Пятая башня

- -
- 100%
- +
— Да! Да! Меня! — девочка восторженно тычет в себя пальчиком. — Только и маму мою с собой возьмите!
— Так, я ничего не понимаю… — роняю. — Ты можешь сказать прямо, что мне нужно сделать, чтобы отсюда уйти? При чём тут вера? Я не… я ничего не принимала.
— А, вот как. Хм. Ну и как оно у твоего народа работает? Умыкание?
— Умы-что? О чём вообще речь?
— Я тебя выкупаю. Предлагаю всё, что есть, и всё, что будет.
Дети начинают дружно скандировать что-то вроде «слава Истоку» и «жених и невеста!».
Мучительно соображаю, щурясь от солнца. Это какая-то игра? Или что-то другое? Что мне делать, почему не дали текст репетируемой пьесы?
— Так, детвора, не галдите, — Векша, не давая мне даже нормально испугаться, спешит добить аргументами. — Слушай-ка: с твоим-то приданым, а его кот наплакал, дело это, между прочим, чересчур выгодное выходит. Ну-ну, благодарить после станешь, не суетись раньше времени.
— Что такое «приданное»?
— Ты вроде как сирота теперь, заступиться за тебя некому. Или думаешь, станут тот алхимик с ворожбитом век за тобой ходить, нянчиться и на приданое тебе по крохам собирать?
Ага, по местным правилам, всё очень логично. Единственный разумный выход в моей ситуации — срочно выйти замуж за человека с нервным тиком.
— Так, я… — пытаюсь понять по лицу, говорит ли он серьёзно или это всё какой-то криворукий фарс. — Это зачем нужно?
— Чтобы я мог смотреть на тебя, не боясь схлопотать стрелу в лоб или получить словесную казнь от Ярмолы, — невозмутимо поясняет Векша, будто речь идёт об обычной медицинской страховке. — По мне, всё тут ясно как день. Чего тебе не по нраву — ума не приложу. И деньги будут, и защита. Честь твоя при тебе останется. Верь хоть в старых богов, хоть в Веру Истока. В том тебе воля, не перечу.
— Ах, ну раз не перечишь, тогда, хорошо, все вопросы сняты.
Вспоминаю слова Овода о том, что вражба бьёт по мозгам. Но Векша говорит складно. Логика в его мыслях есть. Какая-то изломанная, но есть. Или это уже воображение дорисовывает?
— Так, я не понимаю, что происходит у тебя в голове, — честно признаюсь. — И это меня, откровенно говоря, пугает. Нет, мне не нравится твоя сделка. И вся эта ваша постановка тоже. Дайте-ка мне пройти. Голова болит весь день.
И тут, конечно же, дети как по команде включаются в процесс. Звучит дружное «фу-у-у» и явная готовность закидать меня чем-нибудь символично мерзким.
— Я вообще-то домой собираюсь, — зачем-то начинаю оправдываться перед маленькими судьями. — Так что сокровища свои можешь оставить себе. Я на них не претендую.
— Ну и дура! — с полной уверенностью заявляет та самая мелкая экспертка по жизненным решениям.
— Домой? — Векша смотрит на меня оценивающе. — Ты про башни альвов? Ты, что, правда веришь, что сможешь вернуться?
И вот тут всё ломается. Потому что на секунду его лицо становится моим зеркалом. И в нём отражается ужас. Та самая мысль, которую я старательно отталкивала всё это время.
Векша это понимает и, кажется, жалеет, что сказал вслух.
— Слушай-ка, ты вроде не дура, — быстро продолжает он, как будто пытаясь затереть предыдущую реплику. — Тут вопрос выживания. А я — твоя порука. Понимаешь?
— Порука? Какая ещё порука?! — оглядываюсь на детей, подхожу ближе к Векше и шиплю ему в ноздри: — Ты меня сбросил из окна и к мешку с камнями привязал! Ты нас всех чуть не угробил! Да ты «психопат»! Маньяк!
— Мне казалось, это недоразумение мы уже уладили, — невозмутимо отвечает Векша и украдкой машет детям: мол, расходимся, спектакль переносится на закрытую сцену.
— Уладили?! — больше уже не выдерживаю. — Ты серьёзно сейчас? Ты вообще себя со стороны видел?!
Векшу снова передёргивает нервный тик. Внутри полукровка явно что-то заедает.
— Закончи, — говорит он вдруг изменившимся голосом.
— Закончить что?
— То, что хотела сказать.
— Ты врёшь, воруешь и хрен знает чем ещё занимаешься!
— Не то. Скажи, что сначала хотела.
Меня, как назло, прорывает:
— Да пожалуйста! Нормальные мужчины, если хотят за женщиной ухаживать, поддерживают её, а не устраивают ей психологический квест! Ты мне сначала: «ты никому не нужна», потом «ой, тебе показалось», потом «давай я тебе объясню, как правильно жить» — ты вообще понимаешь, что это? Это называется эмоциональное насилие! Ты как по методичке абьюзера идёшь, честное слово! У вас тут ещё слова такого нет, а ты уже практикуешь на продвинутом уровне! Поздравляю, ты изобрёл абьюз в своём мире! Жди памятника!
— Проклятье! — Векша морщится. — Говори так, чтобы я тебя понимал, а не на своём… языке! Ты хочешь сказать, что я безобразный альв? Это?!
Я даже забываю, что злюсь.
— Что?.. Это вообще откуда сейчас? Ты меня слушаешь вообще?!
— Это главный повод? — упрямо гнёт он своё.
— Отстань!
— Признайся, и отстану.
Ну и жулик! Я ему про попытку убийства и психологическое давление — он: «так это из-за внешности, да?»
— Иди! — шиплю ему в лицо. — В жопу!
И в то же мгновение его правый глаз начинает вязко темнеть, словно в зрачок проливают густые чернила, и те расползаются по радужке, поглощая её без остатка. Сперва тускнеет край, затем цвет уходит вглубь, исчезает свет, исчезает глубина, и остаётся одна сплошная, непроглядная чернота.
Не сразу осознаю происходящее.
— Что ты творишь?! — восклицаю, резко вскидывая руки и мастеря козырёк над его глазом. — Увидят!
Векша слегка наклоняет голову, устремляя на меня чёрный глаз и строго перехватывая мою руку, отводит её в сторону.
— Скажи, что видишь. Ну?
— Я вижу, что тебя следует немедленно изолировать! — отвечаю я, уже сбиваясь на смесь языков. — В психдиспансере!
Смотрю сперва в его обычный глаз, зелёный, с тёплыми вкраплениями карего, точно весенняя трава с проблесками спелой земли. Затем в тот, что обратился в черноту.
Испытываю весьма странное ощущение: страх с примесью любопытства. В его чёрном глазу вдруг обнаруживается не только пустота.
Я прищуриваюсь, вглядываясь внимательнее при дневном свете.
— Подожди, — бормочу я. — У тебя там это. Как это на ирийском?
— «Это»? — хмурится Векша, явно не понимая, к чему я клоню.
— Точка. В глазу. Эм… зрачок, — машу перед его лицом букетиком, указывая на черноту. — Вон, я его вижу. Крохотный такой, но есть. Я вижу, куда ты смотришь. Забавно!
Векша отшатывается в пароксизме ужаса.
— Ты что, не знал, как выглядит твой глаз?
— Откуда мне знать?! — полузадушенным голосом возмущается он. — В него никто не вглядывался!
И тут меня внезапно осеняет: ведь здесь и впрямь нет зеркал. Ни в деревнях, ни в корчмах — нигде. Да и что можно различить в мутной воде или в кое-как отполированной железке? Там и собственное лицо угадываешь с трудом, а уж подобную бездонную тьму в глазу и подавно.
Неожиданно Векша болезненно морщится и раздражённо трясёт головой.
— Что с тобой? — настораживаюсь.
— Зрение двоится… глаза видят по-разному. Проклятье! Смотреть больно, голова кружится.
— Ну и на кой тебе надо было превращаться?
— Всё из-за тебя!
— Из-за меня?! — искренне возмущаюсь. — Я-то тут каким боком?
— Нет бы, как все нормальные люди, просто перепугаться до мокрых штанов!
— Ну, когда я впервые увидела тебя таким — да, перепугалась. Но ты оказался настолько настойчивым, что я как-то привыкла. Так что какие ко мне вообще вопросы?
Наступает тягостная пауза.
Векша отворачивается, прячет чёрный глаз за волосами, сжимает челюсти. Явно бесится, но не столько на меня, сколько на то, как всё вышло не столь эффектно, как он представлял.
— Слушай, это всё правда очень… любезно, — говорю я, стараясь хоть как-то поддержать его задетое самолюбие. — Детишки в колпаках, цветы красивые. Зрачок. Очень душевно. Не считая того, что ты меня до этого так долго и старательно оскорблял всеми возможными способами. Но я вообще-то собираюсь вернуться в свой мир и…
— А если не вернёшься?
Одним-единственным вопросом он разом разрушает всю мою выстроенную защиту.
Я столь настойчиво гнала от себя эту мысль, что теперь она врывается в сознание с треском, сокрушая всё на своём пути. Не вернуться? Остаться здесь… навсегда? Подобно Хонзе? Или тем троим, что уже обрели конец?
А если пути назад попросту не существует? Если его никогда и не было?
Отчаяние накрывает с головой, затягивает, точно воронка, снося все хлипкие опоры.
Векша бросает на меня быстрый взгляд и, уловив выражение моего лица, тотчас меняется сам. Брови его сходятся, и даже в почерневшем глазу проступает нечто сродни жалобной тревоге.
— Проклятье… я понял.
Всё, что я столь упорно запрещаю себе мыслить последние дни — быть может, недели, — поднимается и захлёстывает с головой. Горло сжимается в спазме.
Руки мои слабеют, и цветы выскальзывают, осыпаясь на ноги.
— Хватит придумывать. Я знаю, что вернусь.
— Башни альвов не работают уже сотни лет…
— Ты либо не знаешь этого, либо врёшь.
— Чем быстрее примешь это, тем быстрее полегчает.
— Замолчи. Ты просто меня провоцируешь. У тебя это такое развлечение, я поняла.
Закрываю лицо ладонями. Давлю ими так сильно, что перед глазами начинают плясать круги. Спина невольно сгибается, голова опускается. Я стою, отгородившись от всего, стараясь не зареветь в голос.
Слышу, как Векша делает шаг ближе, и резко отрываю ладони от лица.
— Ты просто… — выдыхаю, не видя ничего перед собой из-за слёз, лишь его расплывающийся силуэт. — Просто наслаждаешься, да? Когда другим плохо, тебе легче, что ли? Ну давай. Радуйся! Потому что это мой предел.
Голос Векши звучит по-новому жалобно:
— Нет, я не…
— Да будь у тебя хоть любой вид, какая разница, если ты ведёшь себя как противное чудовище?
Векша тоскливо лопочет что-то в ответ, но я уже его не слышу. Ноги сами несут меня по тропе, мимо смеющихся детей в пёстрых колпаках. Мир расплывается, сворачиваясь в мутную ленту кадров, как плёнка с не проявленными сценами, которые я не хочу видеть. Сжечь бы их или просто выбросить.
Бегу дальше, не оглядываясь: домой, хотя я не знаю, в какой он теперь стороне, и где искать его на незнакомой карте.
***
Они гнали коней, насколько позволяла размокшая дорога. Один крепко держал поводья, понимая: на такой почве полный галоп — верная гибель для лошади.
Над большаком нависали плотные с синевой сумерки. Свет заходящего солнца косо пробивался сквозь оголённые ветви, превращая лес в ряд зыбких силуэтов. Копыта вязли в грязи и талой воде, но до самозванцев оставалось всё меньше и меньше вёрст.
Один ехал впереди. За ним держался небольшой отряд ратников и двое местных следопытов.
В голове Одного горела одна лишь яростная, ало-красная ненависть. Но прежде чем пуститься в погоню, он сделал всё, что было нужно. Девять бы не одобрил, велел бы отправить за подмогой и ждать приказа. Но Девять был мёртв, и Один не собирался оставлять его смерть без ответа.
Городского воеводу и дьяка Один распорядился взять под стражу до выяснения. Сам город велел оцепить, пока идёт расследование: если это вспышка упырей или чума — нельзя было дать ей расползтись.
Но тот упырь в церкви вёл себя странно. Ни следа разума, сплошная звериная дикость. Обычно упыри сохраняли хоть что-то о прежней жизни, но этот был безумен до невозможности, будто разум покинул его уже столетия назад. Неизвестная зараза? Новое поветрие?
Как бы то ни было, всё это было связано с самозванцами. В этом Один не сомневался. Поэтому он оставил в городе своего человека за старшего и выехал в погоню.
Неожиданно конь Одного оступился; вскоре и прочие лошади захрапели, начали метаться и трясти головами. Один сильнее сжал бока коня коленями, стараясь удержать его от неповиновения.
— Какого?..
И в тот же миг позади раздался одинокий вопль. Один порывисто обернулся, с трудом справляясь с непокорным конём, уже порывавшимся встать на дыбы.
Увиденное им на мгновение лишило его воли.
Из густого подлеска и поваленных стволов стремительно вырвалось чудовище.
Бледное, змеевидное, превосходящее медведя ростом, с тремя головами на длинных, гибких шеях. Вытянутое тело, мощные когтистые лапы и тяжёлый хвост, усеянный шипами, придавали ему поистине грозный облик. Узкие, щелевидные чёрные глаза тускло мерцали в сумеречном свете.
Хвост твари, свистнув сбоку, с чудовищной силой обрушился на заднего коня, переломив ему хребет вместе со всадником. Средняя из змеиных голов стремительно ринулась вперёд и вонзилась в горло следующего человека. Левая же схватила следопыта и с сухим треском оторвала ему руку вместе с плечом.
Зазвенели арбалеты, взвились стрелы; кто-то с размаху вонзил тяжёлое копьё в среднюю голову. Однако твари всё это было ничтожно. Стрелы и копья торчали из её тела, кровь брызгала на землю, но чудовище продолжало терзать людей с безучастной неумолимостью, словно не ведая боли.
Конь под Одним в панике метнулся в сторону. Один растерялся, лишь на краткий миг, но и этого оказалось довольно. Жеребец взвился на дыбы, и Один был выброшен из седла.
— Стреляйте! — вскричал Один, с трудом поднимаясь из грязи. — Стреляйте!
Чудовище металось, подобно бледному пламени, пожирая всё на своём пути.
— Стреляйте!
И вдруг он узрел. Нет, на чудище была не кровь. Нечто иное, бледное и мутное. Беломуть! Тварь была упырём.
— Бейте по головам! — Один сорвал голос.
В этот миг правая голова внезапно обернулась к нему и разверзла пасть.
— Голод… голодно, — произнесло чудовище нечеловечьим, утробным голосом,
Звук этот повлёк душу Одного в ледяную стынь бездны.
Средняя голова чудища ринулась на него, вытягивая тяжёлую упругую шею. Один уклонился, совершив отточенный поворот, и обрушил удар чудищу точно в глаз. Лезвие с хрустом раскололо чешую, прорезая глазное яблоко. Густая жижа взметнулась в воздух; чудовище отозвалось на это громовым рокотом.
Но в то время как Один отразил одну голову, другая метнулась к нему сзади. Челюсти сомкнулись на его руке выше локтя. Чудовище дёрнуло головой вверх, и Один взмыл в воздух, словно тряпичная кукла в пасти исполинского зверя. Он повис, беспомощный, в нескольких саженях над землёю; небо и грязь слились перед его взором в единый вихрь.
Жилы и сухожилия рванулись с отвратительным звуком, кости раздробились, точно сухие ветви. Чудовище резко мотнуло шеей и отшвырнуло человека прочь.
Один пролетел несколько саженей и тяжело рухнул спиной в холодную грязь. Левая рука его висела на лоскутах кожи и плоти, наполовину оторванная; кости были раздроблены, кровь толчками хлестала из изуродованной раны.
Один лежал без чувств, когда вдруг чьи-то крепкие руки схватили его за ворот и плечи и поволокли по грязи, словно бесчувственный тюк.
— Господин! — Один очнулся и с трудом узнал старого Войко из его отряда, с лицом, изрезанным старыми шрамами. — Придите в себя, господин!
Один, пребывая на грани сознания, судорожно начал выводить на обрубке руки вражбицкие знаки, стремясь замедлить биение сердца и удержать уходящую кровь. Затем вывел последний знак. В воздухе запахло палёной плотью. Боль была столь нестерпима, что края мира померкли, и Один вновь соскользнул во тьму.
Когда к нему возвратилось зрение, Войко уже усаживал его на чужого коня. Жеребец, испуганный, бил копытом, однако стоял на месте. Оставшиеся люди, презрев страх смерти, окружили трёхглавое чудовище с копьями, метали стрелы, целя в глаза и выигрывая волетворцу драгоценные мгновения.
— Пошёл, родной! — велел Войко, ударяя коня. — Пошёл!
Один навалился грудью на седло и правой рукой судорожно вцепился в луку. Конь рванулся вперёд, унося его в сгущающиеся сумерки.
Сознание то оставляло его, то возвращалось вновь. Мир качался и расплывался. Один припал лицом к тёплой, влажной от пота и крови шее коня. Кровь всё ещё сочилась, но вражбицкие знаки сделали своё дело: сердце билось медленнее, и поток её уже не был столь яростен.
Лес проносился мимо тёмными, размытыми тенями. Где-то позади ещё доносился рёв трёх змеиных глоток и последний, оборвавшийся крик Войко… или кого-то другого из людей, что были ему верны до самой смерти.
Вслед за этим Один смежил веки и позволил тьме окончательно сомкнуться над ним вязким ночным покровом.
Эпизод 27. Сокровища во тьме
— Эй, честной народ! Внемлите сей повести, что деды наши от прадедов и пращуров приняли и сквозь лихолетья тяжкие до дней наших донесли!
Над хутором догорает небо, впитавшее в себя оранжево-розовые слои заката. Край земли залит кровью, тягуче ползущей над горами, чёрной вырезной грядой вставшими на горизонте. Над её каёмкой уже блуждают первые упитанные звёзды, и посреди них довлеет нечто, что я привыкла звать «луной». Только это не та луна вовсе, какую я помню из своего мира. Здесь она зреет в разы крупнее, одиноким всевидящим оком глядя на собравшихся.
Любопытно: над нами неизвестная планета или всего лишь обломок той самой земли, по которой мы ступаем? Или мы все просто-напросто мертвы и блуждаем по Асфодельским лугам, готовясь пересечь воды Стикса, несущие забвение?
Людей во дворе набралось с два десятка: вся хозяйская родня — от согбенных стариков до самых маленьких ребятишек — и набежавшие соседи, привлечённые редкостным зрелищем. Закатный свет ложился на их лица, выхватывая и пряча в тени всевозможные страхи.
Скоморохи с напускной важностью разливают по глиняным плошкам синее вражбицкое пламя, которое они выпросили у Овода на время представления. Обращаются они с огнём довольно почтительно, словно имеют дело с живым, своенравным существом, способным в любой момент вырваться из-под контроля и пожрать весь неистребимый скомороший род, который до этого не смогли сгубить ни голод, ни стужа, ни даже местная «инквизиция».
— Давным-давно, когда земля ещё не знала плуга, — Щегол касается струн инструмента из тёмного дерева с резными крыловидными боками, — бродили по ней люди без глаз и без души, альвами наречённые.
Пока струны отзываются бесконечным гулом, скоморохи кружат вокруг костра, и зловещие тени их прыгают по грязи и тающему снегу, путаясь в ногах зрителей.
Костюмы выступающих, сшитые с похвальной выдумкой, состоят из лоскутов алого, зелёного и бурого сукна. На плечах и коленях их нашиты косточки и перья. Высокие колпаки с рогами из коры увенчаны пёстрыми лентами и бубенцами.
Жена Щегла, круглолицая Зоря, кружится вихрем в самом сердце круга. На юбке её густо нашиты колокольцы, дребезжащие беспокойным перезвоном. Зоря притопывает и торжествующе, с размаху бьёт в бубен.
— Кожа на них была бледная, словно брюхо у лягушки, пальцы — кривые, точно корни мёртвых деревьев! Мыкались альвы по земле нашей, словно чума и мор непримиримые. Всё живое портили, высасывали соки из травы, из зверя, из человека, оставляя за собой одну сухую тоску.
Синие вражбицкие огни отражаются в глазах под масками.
— Красивых девок уволакивали они под холмы сырые, в чёрные норы свои, чтоб те им в вечной тьме прислуживали, песни пели да тело своё белое на потеху отдавали.
Скоморох, облачённый в устрашающий наряд чудища, горделиво кружит вокруг Зори, очерчивая её кольцом синего пламени.
— Парней же молодых, сильных да кровью горячей, гнали альвы к проклятым сокровищам, заставляя орошать их своей жизнью, дабы та вечно питала подземное злато, не давая ему ржаветь и тускнеть во мраке бездонных глубин!
Трубач широко раздувает грудь и дует в свою изогнутую дудку. Звук выходит на удивление могучий и ликующий, точно боевой рог, созывающий на смертный бой.
— Но поднялись тогда предки наши отважные, мужи крепкие, что не гнули спины ни перед тьмой, ни перед страхом! — нараспев продолжал Щегол, повелевающий ходом пляски. — Гнали альвов тех, проклятых, как волков бешеных по степям широким, по лесам дремучим и по болотам топким, гнали огнём и железом, рубили, жгли, выкуривали из нор чёрных! И бежала нечисть слепая, выла, скулила, уходила в глубь земли, в каменные недра, где и по сей день гниёт её злоба!
Скоморохи пляшут всё неистовее, закручиваясь в звенящем, головокружительном вихре. Прыжки, приседания, развороты, широкие взмахи рук — всё сливается в единый языческий обряд разрушения и созидания, не ведающего граней порядка.
Пламя громадного костра алчно глотает мечущиеся синие отблески в плошках, что плывут в руках скоморохов. Закат за спинами людей пылает, воплощая уходящее в землю золото альвов, обагрённое кровью и быстро тонущее во мраке грядущей ночи.
Толпа зрителей замирает в немом изумлении, словно под ногами у них мерцает не грязь, а священное, истоптанное поле древней брани, где некогда сходились в бою их предки.
И вдруг, в самый разгар пляски, из-за сарая выносят чучело.
Двое дюжих парней с хутора тащат его на длинных жердях: тело чучела смастерено из соломы и старого тряпья; вместо лица — берестяная маска без глаз, с длинным кривым носом и разинутым ртом, полным деревянных, щербатых зубов.
Вперёд выступает молодой скоморох. Поверх пёстрых лохмотьев его накинут потёртый кожаный нагрудник, в правой руке виднеется деревянный меч, выкрашенный краской. Скоморох размахивается и одним могучим ударом сносит чучелу голову.
Солома и рваное тряпьё брызжут во все стороны. Голова «альва» с глухим стуком падает в мокрую жижу, и катится, оставляя за собой борозду.
Толпа взрывается диким рёвом.
Но скоморох не останавливается: приседает, хватает отрубленную голову за пучок седого мха, как за волосы убитого врага, и рывком поднимает её высоко над собой обеими руками.
— Слава предкам нашим! Слава героям, что загнали под землю тьму, что вырвали землю нашу из пасти чудищ! Слава навеки, братцы! Слава-а-а!
Толпа податливо вторит. Мужики кричат «Слава!» хриплыми, сорванными голосами, женщины бьют в ладоши, дети прыгают от восторга, визжа и топоча.
Смотрю на всё это и ощущаю, как меня неумолимо увлекает в воронку, где радость, ярость и жажда крови сливаются в единый, кипящий взвар, переливаемый из груди в грудь всех присутствующих.
Сердце моё бьётся в горле, но уже не от грохота и музыки. Вспоминаю ту первую ночь, когда только оказалась в этом мире, и как за мной гнались с факелами, крича: «Упырица!». А мне оставалось лишь бежать прочь, не понимая ни языка, ни причин, по которым на меня смотрели с таким страхом и ненавистью. Ведь для них я и была тем самым чудовищем, вылезшим из-под кургана.
И эти люди передо мной сейчас с тем же восторгом могли бы гнать и меня. И Векшу. И всякого, кто хоть немного отличается от них.
Векша… точно. Его ведь нет весь день, с той самой ссоры.
Отрываюсь от беснующейся толпы и быстро пробираюсь к старому овину. Под навесом сидит Хонза. Он смотрит на представление с заметной скукой, мол: «Видал я и похлеще, и куда как кровавей». Синие огни и победные крики ему явно не в диковинку.
Когда я подбегаю, Хонза видит моё встревоженное выражение лица, и сразу глубокие тени ложатся в его морщинах.
— В чём дело? — спрашивает он.
— Вы не видели Векшу?
— А что стряслось?
Бросаю взгляд назад, на ликующую толпу, где скоморох всё ещё экспонирует отрубленную голову альва.
— Мы с ним утром поругались, и Векша… кажется, он превратился.
Я кошусь на толпу со значением. Хонза понимает всё без лишних подробностей.
— Не нервничай, — он расслабляет плечи, будто убедившись в ложной тревоге. — Уж кто-кто, а этот в состоянии о себе позаботиться.
***
Векша развернул ладонь поднятой к небу руки, касаясь её ребром налитого края луны, тогда как другой край её ещё оставался надломленным. До полнолуния оставалось всего несколько ночей, но сердце уже надрывалось от боли, не выдерживая мучительного ожидания.
Когти на полусогнутых пальцах чернели против неба, напоминая голые ветви старого дерева, на макушке которого Векша и примостился. Он сидел, слегка приподнявшись, сгорбившись всем телом, но всё ещё тянул руку к луне, желая ухватить её, притянуть к себе и утолить наконец нестерпимую жажду.
Ночь дышала запахом лесной жатвы. Совы глодали косточки мышей, волки рыскали по своим извечным тропам, а лисы голосили тонко и жалобно, словно плачущие дети, оставленные отчаявшимися семьями в сырой чаще. Зыбкий ветер подхватывал их вой и уносил далеко по лесным оврагам.
Векша оставался окружён стеной из чёрных стволов и густого ельника, пока его сплетённое из разных сущностей нутро тянулось к тому единственному, чего нельзя было достать руками. К надломленной с краю луне.
Несовершенная, с выгрызенным изъяном, она висела над чёрными вершинами, налитая серебром, и манила, сводила с ума своим светом. И чем сильнее тянулся Векша к ней рукой с растопыренными когтями, тем глубже разрасталась и ворочалась под его рёбрами поганая скорбь.



