Право Лечить

- -
- 100%
- +
— Есть куда. — Сенир поднял карандаш к глазу и посмотрел вдоль него, как вдоль ствола. — Значит, слушай и не переспрашивай, я это второй раз не рассказываю. Ты сегодня идёшь на восток, потом обратно и на юго-запад, и к темноте возвращаешься сюда. Всё понял?
— Ничего не понял, если честно. Я тут третий день и знаю ровно две дороги: одну, по которой пришёл, и одну, по которой ходил лечить пехотинца.
Он сплюнул стружку и всё-таки поднялся.
География зоны у него получилась примерно такая. От Караноса дорога на восток идёт мимо карьера, а за карьером, если взять к северу, начинается ферма Янтарленов, и это последнее приличное место перед тем, как дорога уйдёт в Лок Модан. Дорога на запад идёт вдоль замёрзшей реки к озеру. Барливары сидят на западном берегу озера, в палатках, и Сенир об этом сообщил таким тоном, каким сообщают о плохой погоде. А от озера к юго-западу поднимается гребень, и вот там, за гребнем, стоит Форт Мерзлогривов.
— Сколько там огней, я не знаю. Сенату надо число: столько-то дымов, столько-то террас занято. «Много» я и сам умею, я тебя за этим посылать не буду. Дойдёшь до гребня, ляжешь и посчитаешь. К самому Форту не суйся ни на шаг.
— А если посчитаю неправильно?
— Тогда напишешь то, что посчитал, и рядом напишешь, что не уверен. Число с пометкой стоит дороже уверенного вранья. — Он сунул мне в руки сложенный вчетверо лист. — Это Верону Янтарлену, по дороге. И принеси от него счёт баранам, который он мне обещал в прошлый вторник, а до сих пор, стало быть, не собрался.
Бумагу он отдал мне, не спросив ни имени, ни у кого я живу, ни есть ли у меня хоть какое доказательство, что меня действительно послал Максан. Второй раз за три дня мне вот так вот отдавали чужое, поглядев на меня и больше ничего не сделав. В первый раз, между прочим, зря.
— Ещё одно. — Сенир взялся за дверь и остановился. — Под гребнем, с этой стороны, есть пещера. Большая, входов у неё несколько, называется Серая берлога. Внутри вендиго. Ты в неё не лезешь, понял? Обходишь по верху и теряешь лишний час.
— А почему бы мне туда не заглянуть? Я, вообще-то, за день и так намотаю столько, что лишний час…
— Потому что я туда сам не полез, — сказал Сенир.
И вот тут, надо признать, я на секунду завис. Мужик с таким лицом и таким голосом не признаётся в подобных вещах, а если признаётся, то не с первого раза и не чужому послушнику на пороге.
— Не полез, — повторил он спокойнее. — Один. Три года назад. Дошёл до устья, постоял, посмотрел, как оттуда тянет, и пошёл обратно, и по дороге придумал себе четыре причины, зачем мне обратно. Все четыре, между прочим, были хорошие.
Он открыл дверь и напоследок посмотрел на меня без всякого выражения.
— Тебе я причины придумывать не дам. Обходишь по верху. Иди.
Внутри у него на столе лежала раскрытая книга, и, пока он не закрыл дверь, я успел увидеть, как он чиркнул в ней одну строчку. Три слова, число, косая. Прочитать отсюда получилось одно: «послан».
Дорога на восток идёт под уклон, поэтому первый час я шёл быстро и всё думал про то, что нести чужой счёт баранам это, конечно, вершина жреческого призвания. Стук из кузни отстал от меня примерно на середине подъёма, и как только он отстал, стало слышно, до чего же тут тихо. Вешки вдоль обочины стояли редко и косо, но стояли, и я на них поглядывал, как учили.
Ферму я почуял раньше, чем увидел. Пахло навозом, мокрой шерстью и сеном, и после трёх дней снега, камня и угля этот запах показался мне почти неприличным по части уюта.
Верон Янтарлен принял бумагу, прочитал её всю, включая то, что было написано на обороте, и только потом сказал «угу». Мужик он был широкий, в тулупе без рукавов, и руки у него были такие, что я невольно прикинул, сколько у него на них шрамов и сколько я бы возился с каждым.
— Счёт я тебе дам. Счёт у меня готов со вторника, просто ходить с ним в Каранос я не нанимался. — Он оглянулся на загоны. — Барана берёшь?
— Не беру. У меня и на сапоги-то не своё.
— Ну и правильно. Барана надо брать, когда есть куда его ставить и чем кормить, а не потому что красиво. — Он назвал мне цену, и я честно не понял, много это или мало, потому что сравнивать было не с чем. — Два в год у меня уходят вон туда, и они в этой цене сидят.
Он мотнул подбородком на запад. Там, за фермой, поднимался утёс, и с утёса на округу смотрела здоровенная сутулая тварь. Отсюда она была с ноготь величиной и всё равно читалась целиком: шерсть, плечи, длинные руки, посадка.
— Вендиго?
— Вендиго. Сидит там шестой год. Зовут Вагаш, только имя ему дал не я, имя ему дали на дороге, а я его повторяю. — Верон произносил это ровно, как про снег. — Двух баранов в год он у меня берёт, и я на него не в обиде. Обижаться на него всё равно что обижаться на обрыв.
Я посмотрел на утёс ещё раз и открыл было рот, но тут по выгону мимо нас пробежала девица.
Бежала она странно: не быстро, широкой дугой, забирая всё время влево, и на бегу орала.
— Ну же, Пушистик! Я просто хочу тебя помыть!
Впереди неё, шагах в двадцати, по снегу катился кролик. Белый, грязный до серости, и катился он тоже дугой, только своей.
— Дочь, — пояснил Верон. — Второй час.
— Второй час она за ним бегает?
— Она за ним не бегает. Она его заводит. — Он подобрал с земли обломок жерди и воткнул его обратно в дыру в изгороди, придавив ногой. — Бегущего кролика заворачивают. Ловить его без толку, он тебя быстрее в четыре раза. Он от неё и не убегает никуда, он круг наматывает, и круг у него всегда один и тот же: от сарая вдоль загона, за поленницу, обратно. Ей надо каждый раз чуть подрезать, чтобы круг делался меньше. Часа за два круг садится до загона, и он туда сам заходит.
И я забыл, что тороплюсь. Со мной это делается быстро, стоит только показать мне, что у чего внутри крутится.
— То есть она не гоняется. Она его сгущает.
— Можно и так. — Верон посмотрел на меня чуть внимательнее. — Долго, скучно и работает. Она с восьми лет так делает.
— А зачем? Он же кролик. Их вон в холмах…
— Их в холмах полно, да. И под сараем у меня их полно, и кормовое они мне жрут, и подрывают всё, что можно подрыть. Я их стреляю. — Он произнёс это спокойно и без всякого нажима. — Только этого не стреляю, потому что он названный. Названного у нас не режут, не продают и не стреляют. Никогда.
— А кто это придумал?
— Никто не придумывал. Ты попробуй зарезать зверя, которого в доме зовут по имени, и посмотри, как у тебя в доме потом неделю живётся. — Он повёл плечом. — Поэтому имя у нас вещь дорогая. Имя это не слово, парень. Имя это корм до самой его смерти и место в тепле, и всё за мой счёт.
И дальше он мне выложил всё, и это была самая красивая штука, какую я видел за неделю.
На ферме Янтарленов имён ровно три. Число посчитанное, как считают дрова на зиму: столько ферма может тащить даром, не залезая в то, с чего живёт. Первое имя висит двадцать два года на старом баране Кузнеце, который слеп на один глаз, ничего уже не даёт и жрёт как молодой. Верон назвал его сам, в свои двадцать, и вслух с тех пор ни разу не пожалел, но три вместо четырёх стоит именно с того года. Второе имя носит овца Хромуша, которая не ягнилась четыре зимы. Третье, стало быть, кролик.
Всё остальное на ферме зовётся описанием: тот, что с надломленным рогом; молодой от прошлогодней бурой; крайний в третьем загоне. Так их и продают, так и считают, и путаницы, к моему изумлению, не бывает никакой.
— А если четвёртого захочется?
— Захочется, — согласился Верон. — Ей вон уже два года хочется. Ходит вокруг ягнёнка, который у неё с осени, и разговаривает с ним «эй ты». Специально. Потому что если один раз при мне назовёшь, обратно не отзовёшь: у нас в семье назад не переигрывают. Так что стоит она в очереди и ждёт, пока Кузнец помрёт. И, между прочим, не хочет, чтобы он помирал. Вот и живут они оба.
Очередь на имя. Я стоял на чужом выгоне, в чужом навозе, с чужим счётом баранов за пазухой, и мне было хорошо, как не было, пожалуй, с той минуты, когда мне первый раз развернули книгу дежурств.
Тут дуга в очередной раз вынесла девицу к нам, и она затормозила, разглядев рясу.
— Ой. Здрасьте. — Она отдышалась, отбросила косу за спину и сразу забыла, что поздоровалась. — Слушайте, вы же не торопитесь? Встаньте вон там, у поленницы, и просто стойте. Просто стойте, ничего не делайте!
— Могу и посерьёзнее что-нибудь. Я, если надо, могу…
— Не надо посерьёзнее! — Она уже разворачивалась. — И к поленнице идите по дуге, слышите? По дуге, вдоль изгороди! Не прямо!
Дальше я сделал то, что сделал бы на моём месте любой сорокатрёхлетний послушник, которому сегодня ещё считать огни за гребнем. Я посмотрел на поленницу. Она была шагов за семьдесят, наискось через выгон. По дуге вдоль изгороди выходило втрое.
И я пошёл прямо.
Про баранов я знал ровно то, что их едят и на них ездят. Никто мне не рассказывал, что баран всю жизнь смотрит, не идёт ли кто-нибудь куда-нибудь уверенно. По дуге ходит хозяйка, по дуге ходит собака, по дуге ходит всё, что его пасёт. А кто идёт через выгон ровно и не сворачивая, тот идёт к делу, и дело у человека с баранами бывает одно.
Первым тронулся крайний в третьем загоне. За ним, ещё до того как я успел понять, тронулось всё остальное.
Их было десятка четыре. Шли они деловито, очень плотно, ровным клином, обошли меня с двух сторон, и я оказался внутри. Снег под ними хрустел сплошным низким звуком, без отдельных шагов, и звук этот меня, честно говоря, догнал раньше, чем я догадался остановиться.
Я остановился. Они остановились тоже и стали ждать.
Пушистик, которому до загона оставалось, судя по всему, не так уж много, вышел из своей дуги, взял по прямой и ушёл под кормовой сарай.
Ярлин Янтарлен стояла шагах в десяти от меня, посреди своего разрушенного часа, и держала руки на поясе. За два часа она ни разу не повысила голос ни на кролика, ни на баранов, ни на отца.
— Морковка каждый день целый год, если перестанешь! — заорала она в сторону сарая.
Из-под сарая никто, разумеется, не ответил.
— Не заставляй меня звать папашу! Он любит ловить кроликов из ружья!
Верон, не глядя, воткнул в изгородь вторую жердь.
Счёт баранам я получил на крыльце, вместе с куском хлеба и советом впредь ходить по дуге. К дороге я выбирался вдоль изгороди, старательно и с изгибом, и сорок баранов провожали меня взглядом с полным пониманием того, что этот больше ничего интересного не сделает.
Полдень я прошёл на обратной дороге, и к тому часу, когда солнце легло на хребет слева от меня, я уже миновал Каранос, не заходя, и повернул к юго-западу. Стук из кузни в этот раз догнал меня на подъёме и отстал только за поворотом. Ноги гудели. За пазухой у меня лежали чужой счёт баранам и полоска кожи, и на полоске прибавилось две строки, писанные на ходу, гвоздём, коряво.
Дорога под утёсом Вагаша идёт узко, и по ней ходят каждый день. Вот это поразило меня сильнее самого вендиго. Она короче верхней на добрых полчаса, и внизу под утёсом снег утоптан до наста десятками ног. Люди идут по двое и по трое, идут быстро, не разговаривая, и никто не задирает голову. Мне навстречу попались двое с волокушей, и один из них, поравнявшись, сказал мне, не сбавляя шага:
— Не стой. Идёшь и идёшь.
Я шёл и шёл. Тварь на утёсе меня видела. Я это чувствовал спиной, шеей и, кажется, даже сапогами. Она не двинулась ни разу.
И всю дорогу под утёсом меня грызло одно: почему никто ничего не сделает. Вот зверь, вот два барана в год у одного только Верона, вот дорога, по которой ходит полсотни человек в день и все они боятся поднять глаза. Ну соберитесь вы уже.
Потом я прикинул, что значит «соберитесь». Снять с работы столько людей, чтобы хватило прижать зверя, который сидит выше тебя, видит дальше тебя и уходит по камню туда, куда ты за ним не полезешь. Кормить их, пока они этим заняты. И кто-то из них не вернётся, и наряд его останется пустым, и дом его останется без него, ради двух баранов в год, которые давно посчитаны и лежат в цене.
С обрывом не воюют. С обрывом живут и ходят по нему аккуратно, и Верону хватило на это одной фразы, а мне понадобилось две мили.
На гребень я вылез, когда солнце уже наполовину село за дальний хребет, и лёг, как было велено.
Форт Мерзлогривов лежал внизу, и он был не лагерь.
Не знаю, чего я ждал. Наверное, чего-то вроде того, что мы называли троллиной дырой у себя в долине: щель в скале, вытоптанный снег, две-три шкуры на кольях. Внизу подо мной стоял город. Террасы, вырубленные одна над другой, ходы между ними, длинные крыши из шкур на каменных подпорках, дым, идущий ровно, как идёт дым там, где очаги топят каждый день много лет подряд. Тролли были обыкновенные: длиннорукие, клыкастые, в мехах, и снизу их доносило голосами.
Я насчитал девятнадцать дымов и восемь занятых террас, потом пересчитал и получил двадцать один и восемь.
А пока считал, разглядел на нижней террасе троих мелких, которые возились с чем-то у самой стены и один раз чуть не свалились вниз, и на них немедленно наорала здоровенная тролльская тётка, и они разошлись.
Утром, объясняя мне дорогу, Сенир произнёс про Форт слово «зачистить». Произнёс между делом, как говорят про снег с крыши. А лёжа на гребне, я думал про то, что слово это в Караносе говорят люди, которые сверху сюда не смотрели ни разу. Им и незачем. Сюда сверху смотрят только те, кому велено считать дымы для Сената.
Записал оба числа, приписал сбоку, что не уверен, и сполз с гребня задом.
Солнце к тому времени село совсем, и на первом же спуске я сел на камень и поехал. Обход по верху стоил ровно час, а часа у меня не было: были сумерки, чужой счёт баранам за пазухой и то соображение, что ходить в темноте по верхам умеет не всякий, а я в этих горах третий день.
Внизу, у самого устья Серой берлоги, горел костёр.
Их было трое, и по всему выходило, что они тут с утра. Костёр прогорел до угольной ямы, снег вокруг был вытоптан широко и обжит: чурбаки, притащенные откуда-то, котелок на камне, три мешка, сложенные вместе, и на мешках доска.
Первым меня заметил здоровый дворф с киркой поперёк колен.
— О. — Он привстал. — Ты один?
— Один. Я через верх собирался, да не успеваю. Я не сильно вам помешаю, если посижу у огня четверть часа?
— Сиди хоть до утра. — Он подвинулся. — Данк Дриззлкат, горное дело, Гол’Болар. Это напарник мой, а это Вимбли.
Напарник, парень помоложе, кивнул мне и ничего не сказал. А третьим у костра сидел гном.
Гном был мелкий даже по гномьим меркам, в куртке с чужого плеча, подпоясанной верёвкой, и в шапке, которая ему явно доставалась вместе с курткой. Он держал на коленях ту самую доску и водил по ней углём. Судя по всему, водил давно.
— Вимбли Искропряд. — Он не поднял головы. — Ты видишь этот снег у левой стороны входа? Вот тут, где чёрное. Он стаял. А справа наста нанесло на две ладони. Ты скажи мне, почему.
— Понятия не имею.
— Потому что оттуда дует наружу, а сюда задувает внутрь! — Он всё-таки поднял голову, и по лицу было видно, что ответ ему без надобности: ему нужно было право говорить дальше. — Тепло идёт оттуда, тает, наметает справа. Значит, воздух в этой дыре ходит. А если он ходит, то он куда-то выходит, потому что в мешок воздух не ходит, в мешке он стоит. Значит, устье не одно. Я тут сижу с рассвета и считаю тягу, и по тяге у меня выходит два, вот это и вот это, и второе где-то там, за горой, и его не видно отсюда, потому что оно за гребнем, а гребень…
— Вимбли, — сказал Данк.
— А, ну да. В общем, два устья.
Я взял доску. Там был план, начерченный углём: два овала, между ними линии, у линий цифры шагов, стрелки тяги, и всё это вычислено из снега и воздуха человеком, который внутрь не заходил.
— И зачем тебе это, если ты туда всё равно не полез?
— Затем, что день! — Вимбли отобрал у меня доску и подул на неё. — Мы тут стоим с рассвета. День всё равно пропал, а если он пропал, то пусть хоть что-нибудь останется, кроме того, что мы его просидели. Ты понимаешь эту мысль или тебе объяснить?
— Понимаю прекрасно. А почему день пропал?
Тут они переглянулись, и Данк ответил за всех.
— Потому что нас трое.
И он мне объяснил, спокойно и по пунктам, сидя на корточках у прогоревшего костра.
В такую дыру ходят вчетвером, и четыре тут число посчитанное, как три у Верона на ферме. Работ там ровно четыре. Первый идёт впереди и смотрит вперёд. Второй идёт последним и смотрит назад, и это, как выяснилось, главная работа, потому что вендиго в берлоге не бросается с рёва, он обходит. Третий держит свет, и держит его в одном положении, и больше не делает ничего вообще, потому что если свет пляшет, то не видит никто. Четвёртый бьёт породу и выносит.
Трое закрывают три работы. Четвёртую поделить нельзя никак: у того, кто бьёт, глаза в камне, и больше он ничем в этой пещере не располагает.
— Мы с утра сидим и ждём четвёртого. — Данк поворошил угли. — До полудня ждали всерьёз. Потом уже, знаешь, просто так сидели.
— И часто вы так сидите?
— Каждый второй раз. — Он поглядел на меня снизу. — Ты в рясе.
Я ждал вопроса и не дождался. Вопроса не было вообще, а было вот это «ты в рясе», сказанное тем же тоном, каким говорят «у тебя лопата». Молодой напарник при этом на меня даже смотреть перестал, будто дело решилось.
— Медь на четверых, — сказал Данк. — Поровну, и сундук, если попадётся, тоже поровну. За рясу отдельно не платим, ты не думай. Доля у всех одна, хоть ты кирка, хоть ты свет.
— Так и надо. Мне бы ещё до темна на ту сторону гребня, если у вас второе устье и правда там, где Вимбли начертил.
— Оно там, — сказал Вимбли. — Слушай, а сам-то ты откуда?
— Из Холодной долины. Наковальня.
— Ага. — Он подкинул уголёк на ладони и поймал. — А я из…
И звук у него выключился.
Выключился не как у человека, которому стало грустно. Просто был голос, быстрый и с перескоками, и голоса не стало, а лицо осталось прежним, деловым, и уголёк он всё так же перекатывал на ладони.
Данк неторопливо поднялся и стал развязывать мешок. Напарник взял котелок и пошёл набивать его снегом.
— …а гребень там низкий, — сказал Вимбли ровно с того слова, на котором остановился. — Поэтому и тянет. Пошли уже, а то темнеет.
Никто ничего не переспросил. Я тоже не стал.
Пошли мы через четверть часа, когда Данк залил костёр и запалил лампу. Порядок он назвал один раз, коротко и не оборачиваясь: сам первый, я второй, Вимбли со светом третий, напарник замыкает. Небо к тому времени сделалось того цвета, при котором ещё видно дорогу и уже не видно, что на ней лежит. Устье потянуло нам в лицо тёплым, и я пошёл в него, честно говоря, легче, чем шёл утром по чужому выгону.
Внутри было теплее, чем снаружи, и это оказалось самое неприятное.
Мороз у входа держал запах, а в трёх десятках шагов от устья запах отпустило, и он пошёл: мокрая шерсть, старая подстилка и что-то ещё, сладковатое, из глубины. Вимбли шёл третьим со светом, держал его ровно, как обещал, и всю дорогу молчал. Данк впереди. Напарник сзади. Я посередине, и всю первую четверть часа мне было стыдно, потому что я в четырёх работах не занимал ни одной.
Медь пошла шагов через двести. Данк ткнул в стену пальцем, потом ещё раз, потом взялся за кирку, и стало шумно. Порода отходила тяжело.
Первого вендиго мы услышали, когда Данк отбил уже прилично. Он шёл справа и сверху, с той стороны, откуда, по доске Вимбли, ничего идти не могло, и напарник крикнул раньше, чем я вообще понял, что мы не одни.
Дальше я, честно говоря, помню кусками.
Помню, что свет не сдвинулся ни на палец, и умнее этого в той пещере не было ничего. Помню Данка, который развернулся с киркой на полшага и не отступил ни разу. Помню, что от вендиго пахнет как от подстилки, только гуще, и что руки у него длиннее, чем кажется, и он этим пользуется.
И помню, что я стоял и ничего не делал, потому что делать мне было нечего до тех пор, пока кого-нибудь не достанут.
Достали напарника. Достали хорошо, наотмашь, по левому плечу и вниз, и он сел.
Дальше было то, чему меня учили, и рассказывать тут особо нечего. Скажу одно: пока я работал, я не видел ничего, кроме чужого плеча. Ни пещеры, ни света, ни того, что делается в четырёх шагах. Слышать я тоже, считай, перестал. И новичок тут ни при чём: работа берёт целиком, потому что она так устроена.
И вот тут я и понял то, до чего за сорок три года как-то не додумался.
Всё, что я умею, делается только тогда, когда кто-то стоит надо мной. Про «вдвоём-то оно сподручнее» тут речи вообще нет. Один я могу ровно две вещи: не лечить и смотреть по сторонам либо лечить и не смотреть вообще. Ножницами о двух кольцах и одном лезвии не режут. Их и ножницами-то никто не зовёт.
Данк стоял. Я не видел, я слышал: кирка, шаг, кирка, и его дыхание, тяжёлое и злое. Вимбли держал свет и не пошевелил рукой.
Когда я отнял ладони от плеча, всё уже кончилось. Напарник был белый и мокрый, но сидел сам, и рука у него шевелилась, и в глазах было то тупое удивление, которое я до этого видел один раз, у пехотинца на дороге.
— Ну? — Данк наклонился ко мне, и на меня пахнуло его дыханием. — Долго ещё?
— Ещё немного. Дай мне сколько дашь, я не могу быстрее.
И они дали.
Вот это оказалось самое странное за весь день, страннее очереди на имя и страннее сорока баранов. Трое взрослых мужиков в пещере, где только что было то, что было, стояли и ждали, пока я закончу. Не торопили, не спрашивали, сколько можно. Данк развернулся ко мне спиной и смотрел в темноту. Вимбли сел на корточки рядом и держал свет так, чтобы мне падало на руки.
Меня ждали.
Я закончил, вытер ладони о рясу, и напарник впервые за день заговорил, и сказал он что-то насчёт того, что кирку он не бросил, вот кирка, а мешок бросил, и мешок теперь надо забирать.
За мешком пошли все вместе. Вимбли по дороге начал рассказывать, что медь тут идёт гнездом, а не жилой, и что если Данк отобьёт вон там, то через полтора шага будет второе гнездо, и что вообще эта пещера ему не нравится, потому что по тяге у него всё сходилось на два устья, а вот тот, который пришёл справа сверху, пришёл не из второго.
— Он пришёл откуда-то ещё, — сказал Вимбли, и голос у него в первый раз за вечер пошёл медленно. — Погодите-ка. Дайте свет сюда, к стене. Ниже давайте, к самому полу, я хочу посмотреть, куда оно…
Данк опустил лампу к полу.
Тяга развернулась и пошла нам в лицо. Пламя легло набок и держалось так, не выпрямляясь, и по стене поехали тени, которых до этого не было ни одной.
Я поднялся с колен и взял напарника под здоровую руку. Он был тяжелее, чем я рассчитывал, и встал только со второго раза.
— Назад, — сказал Данк.
Назад мы не пошли, потому что назад теперь было оттуда же. Мы стояли, светили в пол и слушали, как оно идёт по верхнему ходу, и я, дурак, по привычке начал считать.
Глава 6. Два с половиной дня
Досчитал я до трёх и сбился.
Считать я начал по глупости, оттого что руки были заняты, а голова нет. Два шага сверху шли ровно и в лад, будто их делал один тяжёлый зверь на четырёх ногах, а третий тащился следом и задевал стену плечом. Больной он был или старый, я не знаю, и легче мне от этого знания не сделалось ни на волос.
— Их трое, — сказал я в темноту. — И один хромает, слышите? Данк, третий идёт не так, как первые два.
— Слышу. Свет мне на пол, не в потолок. Вот сюда, под ноги.
Лампу он мне сунул, не оборачиваясь, и я взял её левой рукой, потому что правой держал напарника под здоровую подмышку. Напарник стоял, но стоял он тем способом, каким стоит человек, которому только что закрыли плечо: сам по себе стоит, а качается по чужому расписанию.
Назад мы не пошли. Назад теперь было оттуда же.
— Вимбли. Тяга.
— В лицо! Тяга в лицо, я же вам полдня говорил, что воздух в этой дыре ходит, а вы мне что? А вы мне «Вимбли»! — Гном сидел на корточках и водил ладонью в двух пальцах над полом, как водят над углями. — Раз в лицо, значит спереди дыра. Не устье, дыра, там может быть в ладонь щель, но она наружу, потому что мороз, вы чувствуете, какой оттуда мороз? Идём вперёд и вверх. Только не бегом, я вас умоляю, не бегом, я тогда тягу потеряю и всё, и стойте, если я скажу стоять.



