Право Лечить

- -
- 100%
- +
Мы пошли вперёд и вверх, и шли медленно, потому что медленно шёл раненый, а впереди через каждые двадцать шагов останавливался гном и щупал воздух над полом. Данк шёл последним и ни разу Вимбли не поторопил. Я бы поторопил, и не один раз.
Хромой достал нас в узком месте.
Он вышел не сзади, а сбоку, из бокового лаза, до которого никому из нас не было дела, и вышел он на Данка. В узком месте зверь теряет главное своё преимущество: он там не может обойти. Он там может только переть. Он и попёр.
Дальше я стоял и светил.
Вот это я и делал всё то время, пока Данк упирался в него киркой, а Вимбли жёг, и в лицо мне било то жаром, то вонью мокрой шерсти. Лампу я держал не шевелясь, а под мышкой держал чужого мужика, который норовил осесть. Больше я не сделал ничего.
Хромого добили. Двое других за ним не пошли: они остались там, где было мясо, и мясо у них было своё.
Щель нашлась через полсотни шагов. Лезли мы через неё по одному, а раненого тянули за куртку вдвоём, и он один раз коротко и страшно взвыл, и после этого не издал ни звука до самого верха.
Наружу мы вылезли в снег, чистый и нетоптаный, под очень крупные и очень равнодушные звёзды. Гребень был у нас за спиной. То есть вылезли мы с обратной стороны горы, и до тропы, до костра и до мешков предстояло идти в обход, по темноте, вокруг всей этой проклятой шишки.
Вимбли сел прямо в снег и захохотал.
— Третье! Третье устье, вот оно, я же говорил, что доска врёт, я же сам себе говорил, что у меня по счёту два, а по холоду выходит больше! Данк, ты понимаешь, что мы сейчас прошли эту гору насквозь? Насквозь! Её никто насквозь…
— Встань, — сказал Данк. — Сядешь потом, дома. Пошли.
Каранос
Вокруг горы мы шли до середины ночи, и всю дорогу у меня в голове сидел несданный счёт.
Медь поделили у остывшего кострища, на четыре кучки, при свете той же лампы. Делил Данк, а я стоял рядом и давил в себе желание сказать, что мне не надо. Уговор был назван вслух до входа, и переигрывать его после того, как всё кончилось хорошо, есть свинство, а не благородство.
Напарника Данк повёл домой, в Гол’Болар. Рука у того на день-два была не работница, и Данк сказал об этом так, будто речь шла о сломанной лопате: неприятность, срок известен, разговор окончен.
В Каранос я пришёл под утро, когда стук из кузни ещё не начался, и это был единственный раз, когда я слышал городок молчащим. Не понравилось. Городок без стука похож на человека, который не дышит.
Сенир Белобород не спал.
Он сидел у себя за столом, при двух свечах, и по тому, как он на меня посмотрел, я понял, что ждали меня к темноте, а темнота прошла давно.
— Живой. Ну хоть так. Я тебе что говорил про берлогу? Я тебе говорил не лезть. Я тебе объяснил, почему не лезть, я тебе даже сказал, что сам туда не полез, а это, парень, я не всякому говорю!
— Так я и не лез один. Я туда пошёл четвёртым к трём, и это как раз то самое число, которое…
— Знаю я это число. — Он вытянул руку. — Давай счёт.
Я дал счёт.
Он читал его долго, шевеля губами, и на приписке остановился. Приписка была моя: девятнадцать дымов и восемь занятых террас в первый раз, двадцать один и восемь во второй, и внизу написано, что во второй раз я считал с гребня и не уверен.
— Хорошо, — сказал он наконец. — Не уверен, а написал. Теперь смотри сюда, потому что у меня для тебя три дела, и они идут по важности, а не по дороге.
И он их выложил передо мной, все три.
Первое: отчёт. Запечатанный, в кожаном чехле, и адрес у него был такой, что я его переспросил. Сенатор Барин Красный Камень, Высокий Трон, Стальгорн. Не улица, не дом, не таверна. Трон.
— Отдать в руки, не мочить, никому не показывать, дороги дальше ворот ни у кого не спрашивать, там тебе покажут. И не беги. Бегущего с бумагой останавливают.
Второе стояло у него под столом и было бочонком.
— Это ячменоварово. Рейджолд его сюда приволок сам, на себе, с озера, и стоял тут, и говорил, и говорил, и я согласился, лишь бы он ушёл. Бочонок идёт в Тельсамар, к Кадреллу. Отдашь обозу у Северных врат, обоз выходит послезавтра с утра. Не успеешь к обозу, понесёшь его в Лок Модан своими ногами, и это, я тебе обещаю, будет очень длинная неделя.
Бочонок был невелик, ведра в полтора. Я его поднял, поставил и посмотрел на Сенира.
— Погодите. Северные врата это на восток. А Стальгорн у нас, если мне не изменяет память и карта, строго в другую сторону.
— Изменяет тебе не карта, а порядок в голове. Обоз ждать не будет, а сенатор подождёт, он в Стальгорне сидит третий год и ещё посидит. Сперва восток, потом запад. И третье.
Третьего он даже не выложил. Он махнул рукой, будто отгонял муху.
— На Северных вратах пилот. Молотоног. Он второй раз спрашивает, не видал ли кто его напарницу, она у него куда-то делась. Скажешь, что не видал, и он успокоится. Всё, иди спать, тебе выходить в полдень.
Спал я до полудня, в углу за печкой, и снилась мне тяга.
Вимбли я нашёл у гномьей мастерской. Он сидел на корточках перед своей доской и перечерчивал её заново, целиком, а старый чертёж лежал рядом мятый.
— Я в Стальгорн. Через восток, но в Стальгорн. Ты вроде говорил, что тебе туда.
— Мне туда. Мне туда, но не сейчас, потому что у меня вот это. — Он ткнул углём в доску, и овалов на ней было уже три вместо двух. — Тяга на входе врёт, понимаешь? Врёт, если у горы есть верхняя дыра, потому что верхняя дыра тянет по-другому и в другое время суток! Мне надо посидеть у неё сутки. Может, двое.
— Двое суток на горе, из которой мы вчера еле выползли.
— Ну а что мне, забыть? — Он посмотрел на меня снизу вверх и вдруг стал очень серьёзным. — Я, знаешь, не люблю, когда у меня что-нибудь остаётся непонятым. Иди уже. В Стальгорне встретимся, там всё равно все рано или поздно встречаются.
Хельмово Ложе
Вышел я в полдень, как было велено, и первые часа два получил чистое удовольствие, потому что дорога на восток от Караноса идёт под уклон, снег на ней укатан, а бочонок за спиной ещё не начал разговаривать.
Разговаривать он начал к вечеру.
Про бочонок надо сказать отдельно. Рейджолд отдал его вместе с наставлением, и наставление Сенир передал мне слово в слово, с таким лицом, что я понял: он его репетировал. Стаут был мерцающий, а мерцающий стаут, если его заморозить, мерцать перестаёт, потому что в нём что-то выпадает на дно и обратно уже не поднимается. То есть я нёс полтора ведра пива, которому нельзя было замёрзнуть, по зоне, где замерзает всё, включая озёра, и на ночь его полагалось класть ближе к огню, чем себя самого.
Ну и вот я его нёс. Сорок три года, ряса Церкви Святого Света, отчёт для сенатора за пазухой и бочонок, которому холодно.
К Хельмову Ложу я вышел на закате.
Озеро это известно тем, что о нём никто ничего не говорит. Прорубь на нём держат открытой круглый год, потому что если её бросить, то новую придётся рубить в полтора локтя льда, а никому неохота. Она была обколота и ободрана, вокруг натоптано, и на льду стояли воткнутые вешки. Ни лагеря, ни костров, ни людей. Пустое место, через которое ходят.
Людей я увидел на южном берегу, и их было двое, и один из них лежал.
Лежал он на спине, на утоптанном снегу, в дворфийском доспехе, и доспех на груди был разорван, и разорван так, что смотреть на это мне не хотелось совершенно. Второй сидел рядом на корточках. Молодой парень, в латах не по себе, и в руках он держал вещь, которую я в жизни видел ровно один раз, на картинке, и то криво.
— Он жив, — сказал парень, не поздоровавшись. — Ты видишь? Он жив. Он вот сейчас дышит, смотри.
Тот, кто лежал, дышал.
Я подошёл, сел с другой стороны, взял его за руку под перчаткой и понял, что рука холодная. Мороз тут был ни при чём. Так холодеет человек, который остыл.
— Давно?
— Час. Может, полтора, я не считал, я тут… — Парень сглотнул. — Я его нашёл вот так. Он не дышал, у него было всё вот это, и он не дышал, понимаешь? Я его позвал. Я вообще не знал, выйдет или не выйдет, это же не про меня, это про Свет, я только держал и звал, и он взял и…
Он не договорил и показал мне то, что держал в руках. Символ Жизни. Обычная вещь, если её просто описывать: металл, шнур, потёртая от пальцев середина.
А тут лежал остывший дворф и дышал, и рядом сидел парень лет двадцати с небольшим, который не мог объяснить, как он это сделал, потому что и правда не знал.
Спросить я всё-таки спросил. Не удержался.
— А ты его как? Ты его словами звал или как-то ещё? Я про порядок спрашиваю. У всякого дела есть порядок, и я хочу знать, какой тут.
— Да не знаю я! Я держал, вот так держал, обеими, и говорил ему, чтобы он не смел, и всё! — Парень мотнул головой. — Ты жрец. Ты и должен знать, я думал, ты мне сейчас объяснишь.
Объяснить я ему ничего не мог.
Звали лежащего Нарм Фаульк, и это я узнал уже потом, когда он начал говорить. Говорил он обрывками, между забытьём, и половина была ни о чём, а вторая половина была про то, кто его так. Не тролли и не зверь. Дворфы. Бороды чёрные и морды чёрные, и пришли они из-за озера, с юга, и было их четверо, и одного он положил на тропе.
Парень уходил за подмогой к Северным вратам, часа на три в один конец, и оставить Нарма одного он не мог, а я мог остаться. Так и договорились. Он снял с себя мешок с едой, положил мне под руку и сказал, что это за час, и я не стал отказываться, потому что от еды в дороге не отказываются, а благородство, если его некому оценить, есть просто голодный живот.
Просидел я с Нармом почти три часа.
Ничего особенного я за эти три часа не делал. Держал его в тепле, подкладывал под голову, поил снеговой водой из фляги и следил, чтобы он не заснул слишком глубоко. И один раз, когда его начало трясти, я положил на него руки и подержал, сколько было чем держать. Оно ушло всё, до дна, и толку с этого было ровно на то, чтобы дрожь унялась.
Обоз выходил послезавтра с утра, и я про это помнил всё время.
Тропа
Ушёл я, когда со стороны Северных врат показались двое с волокушей, и они меня даже не спросили ни о чём, потому что видели рясу, а больше им ничего и не требовалось.
Тропа от южного берега идёт в гору и потом вдоль склона, и шёл я по ней час, и всё это время думал про четверых чёрных, которые пришли с юга. С юга там стоит бывшее владение Стерджи Сталекрута. Хозяин, если верить кузне, помер лет двадцать назад, а владение осталось: дом, ограда, склад, всё каменное, всё построено на совесть и всё пустое.
Дым из трубы я увидел с тропы.
Стоял я и смотрел на этот дым непозволительно долго. Дом, у которого хозяин умер двадцать лет назад, топился. Ровным белым столбом, как топится дом, в котором живут и в котором сейчас, вот прямо сейчас, кто-то подкидывает в очаг.
К дому я не пошёл. Я, конечно, дурак, но не до такой же степени.
А того, которого Нарм положил, я нашёл на самой тропе, шагах в двухстах, и не нашёл бы, если бы не нога, торчавшая из-под наметённого.
Он был дворф. Ниже меня на полголовы, борода чёрная и подстрижена коротко, чего у наших не носят, и лицо тоже тёмное, и грязь тут была ни при чём: в него будто въелась сажа и жила там третье поколение. Кожаный доспех, хорошая работа. Ножа при нём не было: нож, я так понимаю, остался в Нарме или рядом с ним.
Я стоял над ним, и мне было довольно противно, причём от себя самого, потому что я собирался залезть к мёртвому за пазуху и знал, что залезу.
Залез. Сумка была на ремне через плечо, плоская, и в ней лежала одна бумага.
Читать чужие бумаги нехорошо, а я прочёл, и в этой бумаге не было ничего, кроме счёта.
Северные врата: восемь, из них двое при машинах. Южные врата: одиннадцать, смена на рассвете. Дозор у озера снят с прошлой луны. Дорога на Каранос: патруль два раза в сутки, второй ленивый.
И так дальше, ещё десять строк.
Я перечитал это трижды, стоя на морозе над покойником, и вот что меня взяло. Счёт был хороший. Он был лучше моего. У меня стояло «двадцать один, не уверен», а тут не было ни одной приписки, ни одного «около», ни одного «примерно», и человек, который это писал, ходил по нашим дорогам столько, сколько ему было нужно, и никто у него ничего не спросил.
Бумагу я взял. Сумку оставил. И постоял ещё немного, потому что нужно было что-то сделать с ним самим, а я не знал что.
Своих кладут в камень. Про чужих мне за все годы учения не сказали ни разу, и я стоял и ловил себя на очень простой мысли: я не знаю, что тут положено. У меня в ремесле дыра размером с человека.
Кончилось тем, что я закидал его снегом. Не по обряду и вообще никак, просто чтобы не лежал открытый.
Сторожка
Стемнело, пока я спускался, и ночевать мне было негде, потому что до Северных врат оставалось часа четыре, а идти четыре часа по темноте с бочонком и с бумагами я не собирался.
Огонь я увидел справа, ниже тропы, и сперва решил, что мне мерещится, потому что огней было много и стояли они ровным рядом.
Это был дом. Маленький каменный дом, вжатый в скалу, с замёрзшим прудом перед ним и заснеженными соснами над прудом, и на подоконнике у него горели свечи. Штук восемь или девять, в ряд, и они, конечно, ничего не освещали. Они были видны.
Дверь открыл человек. Человек, я имею в виду, из людей: высокий, немолодой, в тёплой рясе не нашего покроя, и на груди у него висело то же самое, что и у меня, только другое.
— Заходи. Не стой, я тепло выпускаю. Тут за дверью дров сколько-то, захвати охапку, раз уж всё равно с руками.
Звали его отец Гэвин, и жил он тут один.
Я полвечера пытался понять, что он тут делает, и спросил трижды разными словами, и трижды получил ответ, из которого следовало, что он сидит и смотрит. Застава. Один человек, свечи в ряд каждый вечер, потому что застава обязана быть видна с дороги, а если её не видно, то это просто дом в снегу.
Дрова я принёс, воду наносил из проруби и за это получил похлёбку и место у огня. Бочонок я поставил к очагу, и Гэвин посмотрел на бочонок, потом на меня, но ничего не сказал, за что я ему благодарен до сих пор.
— Отец Гэвин, а вот скажите. — Похлёбка была горячая, и я держал миску обеими руками. — Если человек мёртвый и он чужой. Совсем чужой, с той стороны. Что с ним положено делать? Меня этому не учили, а сегодня понадобилось.
Он ответил не сразу.
— Ничего с ним не положено делать, кроме одного. Убедиться, что он мёртвый. Ты убедился?
— Он под снегом лежал. Наметённый.
— Это не ответ, а погода. — Гэвин снял котелок с огня и поставил на камень. — Слушай, я тебе скажу вещь, простую до глупости, и ты её запомнишь, потому что она тебе пригодится чаще, чем хотелось бы. Живой человек на снегу протаивает под собой. Всегда. Он тёплый, снег под ним садится, и получается лунка, и по краю этой лунки видно, сколько он там лежит: у свежего край мокрый и рыхлый, у давнего оплывший и схваченный коркой. Мёртвый не протаивает. Под мёртвым снег такой же, как везде.
— То есть можно понять издали. Не подходя.
— Издали. Не подходя. — Он сел напротив и вытянул ноги к огню. — Только имей в виду, что понять издали это единственное, что ты с этого получишь. Ноги тебя всё равно понесут проверять, и правильно понесут. Просто ты пойдёшь, уже зная.
Сидели мы ещё, наверное, час. Он расспрашивал про Каранос, про Максана, про то, много ли у нас в горах зверья, и я отвечал, и никак не мог отделаться от ощущения, что человек этот слушает меня краем, а сам всё время слушает что-то другое.
Один раз я спросил прямо, чего он тут высматривает.
— Мёртвых, которые встают, — сказал он спокойно, будто я спросил про виды на урожай. — На севере, за морем, была большая беда, и после неё мёртвые перестали лежать смирно. У нас тут этого нет. Не было ни разу и, дай Свет, не будет. Но смотрят везде, потому что если смотреть только там, где уже началось, то смотреть, парень, поздновато.
Спал я на лавке у стены и спал хорошо.
Северные врата
Вышел я затемно, по чужому следу, потому что своего с вечера намело, и часа два шёл в темноте наугад, пока тропа не легла на дорогу. К Северным вратам я вышел, когда обоз ещё стоял, и вот тут я успокоился окончательно: успел.
Северные врата это самое северо-восточное, что у дворфов есть, и выглядят соответственно: частокол, два строения, ворота, из которых дорога уходит в Лок Модан, и всё это недоделано и недоукомплектовано ровно настолько, насколько бывает всё, что стоит на краю. Пехотинцы там при этом серьёзные: дорожный патруль в наших горах состоит из мужиков, у которых на счету больше троггов, чем у меня знакомых.
Бочонок я сдал возчику. Возчик потряс его у уха, спросил, не мёрз ли, я сказал, что не мёрз и что спал у огня лучше меня, возчик хмыкнул и сунул бочонок под рогожу, между мешками, в самую середину, где теплее. И расписался.
Обоз ушёл. Вот так это и кончилось: скрип, ругань, ворота, и полтора ведра мерцающего стаута поехали в Лок Модан.
Оставалось третье. Третье звучало как «скажешь, что не видал, и он успокоится».
Пилота Молотонога мне показали сразу, потому что он стоял у ворот и смотрел на восточные холмы, и, судя по лицам, стоял он там не первый день. Маленький, кривоногий, седой, в лётной куртке с меховым воротом, и куртка эта видала такое, чего не видали её хозяин и я вместе взятые.
— Из Караноса? — Он даже не дал мне договорить, кто я. — От Сенира? Ну?
— Он велел передать, что никто её не видел. — Я сказал это ровно так, как мне было велено, и оно у меня во рту рассыпалось на середине. — То есть в Караносе не видел никто, я спрашивал, и на дороге тоже, и я сам сюда шёл двое суток и никого…
— Четвёртые.
— Что четвёртые?
— Четвёртые сутки. Она ушла в дозор на восточные холмы и должна была вернуться к вечеру того же дня. Вечером её не было. Утром её не было. Я послал в Каранос, потому что здесь у меня людей девять и все девять при деле, а по ночам, парень, в этих холмах воет, и воет не волк.
Он говорил это спокойно, как человек, который за четверо суток проговорил всё столько раз, что слова у него стёрлись до гладкости.
— Так пойдём, — сказал я.
Пошли мы вчетвером: Молотоног, двое пехотинцев с ружьями и я.
Восточные холмы
Искали они цепью, разбившись на голос, и часа полтора мы ходили пусто. Холмы там пологие, лысые и все на одно лицо, и я до сих пор не понимаю, как в них вообще можно кого-то найти.
А потом левый крайний свистнул, и мы пошли на свист, и вот тут я увидел то, что искать было не надо, потому что оно лежало на открытом склоне и было видно шагов за триста.
Снег вокруг был перепаханный, широкой полосой, и полоса эта уходила вниз по склону и загибалась, и по всей длине её были следы. Медвежьи. Большие, растопыренные, с бороздами от когтей.
А ещё в снегу были другие следы, поменьше и с каблуком, и лежали они кусками: тут человек шёл, тут стоял, тут падал, тут снова шёл.
Я остановился шагов за пятьдесят и посмотрел на снег вокруг неё.
Он был ровный. Под ней не было лунки, и по краю не было ни мокрого, ни оплывшего, и снег под ней лежал точно такой же, как везде.
Оставшиеся пятьдесят шагов я всё равно прошёл, и правильно прошёл, и до сих пор считаю, что правильно. Просто я их прошёл, уже зная.
Мори Хильделв была маленькая, как все пилоты, и лежала она на боку, подтянув колени, в такой же лётной куртке, как у Молотонога, и одной рукой держалась за ремень сумки. Правой ноги ниже колена у неё, считайте, не было. Это случилось не сегодня. Это случилось довольно давно, и она с этим ещё ходила.
Пехотинцы встали и сняли шапки. Молотоног сел рядом с ней на корточки и не сделал больше ничего.
Я повернул её к себе, потому что положено смотреть, и посмотрел.
Постоял.
Потом я сделал то единственное, что тут можно было сделать руками: разогнул ей пальцы и снял с плеча ремень сумки, потому что сумку надо было отдать своим, а сама она её больше не отдаст.
В сумке лежала книжка.
Служебная, в кожаной обложке, разлинованная, с обмусоленным карандашом на шнурке. Я такие видел: в них пишут погоду. Ветер такой-то, видимость такая-то, сколько прошёл, что видел. Молотоног взял её у меня, полистал и вернул мне обратно, и руки у него при этом не дрожали, а вот перевернуть последний лист он не смог, и это сделал я.
Она вела её до конца.
Первый день: ветер северо-западный, ровный, видимость хорошая, зверь крупный, идёт следом, третий час. Второй день: почерк тот же, строки короче. Пишет, что сидела ночь на камне, что он не уходит, что нога плохо. Третий день там начат, но погоды в нём нет.
В последней строке погоды тоже не было.
Она была написана поперёк, крупно, наискось через всю страницу, и была она за всю книжку единственным предложением, которое человек написал про себя.
«Пусть кто-нибудь убьёт эту тварь.»
Мангеклешня, сказал один из пехотинцев. Так его тут зовут, белый, старый, и до этого он брал баранов, и его два раза стреляли и оба раза мазали.
Её мы несли на ружьях, продев их в рукава куртки, и несли долго, потому что склон, и потому что никто не хотел торопиться.
У ворот Молотоног забрал у меня всё, что было её, и всё, что было её, поместилось в один заплечный мешок. Кроме книжки. Книжку он попробовал сунуть туда же, потом вынул, потом подержал в руке.
— Её положено сдать. Дозорную книжку сдают в Стальгорн, в палату, там их подшивают и складывают, и лежат они там штабелями до второго пришествия. И вот скажи мне, парень, ты человек с бумагами, ты у Сената ходишь. Куда там подшивают вот такую строчку? В какую графу? Ты мне графу назови, и я сдам.
Я графу не назвал.
— Так я и думал. — Он вложил книжку мне в руки и придавил сверху ладонью. — Ты в Стальгорн идёшь? Иди. Отнеси кому знаешь. А если некому, то и не надо, только не выбрасывай.
Мне сказали, что за медведем пойдут сами, вчетвером, с двумя ружьями и собаками, и пойдут, как отпустит смену, потому что на воротах должно стоять восемь человек и на воротах будет стоять восемь человек. Меня не позвали. Мне сказали идти по своим бумагам.
На дорогу я вышел после полудня и пошёл на запад.
За воротами я остановился и переложил всё, что нёс, как следует. Отчёт в чехле лёг за пазуху, к телу, чтобы не мок. Чужая бумага со счётом легла туда же, но в другой карман, с изнанки. Полоска кожи с моим списком лежала там всегда, и я её сдвинул к самому шву.
Книжку в кожаной обложке я положил рядом с ней.
Глава 7. Ворота, которые видно из-за гор
Врата я увидел часа за три до того, как до них дошёл, и все эти три часа они не делались ближе.
Объясняю, в чём тут штука, потому что сам разобрался только к вечеру. Глаз меряет расстояние по вещам, размер которых знает заранее. Дом. Дерево. Мужик с тачкой. А если тебе показали вещь, про размер которой ты не знаешь ничего, глаз докладывает первое, что придёт ему в голову.
Мне глаз доложил, что до Врат полчаса ходу.
Через полчаса я стоял, по ощущениям, там же и злился на всю дорогу разом. Ещё через час дорога пошла ниже, Врата спрятались за плечо горы, и я успел решить, что зашёл не туда. Потом они вылезли снова, уже с другой стороны, и стало видно, что я к ним двигаюсь: за это время сдвинулась гора.
Вот тогда я первый раз в жизни понял головой то, что все дворфы знают с рождения и никогда об этом не думают: наш город не построили. Наш город вынули.
Дорога была не такая, как под Караносом. Там за час мимо тебя пройдёт человек, и это будет событие, и вы поздороваетесь. Тут за час прошло восемь повозок, и никто со мной не поздоровался ни разу. Сперва я оскорбился. Потом сообразил, что если здороваться со всеми, то к воротам приедешь без голоса, и оскорбляться перестал.
На одной телеге сидел возчик, которому, видимо, было скучно.
— На Врата не пялься, — окликнул он сверху, не поворачивая головы. — Пялиться на них с дороги это последнее дело. Смотри под ноги и считай шаги, а поднимешь глаза, когда шагов не останется. Иначе к вечеру будешь ругаться на камни, а камни не виноваты.



