Боярин Бобров: Ветеринар поневоле

- -
- 100%
- +
- Так, - сказал он, поворачивая полупрозрачную голову к свету. - А это уже не мистика.
Глаза были воспалены - не метафорически, а самым натуральным образом: припухшие, раздражённые, как у коровы, которой попала в глаз соломина, а потом три дня простоявшей в пыльном стойле. Слёзы шли не от вселенской скорби, а от банального воспаления, которое некому было заметить.
Тут магия потребовалась - самая простая, лекарская, из тех, что осваивают на первом году ученичества и потом шесть веков не вспоминают. Он снял воспаление одним касанием, как снимают пылинку с рукава.
Слёзы иссякли. Плакса-Сирота моргнула - судя по растерянности, впервые за очень долгое время - и уставилась на него, как существо, у которого отобрали единственное занятие в жизни.
- Плакать можешь и дальше, если нравится, - успокоил её Матвей, поднимаясь. - Только теперь по собственному желанию, а не потому что глаз чешется.
Уходя, он оглянулся. Изнаночная тварь, не ребёнок - это он знал твёрдо. Но сидела она ровно так, как сидят дети, которых забыли забрать, и это ему не понравилось отдельно, безо всякой магической причины.
Под скамейкой натекла лужица - конденсат, копившийся годами. В приличном хозяйстве такое собирали бы в бутыли и продавали алхимикам, а тут оно уходило в плитку. Впрочем, бесхозяйственность была в этом парке общим принципом.
Третьим пациентом оказался Плешивый Копошун - землеройная тварь размером с крупную собаку, с плешивой шкурой и скверным характером. Он выбрался из норы у самой ограды, оскалился, сделал два шага навстречу - и Матвей раньше оскала отметил главное: зверь шёл на трёх лапах, четвёртую подволакивал.
- Стой, - сказал он, и Копошун, к собственному изумлению, остановился.
Дальше всё пошло по схеме, знакомой Матвею по практике на четвёртом курсе, а Лихославу - по шести векам примерно того же, только в других декорациях. Он присел, взял лапу, прощупал сустав, нашёл вывих - застарелый, но вправимый - и вправил одним коротким отработанным движением.
Копошун взвыл, отскочил, приземлился на все четыре, недоверчиво перенёс вес на больную лапу и, не найдя привычной боли, посмотрел на Матвея с выражением, для которого в человеческом языке слов не предусмотрено.
- На здоровье. Нору рой аккуратнее: вывих у тебя оттого, что грунт под тобой обваливается. Тут везде плитку клали по чертежу, а не по земле.
Он двинулся к центру парка - и тут началось то, что он предвидел с той минуты, как снял маскировку.
От пересохшего фонтана к нему потянулись Слепые Хапуны - мелкие, безглазые, юркие, реагирующие исключительно на блеск. Только блестели сейчас не монеты в чаше фонтана. Блестел он сам: для Хапунов его фон без маскировки сиял ярче любой драгоценности, когда-либо туда брошенной.
Их набралось десятка два. Они текли сплошным копошащимся ковром - взбирались на дорожку, обтекали скамейки, - и выглядело это, откровенно говоря, неприятно.
Матвей остановился, без тени тревоги на мгновение придавил фон обратно, чтобы блестеть стало нечему, нащупал в кармане куртки пуговицу - ту самую, подобранную на борту - и запустил её через весь парк в противоположную сторону.
Пуговица блеснула в полёте и звякнула о плитку далеко за фонтаном.
Ковёр развернулся на блеск и утёк туда целиком за долю секунды, оставив дорожку пустой.
- Вот и поговорили, - сказал Матвей и пошёл к центру парка, где, как он уже понял, его ждала настоящая причина всего здешнего нездоровья.
Глава 5
Иней начался шагов за тридцать до центра.
Сначала он проступил на траве вдоль дорожки тонким неубедительным налётом, какой бывает в октябре перед рассветом. Через десяток шагов налёт превратился в корку, хрустнувшую под подошвой. Ещё через десяток трава перестала гнуться вовсе и ломалась, как проволока.
Матвей выдохнул. Пар пошёл ровным облачком.
- Двадцать восьмое июня, - сказал он ему вслед.
Фонари здесь горели вполнакала от прежнего вполнакала. Звук тоже сел: шаги стали глуше, будто их обматывали ватой на подходе к ушам. У поворота на центральную площадку Матвей остановился и посмотрел вперёд.
Фонтан был. Чаша, бортик, чугунная тумба посередине - всё на месте, всё вычищено до неприличия и всё покрыто инеем в палец толщиной. Воды не было ни капли.
А на чаше, свесив края через бортик и растёкшись по плитке метров на семь в стороны, лежало нечто.
Серое, полупрозрачное, вязкое на вид и совершенно неподвижное. Поверхность едва заметно колыхалась - не от движения, а как колышется студень, если стукнуть по столу в соседней комнате. Оно накрывало фонтан целиком, как ватное одеяло, спущенное с антресолей на диван: не обняло, не оплело - просто легло сверху всем весом и осталось.
Матвей подобрал обломок плитки и бросил в его сторону.
Обломок пролетел половину расстояния, замедлился, будто вошёл в кисель, и упал, не долетев. Иней на месте падения загустел на глазах.
- Ага.
Он обошёл площадку по внешней дорожке. С одной стороны от фонтана стояла скамейка, вмёрзшая основанием в плитку. С другой - фонарный столб в инее до половины, с лопнувшим плафоном. Под самым краем серой массы, там, где она сходила на нет, лежал чей-то ботинок - старый, растрескавшийся, явно пролежавший здесь не первый год.
Матвей посмотрел на ботинок, потом на массу, потом снова на ботинок.
- А вот это как раз не то, что ты подумаешь, - сказал он ботинку.
Он присел у самой границы серого и протянул руку, держа ладонь на палец над поверхностью. Секунд через пять ладонь начало тянуть - не болью, а медленной, уютной, обманчиво приятной тягой, с какой вытягивает тепло горячая ванна, если пролежать в ней лишний час.
Он убрал руку и растёр её о колено.
- Ты никого не ешь, - сказал он, разглядывая тварь, как разглядывают протёкший потолок на предмет размера пятна. - Ты просто лежишь.
Ледащий Ком. По каталогу - класс хозяйственно-опасный, медлительный хищник, вытягивающий тепло из зазевавшейся жертвы. По факту - вот это: туша размером с грузовую фуру, улёгшаяся на самую тёплую точку парка и, судя по инею, не сдвигавшаяся с неё никогда.
Матвей выпрямился и начал считать в обратную сторону.
Мохноед с колтунами, которые годами никто не расчёсывал. Плакса-Сирота с воспалением, которого никто не заметил. Копошун с вывихом от проседающего грунта. Слепые Хапуны, сбегающиеся на любой источник, потому что своего в парке не осталось. Пересохший фонтан. Фонари вполнакала. Иней в июне.
Тварь лежала на узле - на той самой точке, откуда парк брал всё: свет, воду, тепло, само своё существование. И лежала достаточно давно, чтобы весь парк вокруг медленно, равномерно, без единой драмы зачах.
Это была не тварь. Это был пролежень.
- Ну что ж, - сказал Матвей, снимая куртку и вешая её на вмёрзшую скамейку. - Двигать будем.
Он зашёл с той стороны, где чаша давала упор, прикинул направление - к клумбе в двадцати шагах, где плитка кончалась и начиналась голая земля, - и упёрся.
Ком не шелохнулся.
Матвей отступил на шаг и посмотрел на тушу заново.
- Вес приличный, - признал он.
Со стороны это выглядело нелепо до полной потери жанра: молодой человек в рубашке посреди замёрзшего парка деловито перетаптывается вокруг семиметровой студенистой горы, примеряясь к ней с разных углов, как к платяному шкафу в узком коридоре. Пробовал от чаши. Пробовал от бортика. Один раз попытался поддеть край снизу, отдёрнул руку и минуту растирал пальцы.
С четвёртого захода он нашёл правильное: не толкать, а подцепить всю массу разом, вместе со слоем плитки, к которой она примёрзла.
Тут потребовалось усилие.
Не заклинание - их он мог бы применить штук шесть, одно эффектнее другого, - а именно усилие: голая сила без формы, ровная, продолжительная, без единого красивого жеста. Та, что шла не из мышц, а через сердце. Он поднял тушу целиком на ладонь от земли и пошёл, разворачивая её перед собой по воздуху, со скоростью человека, несущего полное ведро.
Плитка оторвалась вместе с Комом пластом и с треском осыпалась обратно.
На седьмом шаге сердце дало о себе знать - резко, отчётливо, коротким тычком под грудину, который ни с чем не спутаешь. Матвей остановился.
Ком висел в воздухе. Матвей держал его и дышал - медленно, считая про себя, пережидая.
- Не сейчас, - сказал он сердцу.
Досчитал до двадцати. Пошёл дальше, ещё медленнее, как человек, у которого ведро налито до самого края.
На клумбе он опустил Ком на голую землю - аккуратно, без стука - и отступил.
Тварь растеклась заново, никак не отреагировав ни на переезд, ни на нового соседа в виде сухого куста. Ей было решительно всё равно, где лежать.
А за спиной у Матвея затрещало.
Он обернулся.
Иней сходил с плитки волной - кругами от фонтана, стремительно, с сухим потрескиванием, как изморозь с оконного стекла, если поднести ладонь. Трава за ним распрямлялась. Фонари вспыхивали один за другим на полную, а в чугунной тумбе посреди чаши что-то утробно булькнуло.
Фонтан плюнул ржавой водой, закашлялся и пошёл.
Матвей снял куртку со скамейки - та уже оттаяла и просела на нормальную высоту - и надел: после инея было зябко.
- Вот так, - сказал он. - А вы говорите, чудовище.
Первой поехала плитка.
Матвей стоял у фонтана, глядя, как из тумбы толчками идёт вода - сначала ржавая, потом мутная, потом почти прозрачная, - когда под ногой у него что-то дёрнулось. Он отступил. Плитка, на которой он только что стоял, приподнялась, повернулась вокруг своей оси, легла обратно ровнее прежнего и замерла.
Соседняя сделала то же самое. За ней следующая.
По всей площадке пошёл частый сухой перестук: плитки выравнивались, подгонялись друг к другу, догоняя тот самый чертёж, по которому их когда-то положили криво. Дорожка на глазах становилась безупречной - и от этого куда неприятнее для ходьбы: швы сошлись в струнку, а уклон пропал вовсе.
- Началось, - сказал Матвей.
Кусты вдоль главной аллеи втягивались, принимая форму из плана озеленения. Скамейки разворачивались, отыскивая проектные места. Фонарные столбы, до сих пор стоявшие как попало, разом выпрямились по линейке и засветились одинаково ярко - впервые за всё время, что здесь кто-либо бывал.
Парк, получив тепло, принялся достраиваться.
А потом Матвей услышал забор.
Звук шёл со всех сторон сразу - низкий, деревянный, с подвыванием, как когда тяжёлый шкаф ведут по паркету. Ограда шла внутрь. Не росла вверх, не уплотнялась - надвигалась: доска за доской, секция за секцией, сжимая периметр ровным кольцом. Там, где она проходила, не оставалось ни аллей, ни клумб, ни скамеек - только выровненная земля и новая секция забора, тут же встававшая на место.
По-хорошему это должно было встревожить. Матвей прикинул скорость, расстояние и решил, что успеет с запасом минут в десять, а если не успеет - вопрос решится тем же способом, что и с Комом, только шумнее.
Он двинулся к выходу - и тогда услышал второй звук.
Тонкий, злой, с надрывом. Не вой и не рык - что-то среднее, срывающееся в сухой треск на верхней ноте.
Матвей остановился.
Звук шёл слева, из-под надвигающейся секции. Он развернулся и пошёл на него - против движения ограды, туда, где кольцо уже сомкнулось вплотную и продолжало сжиматься.
Между двумя слоями досок что-то билось.
Он присел и заглянул в узкую, в ладонь, щель.
На него смотрел череп.
Собачий, вытянутый, с провалами глазниц, в которых не было ничего - ни огня, ни свечения, ни прочей мистической требухи. Ниже угадывались рёбра, лопатка, передняя лапа - одна кость, ни лоскута плоти. Всё это было зажато между сходящимися секциями, и задняя половина уже ушла в доски по самый таз.
Череп раскрылся и цапнул его за палец.
Матвей отдёрнул руку, осмотрел содранную костяшку и сказал:
- Понятно.
Он отступил на два шага и посмотрел уже не на собаку, а на забор, который её ел.
Доски шли внахлёст, слоями, подпёртые изнутри поперечинами. Костяная гончая застряла между третьим и четвёртым слоем и висела там, судя по состоянию костей, не первый день: часть рёбер сколота, лопатка треснула, задние лапы стёрты досками до опасной тонкости.
Лечить тут было нечего. Ни мышц, ни органов, ни крови - лекарская магия работает с живым, а живого здесь не было ни грамма. Только кость и то, что держало её вместе, - какая-то давняя, выцветшая привязанность к чему-то, чего в этом парке давно нет.
Безнадёжный случай. Ни один здравомыслящий человек за такой не взялся бы.
Матвей закатал рукава.
Он взялся за верхнюю секцию и повёл её вверх. Забор упёрся - не как доска, а как система, которой велели строиться и которая строится, невзирая ни на что. Давление пошло навстречу, ровное, тупое, всей массой периметра.
- Стоять, - сказал он.
Секция замерла. Соседняя, впрочем, продолжила идти.
Он перехватил её левой рукой, правой держа первую, - и тут стало не до комментариев. Забор шёл со всех сторон: стоило прижать здесь, начинало сминать там. Он держал. Кость под досками захрустела и заскулила.
Матвей выдохнул сквозь зубы, отпустил обе секции - и взял весь периметр целиком.
Не секцию. Не участок. Весь забор, кольцом, разом.
Стало тихо. Ограда встала.
Держать её было - как держать на весу чугунную крышку колодца, из тех, что вдвоём не поднять. Сердце пока молчало. Ненадолго. Значит, минуты три.
Он опустился на колено и начал разбирать доски одной рукой, слой за слоем, как разбирал колтуны Мохноеда: сверху вниз, без рывков, поддевая и отводя. Третий слой. Второй. Гончая рвалась, щёлкала челюстями, пыталась достать его через щель - не понимая, что происходит, зная только, что её держат и что рядом кто-то есть.
- Не мешай, - сказал Матвей. - Я и так тебя роняю.
На первом слое сердце вмешалось - тычком под грудину, сильнее прежнего, с длинной тянущей отдачей в левую руку.
Он не остановился. Сорвал последнюю доску - гвоздь напоследок выдрал клок из локтя куртки, - подцепил гончую за грудную клетку (та немедленно вцепилась ему в голое предплечье чуть ниже закатанного рукава, прокусив кожу), выдернул из щели и отшвырнул в сторону вместе с собственной рукой: разжимать челюсти было некогда.
И отпустил забор.
Кольцо сомкнулось с треском за долю секунды. Там, где только что была гончая, встала глухая стена.
Матвей сел прямо на землю.
Сердце колотилось неровно, перед глазами шла рябь. На предплечье висела собака из одних костей и грызла его - молча, добросовестно, с полной самоотдачей.
- Всё, - сказал он, отдышавшись. - Отпускай. Спасён - не спасён, а руку верни.
Гончая не отпускала.
Она висела на предплечье всем костяным весом, упершись передними лапами ему в колено, и грызла - не яростно, а с обстоятельностью, с какой грызут по-настоящему хорошую кость. Челюсти работали ровно. Глазницы смотрели мимо.
Крови было немного: прокус неглубокий, зубы у неё сточились до тупого. Болело прилично.
- Слушай, - сказал Матвей. - Мне эта рука ещё пригодится. Мне ею вообще-то коров щупать.
Ноль реакции.
Он подождал ещё немного, потом взял её за верхнюю и нижнюю челюсть и просто развёл. Гончая протестующе скрипнула, разжалась и села, всем видом не понимая, почему её до сих пор не убили.
Матвей свёл края прокуса пальцами. Кожа сошлась. Повертел рукой к свету - следа не осталось. Хорошо: объясняться завтра ещё и за укус было бы совсем лишним.
Гончая наблюдала с интересом.
- Теперь ты, - сказал он и подсел к ней.
Вариантов было много, и в этом заключалась единственная сложность.
Некромантией он мог перебрать её всю, кость за костью, и собрать заново - чище, ровнее и прочнее, чем при жизни. Лекарской магией вместе с химерологией - нарастить мясо, жилы, шкуру и выдать на выходе совершенно приличную собаку, с мокрым носом и всеми положенными потрохами. Работы на полчаса, и ни одна задача не сложнее, чем заштопать носок.
Матвей посмотрел на пациента и отложил обе.
Собрать заново - значит собрать своё, а не её: исправный костяк будет держаться его волей, а не собственным упрямством, и от гончей в нём останутся одни кости. Нарастить мясо - ещё хуже. Мясу нужно есть, дышать, спать и болеть, мясо стареет и просится в туалет, а взамен не даёт ничего, чего у неё нет сейчас. Она бегает, соображает и кусается - всё, что собаке положено, уже работает. Наращивать на исправную конструкцию лишние потроха ради приличного вида - не лечение, а вредительство.
Так что он взял артефакторику - единственное, что тут годилось. Кость - материал, конструкция - сборка, а трещины заделывают.
Треснувшую лопатку он свёл и прихватил. Сколотые рёбра нарастил - не тканью, а тем же веществом, из которого они были, взяв материал из воздуха: в этом парке его было навалом, и он всё равно пропадал зря. Дольше всего возился со стёртыми задними лапами - наращивал слой за слоем, как наплавляют металл.
Гончая сидела смирно. Один раз дёрнулась, когда он трогал таз, - и сама же прижала морду к земле, будто извиняясь.
- Вот так, - сказал Матвей через двадцать минут, отпуская её. - Проверяй.
Гончая встала. Постояла. Сделала шаг, другой, потом сорвалась с места, пронеслась широким кругом мимо фонтана, развернулась на полном ходу - с сорванной лопаткой она бы так никогда не смогла - и затормозила в полуметре от его колена.
И тут Матвей заметил то, на что не обратил внимания, пока заделывал трещины.
Лопатка ходила свободно.
Не разболтанно - такое он бы сразу поправил, - а именно свободно: кость лежала на месте, работала как положено, но ни к чему не крепилась. Ни сустава, ни связки, ни хрящевой прослойки. Просто лежала рядом и почему-то не падала.
Он присел и взял гончую за переднюю лапу.
- Не дёргайся.
Лапа снялась.
Целиком, без усилия, как деталь с магнита, - и осталась у него в руке. Гончая посмотрела на собственную конечность в чужих пальцах с вежливым интересом и переступила оставшимися тремя.
- Вот оно как, - сказал Матвей.
Он вернул лапу на место. Та встала с тихим костяным щелчком и снова начала держаться - не приросла, а именно держалась, потому что ей, судя по всему, этого хотелось.
Матвей сел на бортик фонтана, где вода уже посветлела, и посмотрел на гончую внимательнее, уже понимая, что видит.
Никакого скелета в анатомическом смысле тут не было. Была совокупность костей, которая держалась вместе исключительно потому, что ей хотелось держаться вместе, - той самой выцветшей привязанностью, оставшейся вместо всего остального. Потому и некромантия не цеплялась: поднимать было нечего, оно поднимало и складывало себя само, из чистого упрямства.
А раз оно само себя складывает - вопрос только в том, во что.
- Сложись, - сказал Матвей.
Гончая не поняла.
- Не рассыпься, - уточнил он. - Сложись. Плотно. Всё в одно.
Она подумала. Потом легла, подобрала лапы, и кости поехали друг к другу - не в стороны, а внутрь, стягиваясь и укладываясь всё плотнее, пока собака не превратилась в неопрятный костяной ком размером с бочонок.
Ком лежал на плитке и ждал дальнейших указаний.
- Уже теплее. Теперь вытянись.
Ком дрогнул и потянулся вверх.
Кости пошли в столбик - позвонок к позвонку, ребро вдоль, лопатка плашмя, - укладываясь в узкую плотную сцепку, как дрова в поленницу, только куда аккуратнее. Через несколько секунд на плитке стояла палка.
Даже не палка - посох. Метра полтора, костяной, с рукоятью, в которой без труда угадывался таз, и с утолщением на верхнем конце, в котором при желании читался череп. Впрочем, вглядываться надо было специально - так в глаза ничего не бросалось.
Матвей взял его и повертел. Посох был лёгкий, прочный и на удивление удобный. Он опёрся - держит.
- Ну вот. А теперь обратно.
Посох выпал из руки, ударился о плитку - и встал гончей, отряхиваясь, ещё до того, как Матвей успел убрать руку.
- Хорошо, - сказал он с неподдельным одобрением, каким за шесть веков удостаивал немногое. - Быстро.
Гончая завиляла хвостом - вернее, голой цепочкой позвонков, оставшейся от хвоста: при вилянии она издавала сухой дробный стук, как деревянные счёты.
- Ещё раз.
Она сложилась. Развернулась. Сложилась снова - теперь за полсекунды, явно входя во вкус.
- Хватит, - сказал Матвей, ловя посох на лету. - Наигрались.
Он прислонил посох к бортику и мысленно вычеркнул из списка проблему, ещё двадцать минут назад стоявшую там первым пунктом: как вывести с территории аэровокзала, наверняка уже оцепленной, собаку из одних костей.
Никак не вывести. Вынести. В руке.
Посох простоял смирно ровно четыре секунды, после чего упал, встал гончей и вцепился ему в сапог.
- Ну вот, - сказал Матвей.
Она грызла сапог, поглядывая на него снизу вверх с выражением, которого у существа без глаз быть не должно, - но оно было.
- Это, стало быть, у тебя благодарность, - сказал он. - А это, стало быть, диагноз.
Диагноз был очевиден. От неё остались кость и одна-единственная устойчивая привычка - грызть то, что рядом. Не по злобе, а по остаточной памяти о том, чем она когда-то занималась. Убрать эту привычку было невозможно: не болезнь и не порча, а всё, что вообще делало её ею. Убери - и останется просто набор костей, которому незачем складываться.
Читать мораль он не собирался. Никогда этим не занимался и не собирался начинать в две тысячи сто пятьдесят втором году - от чего бы тут его ни отсчитывали.
Он посмотрел на неё как на кандидата.
- Значит, так. Работа у тебя будет.
Гончая перестала грызть сапог и подняла голову.
- Оклада не обещаю, потому что ты не ешь, - продолжил он тем же ровным тоном, каким сутки назад предлагал обиженному речному божеству должность управляющего храмовым хозяйством. - Довольствие натурой: кости, доски, что по дороге попадётся. Уточняю: то, на что укажу я. Не то, что понравится тебе.
Она склонила череп набок.
- Пункт первый, он же главный: людей не грызём.
Гончая издала короткий скрипучий звук, который при желании можно было принять за возражение.
- Понимаю, - согласился Матвей. - Неудобно. Люди рядом, люди мягкие, у людей кости внутри, и это, допускаю, раздражает. Тем не менее.
Он поднял палец.
- Уточняю формулировку, чтобы потом не было споров. Не грызём никого, кто ходит на двух ногах, разговаривает или носит форму. Особенно если носит форму: над ними начальство, бумаги, комиссии, потом до конца жизни не отпишешься. Оно того не стоит, поверь человеку, который сегодня ночью три часа объяснял следователю про телегу с сеном.
Гончая слушала. Слова она вряд ли понимала, но безусловно понимала, что ей выдают правила и что тот, кто их выдаёт, за неё отвечает.
- Пункт второй. Указываю я. Молча - не значит можно. Понял - не значит догадался.
Он помолчал.
- Пункт третий, самый неприятный. Ты сейчас думаешь, что мы договорились. Ты не договорилась - ты согласилась. Согласие держится ровно до первого встречного, который понравится тебе на зуб. Так что это надолго. Я тебя не вылечу, - сказал он прямо. - Ни сегодня, ни через месяц. Это не вывих, это ты вся целиком. Будем держать.
Гончая подошла и села у его ноги, прижавшись костяным боком к сапогу.
- И пункт четвёртый. Снаружи ты палка.
Хвост отчётливо перестал вилять.
- Не обсуждается. Там люди, там форма, а к этому часу наверняка и оцепление. Собаку придётся объяснять, а палку - нет. С палкой я молодой человек со слабым сердцем после тяжёлой ночи - и это, между прочим, чистая правда.
Гончая посмотрела на него долгим взглядом существа, которому только что сообщили, что вся его дальнейшая жизнь - стоять прислонённым к стенке.
- Разворачиваться будешь по команде, - смягчил Матвей. - И, подозреваю, чаще, чем мне хотелось бы. Складывайся.
Она сложилась - неохотно, медленнее прежнего, всем видом показывая, что подчиняется под давлением.
Матвей опёрся на посох и поднялся. Опора и правда пришлась кстати: ночь была длинная, сердце после забора всё ещё ныло, а идти предстояло неизвестно куда.
Прежде чем идти, он сделал то, что шесть веков делал перед любой серьёзной работой, - прикинул смету. На Керне смет не существовало: Источник шёл через него, как река через широкое русло, и излишки приходилось стравливать на чужие поля. Здесь русло было одно - больной насос в чужой груди, и пропускал он ровно столько, сколько пропускал. Тонкой струйкой - почти без счёта: колтун, вывих, трещину в кости можно латать хоть до вечера. А большим куском разом - как Ком, как забор - насос потом требовал покоя, как загнанная лошадь, и сколько таких кусков он выдержит за сутки, Матвей проверять не хотел. Сегодняшние два, по ощущениям, съели почти всё. Значит, до завтра - только мелочью: подтолкнуть, придержать, дожать то, что и так падает. Правило неприятное, зато простое. Он внёс его в список первым пунктом.



