало открытие, от которого я хохотал уже сам, один, посреди двора.
Я спросил у Нори, можно ли назад идти шагом.
— Шагом, шагом, — удивился он. — Она же пустая.
То же расстояние. Тот же снег. Тот же я, те же сапоги, та же тропа и та же кружка в руках. В одну сторону это дело, за которое платят двойную цену и ради которого полдолины бросает работу, а в другую сторону это просто дорога, по которой человек идёт и думает о своём.
Вся разница была в том, что внутри.
Бранстак нашёл меня на другое утро сам, чего за ним обычно не водится.
Я сидел в кузне, у горна, на своём чурбаке, и сушил перчатку, которую накануне облил элем, и от неё шёл сладковатый пивной дух, и Тогнус уже дважды прошёл мимо и дважды повёл носом. Рядом на камне стоял котелок Нори. Наковальня жила обычным утренним гулом.
— Ага, — сказал Бранстак, усаживаясь. — Вот ты где. Сиди, сиди.
— Сижу. Ты, я так понимаю, уже всё слышал.
— Я, парень, слышал четыре разных рассказа, и ни в одном из них ты не выглядел так глупо, как ты сейчас думаешь. — Он протянул ладони к огню. — За тобой вчера бежала половина дома.
— Ну да. Бежала. И зря бежала, вот что обидно.
— Не зря. — Бранстак повернулся ко мне. — Ты слушай, что я тебе говорю, а не что тебе стыдно. Они бежали не к тебе. Они бежали за тобой. Разница огромная. К человеку бегут, когда с ним беда. За человеком бегут, когда думают, что он знает куда.
Я открыл рот и закрыл обратно.
— Так я же не знал… — Мне пришлось начать заново. — Я не знал куда, Бранстак. Я нёс пиво. Я всю дорогу думал только про то, чтобы не расплескать.
— Это ты знал. А они не знали, и им хватило того, что ты бежишь. — Он поскрёб бороду и довольно долго молчал. — Вот на этом месте я тебе и скажу то, ради чего пришёл. Ты только не пугайся сразу, ладно? Дальше я тебя… Дальше я тебя не научу.
В кузне было жарко, и я всё равно почувствовал, как у меня похолодели уши.
— В смысле не научишь? Ты меня выгоняешь?
— Я тебя отправляю. Это, вообще-то, разные вещи, и разница примерно как между кузнецом и тем, кто у кузнеца подметает.
Он, зараза, слышал, как я это сказал Талину. Или сам придумал. С Бранстаком никогда нельзя было понять, и он этим пользовался.
— Ты умеешь закрыть кровь и снять первую боль, — продолжил он спокойно. — Это я тебе дал, и это всё, что у меня есть. Больше во мне нет ничего, парень. Я не кокетничаю. Я двадцать лет сижу в этой кузне, потому что тут тепло и потому что меня тут хватает на всё, что тут бывает. Мне отсюда было куда пойти. Я не пошёл. Это не хвастовство и не жалоба, это просто место, где я стою.
— И что мне теперь делать?
— Идти в Каранос. Там сидит Максан Анвол, он наш, он жрец, и он старше меня по делу. Найдёшь его и поговоришь.
Я ждал продолжения. Продолжения не было.
— И всё?
— И всё.
— Погоди, погоди. — Я даже встал. — Ты меня отправляешь через Туннель, зимой, в город, которого я в глаза не видел, и всё задание в том, чтобы дойти и поздороваться? Ни принести, ни отнести, ни сделать?
— Именно так. — Бранстак смотрел на огонь и был очень доволен. — Потому что дойти и есть задание. Дорога сама всё и делает. Тот, кто вышел, и тот, кто дошёл, это два разных дворфа, и Максан будет разговаривать со вторым. Мне для этого делать ничего не надо, и тебе тоже. Надо просто дойти.
Я сел обратно.
Он был прав, и я это чувствовал, и мне это не нравилось. Всю жизнь мне давали поручения, у которых был счёт: восемь кусков, четырнадцать троллей, один дневник. Счёт я понимал. Счёт можно проверить и предъявить. А тут мне выдали задание, в котором проверять было нечего, кроме меня самого, и предъявить, если что, тоже.
— Хорошо. Тогда напиши ему.
— Что написать?
— Что я иду! — Я даже руками показал, хотя показывать там было нечего. — Что от тебя. Что ты меня три года учил и отправил. Слушай, ну неудобно же: я приду, а он меня знать не знает, и кто я такой ему объяснять буду я сам, а это, между нами, самый плохой способ.
— И правда неудобно, — согласился Бранстак. — Напишу.
— Прямо сейчас?
— Прямо сейчас. — Он крякнул, встал, притащил от стены доску и положил на колени. — Отдам Стену, он послезавтра идёт с почтой. Почта дойдёт раньше тебя, ты же пешком, а Стен по Туннелю бегает как ошпаренный. Так что тебя там будут ждать, не переживай ты.
Он придвинул к себе доску и разгладил на ней лист.
Я успокоился и пошёл собирать мешок.
Со Стеном мы просидели полвечера, и это был самый полезный разговор за всю мою жизнь до того дня.
Он пришёл ко мне сам, с рукой, на которой уже наметилась белая полоса выше запястья, сел на пол у моей лежанки и начал с того, что достал из сумки хлеб, разломил и половину отдал мне, а вторую съел сам, и всё это молча, что у Стена означает высшую степень серьёзности.
— Про Туннель тебе кто-нибудь рассказывал?
— В общих чертах. Там троггы.
— В общих чертах, — повторил он с отвращением. — В общих чертах там троггы, а на деле там всё довольно просто, если знать. Троггов тебе бояться не надо. Тебе надо решить один раз и заранее, что ты делаешь. Потому что решать там будет поздно.
— И какие у меня варианты?
— Два. Бежишь во весь дух и не оглядываешься. Или встаёшь и рубишься. Всё, третьего нет. — Он поднял палец. — А третье как раз все и выбирают. Третье это когда человек бежит, потом решает посмотреть, потом решает, что вроде успевает, потом опять бежит. Вот его и достают. Не потому что медленный, а потому что дважды передумал.
— Мне, положим, рубиться нечем.
— Значит, у тебя вариантов не два, а один, и это, я тебе скажу, большое облегчение! — Стен впервые за вечер повеселел. — Ты не представляешь, как оно помогает, когда выбора нет.
Он объяснил остальное. Что троггы держатся камня и идут на звук, поэтому не надо ни орать, ни ронять. Что они не преследуют долго, потому что им лень и потому что им и так неплохо. Что через Туннель ходят каждую неделю, что он сам ходит восемь лет и его рвали трижды, о чём я, впрочем, уже слышал. Что тропы там нет никакой и ничей след мне не поможет, и вот это меня почему-то задело больше всего остального.
— Я бы с тобой пошёл, — сказал он под конец, — да мне послезавтра. Почта идёт по дням, а не когда я… Ну ты понял. Не когда я захочу.
— Ничего. Я дойду, ты за меня не бойся.
— Дойдёшь. — Стен встал и потянулся. — Ты, главное, помни: там ты бежишь не за кружкой. Там за тобой никто не побежит.
Он ушёл, а я ещё долго сидел и складывал мешок, раскладывал и складывал заново, потому что складывать было нечего, а спать не хотелось совершенно. Гул в доме затих часам к одиннадцати, сначала перестали ругаться у дальней стены, потом перестал стучать Тогнус, и остался только один звук: капало с верёвок, на которых сушилось мокрое. Под этот звук я и уснул, и, честно скажу, спал отлично. На что уж я умею себя накрутить, а тут не сумел.
Вышел я затемно.
Наковальня спала, только от кузни тянуло теплом, потому что горн у Тогнуса не гаснет никогда, и в этом есть что-то успокоительное, о чём не думаешь, пока не уходишь. Провожать меня никто не вышел, и правильно: прощаться в долине не принято, у нас все всё время куда-нибудь идут и возвращаются к ужину.
Мешок был лёгкий до неприличия. Хлеб, вторая рубаха, огарок, запасная тряпка на ногу. Руна лежала за пазухой, тёплая, как ей и положено.
У выхода я по привычке взялся за крышку почтового ящика.
Крышка примёрзла. Я подёргал, она не пошла, и я не стал отдирать.
До Туннеля от нас часа два, и все два часа я шёл по кабаньей тропе, которая, как и обещал Талин, вела ровно туда, куда мне было нужно, а потом свернула к воде и бросила меня одного на целине.
Туннель начинается там, где долина сходится в горло.
Стены сдвигаются, ветер меняет голос и начинает гудеть низко, снег под ногами кончается и делается камнем, и сразу за поворотом становится темнее, чем положено быть утром. Пахнет мокрым камнем. Идти там можно двоим в ряд, местами одному.
Я постоял у входа ровно столько, сколько надо, чтобы не стоять слишком долго.
Тропы не было. Никакой чужой след мне тут помочь не мог, и я вдруг очень ясно понял, что именно это Стен и пытался сказать, а я не расслышал.
Я перемотал тряпку потуже и притопнул, проверяя.
Подтянул мешок повыше, чтобы не бил по спине.
И побежал.
Глава 3. Книга дежурств
Бежать у меня вышло шагов сорок.
Потом под сапогом поехал камень, я приложился коленом, и всё моё представление о том, как ходят через Туннель, кончилось там же, на четвёртом десятке шагов. Бегать в темноте нельзя. Можно быстро идти, ведя левой рукой по стене, и врать себе, что это и есть бег. Внутри при этом колотится ровно так, будто ты и правда несёшься во весь дух, и легче от этого, честно скажу, не делается ни на волос.
Стены там мокрые, и вот к этому меня никто не готовил. Снаружи зима, а камень внутри потеет, как спина у того, кто долго нёс тяжёлое. Ладонь после него не отогревалась потом полчаса.
Троггов я услышал задолго до того, как увидел.
Они не рычат и не воют, они гремят. По камню идёт что-то тяжёлое, задевает стену, роняет, поднимает, снова роняет и при этом дышит, как кузнечный мех. Стен говорил, что они держатся камня и идут на звук. Я стоял в мокрой темноте и очень подробно соображал, что весь звук в этом Туннеле сейчас произвожу я один: дышу, скриплю мешком и топчусь мокрым сапогом.
Ниша нашлась слева, и я в неё влез.
Не гордо влез, скажем прямо. Я влез туда так, как влезает в щель между бочками кот, которому наступили на хвост, и сидел в ней, обняв колени, пока мимо проходили трое. Прошли они в двух шагах. От них пахло камнем, мокрой шерстью и чем-то кислым, и вот этот кислый дух я потом узнавал сразу, всегда и с удовольствием ровно нулевым.


