Человек и эпоха. Часть вторая. Кричащая нежность

- -
- 100%
- +
Николай непроизвольно попятился назад, то ли отступая перед вызывающим образом молодых людей, то ли боясь непредсказуемости их поведения.
«Куда бежать?..» — напряжённо говорил себе он, сжимая руки в кулаки.
Ему казалось, что подростки надвигаются прямо на него, а их лица светятся безумством, неистовством и гневом. Когда стало очевидно, что драка неизбежна, юноша насторожился, сведя брови, и приготовился давать сдачи.
Вот он видел, как они приближаются… оставалось всего несколько шагов… сердце Николая сжалось, правую ногу свело судорогой, а левая замерла, словно костыль, и… компания его миновала, направившись во двор.
Юноша выдохнул, пойдя в сторону переулка, из которого вышли подростки. Руки его тряслись, будто достигнув высшей степени прострации, называемой швейцарским психиатром Юнгом Самостью, — Николай забыл обо всём и не имел сил вспоминать; ему было хорошо от осознания того, что он куда-то идёт, выходя на оживлённый перекрёсток.
В конце концов, к своему удивлению, он добрался до остановки, на которой вышел с Анной. Полное облегчение охватило его: юноша сел на скамейку, начав сонно смотреть на выходящих из транспорта людей. Вдруг он, краем глаза посмотрев на ручные часы, заметил, что большая стрелка медленно, но уверенно подвигается к восьми.
«Ой…» — подумал он, не зная, как объяснить своё отсутствие деспотичной матери. Николай уже представил, как она нехотя открывает ему дверь после того, как он десять минут звонил в звонок; как она безрадостно встречает его, не здороваясь; как избегает его, пребывая на кухне…
«Если бы меня приютила Анна, я бы остался у неё… — тешил он себя смелыми мыслями. — Зачем мне этот дом? Это же сплошные мучения… Нет… нет… С меня хватит! Если мать станет меня ругать, если она попытается выставить меня за дверь, если она будет в свойственной себе манере распинать меня, как первоклассника, я уйду и больше не вернусь… Я стану передвижником! Я захвачу с собой краски, кисти и холсты. Я буду пешком ходить из города в город в поисках работы. И пусть у меня будет неоконченное высшее образование, и пусть я буду скитальцем и бродягой, всё это лучше, чем терпеть унижения… Я ли виноват, что я такой? Мой отец был учёным, рано скончавшимся… Если бы он был жив, он бы понял меня. Ведь науку и искусство объединяет идея, только в случае с наукой она рациональная, а в случае с искусством — трансцендентная!» — рассуждал он, ища остановку, которая, по его подсчётам, должна была располагаться на противоположной стороне дороги.
Перебежав трассу в неположенном месте, Николай пошёл по обочине. Слева от него мчались, сигналя друг другу, машины, а справа находилась Москва-река, покрывшаяся тонкой плёнкой льда; подойдя ближе, можно было рассмотреть застывшие под водой густо-зелёные водоросли, плавающих, словно под стеклом, рыб и одиноко торчащую корягу, нагие ветви которой покрылись инеем…
Удаляясь, Николай заметил, что за ним следует какой-то человек в фуфайке, беспардонно курящий сигарету и что-то отхаркивающий… Сквозь мглу юноша видел, что это был прижимистый мужчина, пружинистой походкой шедший восвояси.
«Наверное, грабитель… У меня ничего и нет с собой… — пронеслось у Николая в голове. — Сейчас стало безлюдно… Он подойдёт, попросит денег, я ему, естественно, ничего не дам, тогда он огреет меня кирпичом по затылку, оттащит к реке и выкинет в прорубь… Да… меня даже похоронить не смогут, — рыбы всё тело обглодают… А картины?.. Что будет с моими картинами? Ведь в шкафах пылятся сотни эскизов. Воспользуется ли кто-то ими? А ведь это чудные, прямо-таки, эскизы. Мне больше всего нравится вчерашний… Это портрет робкой девушки, провожающей своего жениха на перроне. Как повезло, что я вчера, отправившись на вокзал за „Киевским тортом“, застал их! Какие у неё были умоляющие, вопрошающие медяные глаза с расширенными зрачками, они пронзали своим испепеляющим и одновременно отсутствующим взглядом молодого человека, вынужденного покинуть свою возлюбленную, такую недоступную и целомудренную… А люди кругом, таща баулы, пихали их, заставляя отходить в сторону, а они, не выпуская друг друга из объятий, повиновались требованиям толпы, не отрывая глаз друг от друга… Кстати, — умилённо выдыхая, подумал он. — У неё был филигранный губной желобок, который вышел у меня как-то смазано; надо, может, сделать его более жирным… Эх… Только бы добраться до мольберта и всё подправить… Впрочем, выполнив эту работу в красках, можно её послать на какой-нибудь конкурс. Да, да, на „Золотую палитру“… — вдохновенно размышлял Николай, представляя, как вышедший на сцену ведущий объявляет: „Итак, достопочтенные ценители искусства, пришло время подводить итоги нашего конкурса“ — конферансье предвкушающе кашляет, доставая из-за пазухи белый конверт с позолоченными краями, и, открыв его, недоумённо оглашает: „Николай…“ Раздаются аплодисменты, не дающие ведущему договорить. Юноша, сопровождаемый соратниками, выходит на сцену: он одет в свежевыглаженный смокинг и сверкающие квадратные туфли, — его подводят к микрофону и дают сказать слово. Естественно, Николай, не ожидавший подобного триумфа, не полагавший, что его, обычного художника, выберут победителем, не подготовил победную речь; но он не намерен сдаваться, воодушевлённый сотнями глаз, устремлённых на него, он произносит диатрибу, убеждающую всех присутствующих, что он — гений, которого век не видывали и не надеялись увидеть!..»
Предавшись раздумью, юноша не заметил, как мужчина пропал из виду, а к остановке подъехал нужный Николаю автобус. Сев в него, он успешно доехал до дома…
Подойдя к входной двери, молодой человек встал в замешательстве.
«Надо было позвонить кому-нибудь из друзей… Я бы переночевал… А так… Страшно, страшно… Откуда у меня эта страсть к живописи? Мать моя далека от искусства, отец, по словам матери, большим ценителем тоже не был… Так откуда? Может быть, правы буддисты, верящие в перерождение душ?.. Может быть, в прошлой жизни я был кровожадным, свирепым, мелочным изувером и садистом, а теперь должен расплачиваться за бесчеловечную жестокость художественной одарённостью?»
Николай, как бы жутко ему ни было, аккуратно прислонил подушечку указательного пальца к звонку, и, услышав раздражающий звук, тотчас отстранился, думая дать дёру, пока не поздно.
Мать открыла дверь… По её истощённому лицу пробежала гневная судорога, завершившаяся недужным блеском в осоловелых глазах. Это была дебелая женщина, пять лет назад стан которой можно было назвать пышным; её мужиковатые руки, имевшие такую склонность ещё в молодости, окончательно утратили в себе женственность из-за жизненных невзгод. Не удостоив сына, как и предполагал Николай, приветствием, она удалилась на кухню, плотно закрыв за собой дверь.
Раздеваясь, Николай взглянул на себя в зеркало. Брови, бывшие густыми в отрочестве, поредели и осветлились, то ли от возраста, то ли от нервных потрясений; покатый лоб испещрили мелкие морщины, появившиеся вследствие умственных изысканий, ведь работа художника заключается не столько в технике, сколько в представлении и фантазировании, за что отвечает мозг; веснушки, украшавшие нос, пропали; а круглых ушей из-за длинных волос, окаймлявших ворот свитера, не было видно.
Юноша тяжело вздохнул, поняв, что проведёт вечер наедине с собой. Пройдя в зал, он сел на пол около книжного стеллажа, по его просьбе появившегося в квартире. Полки этого стеллажа были уставлены исключительно отборной французской литературой: Оноре де Бальзаком с его архиэпопеей «Человеческая комедия», отразившей всевозможные общественные нравы и давшей имя создателю, как мастеру художественных описаний, и пускай некоторым эстетам они кажутся мраморными и восковыми, в этом нет вины автора, потому что любая черта становится оживлённой только в глазах читателя, наделённого воображением; Жорж Санд с её романами, каждое слово которых проникнуто утончённой чувственностью и раскованностью; Гюставом Флобером, не поучающим, а научающим, не ломающим, а рубящим, не заставляющим, а советующим; Франсуа Рабле, талант которого меркнет перед Мигелем де Сервантесем; Эмилем Золя, гигантом натурализма, не боявшимся быть смелым и до неприличия правдивым; Виктором Гюго, исторические справки которого мешают раскрыться недюжинному таланту; Проспером Мериме и Ги де Мопассаном, выдающимися новеллистами, подорвавшими лицемерные устои, первый из которых сильно отстаёт от второго в мастерстве изобразительного изложения; Жюлем Верном, неутомимым приключенцем и сказочником; и Александром Дюма-сыном, собрание сочинений которого покоилось в углу, из-за презрения к тому, что часть его произведений была написана литературными неграми2, имена которых были безжалостно вычеркнуты из истории… Ещё там стояли тома Марселя Пруста, Жан-Поля Сартра, Альбера Камю, Андре Моруа, Андре Жида, Анатоля Франса и других не менее выдающихся писателей, фамилии и псевдонимы коих можно перечислять вечно; но мы не будем испытывать терпение читателя, и так, думается, сердящегося на нас за столь подробный перечень, преминуть который мы не могли из-за почтения к столь выдающимся и преданным забвению авторам, продолжающим оказывать влияние на нашу действительность.
Николай рьяно вступал в борьбу за французскую литературу, когда её пытались ошельмовать и охаивать. Он считал, что она полна подлинной трагедии, комедии, разочарования, любви, человечности — в конце концов, того, чего не достаёт русской литературе с её социально-политическим контекстом, эфемерными страданиями и самобичеванием, пространными рассуждениями о вере и положении крестьян, потомки которых столетие спустя узнали, что про их предков писали таким сентиментальным и душераздирающим языком.
Николай не скрывал, что рассуждал о французской литературе сродни Ван Гогу и, подобно ему же, считал чтение обязанностью профессионального художника; читая, он был похож на «Пустынника» Филипса Конинка: откинувшись на спинку стула, юноша, устремив пытливый взгляд на страницу, губами проговаривал каждую букву, создавая непроизвольный шёпот, раздражавший мать, которая полагала своим долгом делать ему в эти моменты велеречивые замечания.
Непонятый сверстниками, Николай, когда спрашивали его мнение о современной литературе, цитировал гениального скульптора Огюста Родена: «В новом художественном поколении, к несчастью, существуют поэты, отказывающиеся учиться говорить. Поэтому они издают лишь бормотание».
Вот и сейчас, пребывая в своих мыслях, юноша на мгновение отстранился, опустошённо посмотрев на стеллаж. Встав, он взял пятый том Гюго, содержащий вторую часть «Отверженных», и погрузился в чтение, вернувшись на место. Только он прочитал:
В 1815 году Шарль-Франсуа-Бьенвеню Мириэль был епископом города Диня. Это был старик лет семидесяти пяти; епископскую кафедру в Дине он занимал с 1806 года.
Хотя это обстоятельство никак не затрагивает сущности того…
, — как в комнате внезапно очутилась мать, зловеще спросившая:
— Ты ничего мне не хочешь объяснить?
Не отрывая глаз от страницы, Николай ответил:
— Я отлучился на пару часов. Мне надо было провернуть кое-какое дело.
— Что за дело? — взволнованно поинтересовалась мать, опустившись на диван.
— Так, ерунда, — проговорил юноша, махнув рукой.
Мать, которую, как вы могли заключить, звали Валентина, осведомилась:
— Что у тебя за характер стал с возрастом? Раньше был таким ангелочком, таким святошей, а сейчас — сплошное дерзновение! Я же переживаю… Конечно, ты не поверишь, но до твоего рождения я была совсем другой, — ох, вернуть бы эти счастливые времена… — с сожалением констатировала она.
— Когда меня не было? — иронично, как ему казалось, заметил Николай.
— Нет, когда я была спокойной и сдержанной. — пояснила Валентина. — А сейчас… что ты со мной сделал! Неудивительно, что я так и не смогла выйти замуж. Всё из-за тебя — гадкий мальчишка!
— Ты рано себя списываешь! — усмехнулся юноша.
— Да как ты со мной разговариваешь, мерзавец! — воскликнула она, напрягши височные вены. — Без мужского воспитания ты совсем от рук отбился. Когда был жив дядя, с тобой хоть как-то можно было справиться… А теперь я одна, помощи нет, и ты мне не друг, а вредитель. Прихожу домой — лоджия залита краской. Сколько раз я говори…
Но не успела она докончить, как Николай, бросив книгу, вылетел на лоджию, чтобы посмотреть, что стало с картиной. Холст стоял на мольберте, обдуваемый ласковым ветром; пейзаж, намеченный Николаем утром, был в целостности и сохранности, только местами жирные мазки отошли от поверхности, а посередине, в месте, где изображался съезд, появилась странная точка, поразительно похожая на лежавшую на снегу Анну… Выдохнув, юноша, сбросив со лба крупные капли пота, вернулся к матери.
— Конечно! — причитала красочно она. — Ты не к матери родной побежал, а к своим краскам. Ведь я же люблю тебя, оттого и беспокоюсь, пекусь о тебе. А тебе хоть бы хны — ни сочувствия, ни внимания, — всё воспринимаешь как должное. А меня не станет, что делать будешь? Сопьёшься, как этот… Петров-Водкин твой?
— Нет, мама, он скончался от туберкулёза, — холодно поправил её Николай. — А двойная фамилия у него из-за деда, — сапожника, бывшего отменным пьяницей.
— Конечно, матери грубить ты горазд, нет бы, учтиво промолчать! — обидчиво проговорила Валентина, пристально посмотрев на сына. — Я дни напролёт работаю с детьми, обращающимися ко мне по всяким пустякам, а ты даже поинтересоваться не хочешь, чем я живу!
— Рассказывай! — равнодушно сказал Николай, взяв с пола книгу, и сел в кресло.
— Сегодня произошла страшная, неслыханная история… Четвероклассник ударил свою одноклассницу по лицу так, что она стукнулась об стену и сломала нос. Конечно, все стали обвинять меня в халатности. А причём тут я, Николай, скажи мне, причём?
— Ни при чём, совсем ни при чём… — машинально отвечал он ей, читая:
Но вот произошла революция; события стремительно сменялись одно другим; семьи судейских чиновников, поредевшие, преследуемые, гонимые, рассеялись в разные стороны. Шарль Мириэль в первые же дни революции эмигрировал в Италию. Там его жена умерла от грудной болезни, которой давно уже страдала.
— Вот, ты понимаешь! — продолжала мать, простодушно думая, что нашла поддержку в лице сына. — А они мне строгий выговор хотят выписать. За что? За то, что я не могу наверняка знать, какая зловещая мысль таится в головах этих исчадий ада! Разве это справедливо? Разве правильно обвинять во всём одного человека, не могущего защититься? А знаешь, почему этот мальчик так поступил? «Потому что в одном фильме один дяденька так ударил одну тётеньку и его за это похвалили», — произнесла она детским голоском. — Лучше бы они книги читали, чем похабщину смотрели!
— Ну, мама, — возразил Николай, отложив книгу, потому что поднятая Валентиной тема его явно заинтересовала, — французская литература не входит в список обязательной книжной программы для чтения, тем более, для учеников четвёртого класса…
— И что теперь, всем направо и налево носы расшибать? — отчаянно спросила она.
— Нет, но… нужно читать не произведения заурядных авторов, вроде Носова или Драгунского, а что-то поистине стоящее, вроде раннего Диккенса или Джейн Остин…
— Ты считаешь, что Носов и Драгунский бездарны? — несколько зловеще поинтересовалась мать.
— Да! — уверенно ответил Николай, глазом не моргнув.
— Что же, нам не о чем с тобой говорить, — безутешно заметила Валентина. — Лично я не знаю ни одного ребёнка, который бы с отвращением отбросил «Приключения Незнайки и его друзей» или «Денискины рассказы»…
— Странно, мама, что ты не знаешь меня, впрочем, не удивительно… — съязвил Николай.
— Да… да как ты смеешь! — задыхаясь от беспомощности и усталости, воскликнула Валентина и ударила рукой по боковине дивана. — Сейчас речь шла не о тебе. Боже мой, какой я раньше была спокойной, друзья даже упрекали меня в безразличии, а теперь во всё это просто не верится, — я горячусь по каждому поводу, я волнуюсь за тебя, я стараюсь, чтобы ты ни в чём не нуждался, и хожу на работу, общаясь с противными школьниками и не менее противными родителями. Как психолог, я понимаю, что это истеричность, от которой следует избавляться, а как психоаналитик, я понимаю…
— Что, нагружая себя работой, ты сублимируешь, — проговорил Николай, пытаясь сдержать смех.
В комнату осторожно вошла серая кошка с белыми пятнами, которая, внимательно посмотрев своими блестящими глазами с огромными зрачками сначала на обескураженную Валентину, а потом на самодовольного Николая, прокралась в дальний угол и, удобно улёгшись, подняла заднюю лапу, начав вылизываться.
— Какой же ты… какой же ты негодяй, — сказала мать с оттенком безнадёжности. — Я ведь не дремучая, какой ты меня считаешь… ты бы хоть время мне уделил, я бы тебе многое рассказала. Пускай я ничего не понимаю в твоей живописи, но я не отговариваю тебя заниматься ею; смотри, ты смог поступить в институт, ты образцово учишься — я горжусь тобой! Но… — задумчиво прошептала она, прикусив нижнюю губу. — Измени ко мне отношение, измени… И хватит уже сидеть за чтением этой французской литературы!
— А чем мне ещё заниматься? Я хочу отдохнуть и продолжить рисование; пейзаж я должен представить на завтрашнем занятии. И, поверь мне, французская литература гораздо благороднее, чем твои Ремарк и Хемингуэй.
— Не буду с тобой спорить! — заключила Валентина, опираясь на мудрость. — Ты будешь обедать?
— Нет.
— Хорошо… Если что — я на кухне.
— Договорились.
Когда Валентина стала выходить из комнаты, зазвонил телефон, она подошла к нему, подняв трубку, и поинтересовалась, кто спрашивает. Выслушав ответ, она повернулась к Николаю и сказала:
— Тут тебя.
Юноша, радостно отбросив книгу, подбежал к телефону, думая, что это Анна, но это был Сергей, друг и однокурсник Николая, подробное описание коего будет представлено позже.
— Здравствуй, Серёжа… — разочарованно пробурчал Николай.
— Что-то произошло? — осведомился юноша своим драматическим тенором.
— Да… так… с матерью повздорили, — сказал Николай, когда Валентина вышла из комнаты, захлопнув дверь.
— Чем она тебя опять донимает? Что-то серьёзное?
— Да так, не бери в голову… Ты по какому поводу звонишь?
— Нет, нет! — настаивал Сергей. — Расскажи мне!
— Ещё раз говорю тебе, ничего необычного не произошло. Забудь.
— Точно? — с недоверием спросил Сергей, готовый разразиться поддержкой.
— Да! — прошипел Николай, стиснув зубы.
— Ты помнишь, что мы завтра идём на выставку?
— На выставку… — протяжно произнёс Николай, что-то слабо припоминая.
— Да, да. Мы же месяц назад с тобой записывались. В числе художников будет сам Мразефович!
— А, точно, было дело… — спохватился юноша. — Ну… если у меня не будет других планов, — сказал он с затаённым ликованием, так как надеялся на приглашение Анны, — то я непременно буду.
— Ты случайно не знаешь, какое произведение мы будем разбирать на «Истории литературы»?
— Нет… — безразлично ответил Николай. — Точно знаю, что мы сейчас изучаем не французскую литературу.
— Точно, точно, — поддакнул Сергей. — А завтра будет занятие по «Рисунку», Визжаев ничего не говорил?
— Нет, завтра у нас с двенадцати сорока пяти сеансы по живописи, а потом «История литературы».
— Хорошо.
— Ладно… — завершил Николай, желая скорее приступить к живописи. — До завтра, ещё работы много.
— Хорошо, хорошо, — несколько раболепно произнёс Сергей, восхищавшийся мастерством друга, — не буду отвлекать, до завтра.
Закончив разговор, Николай подошёл к шкафу, чтобы переодеться. Накинув бежевую рубашку, он прошёл на лоджию, сев перед мольбертом. Включив настольную лампу, юноша стал внимательно рассматривать рисунок, думая найти недочёты. Так он сделал более выразительными оконные рамы и солнечные лучи, ставшие гораздо насыщеннее.
Заложив левую руку в прорехи рубашки, правой рукой он, виртуозно орудуя кистью, наносил мазки, про себя думая: «А если Анна не позвонит?.. Но она же меня поцеловала… А вдруг для неё это ничего не значит? Учитывая, как смело она это сделала, этот поцелуй был для неё не первым. Думается, это был всего лишь флирт, неожиданный для меня и закономерный для неё… Интересно, что бы она сказала, увидев мои картины? Она не похожа на ценителя искусства, буду надеяться, что она хотя бы любительница… или, в случае чего, сделает вид… Хотя… такая вида не сделает, она себе цену знает и ни под кого подстраиваться не будет — натура вспыльчивая, эгоистичная и бескомпромиссная… Что же мне делать… что же мне делать… Надо было настоять и записать её номер телефона! Где моя мужественность? Наверное, растворилась в палитре…»
Закончив рисовать, он дождался, когда краска высохнет, и обернул картину плёнкой, выставив её в коридор. Пытаясь совладать с утомлением, он прошёл в ванную комнату, совершив надлежащие процедуры, и, не пожелав матери спокойной ночи, лёг на кровать…
Глава вторая
Художественный институт был основан именитым художником, сумевшим сосредоточить вокруг себя выдающихся собратьев, которые стали неокрепшим умам прививать чувство прекрасного.
Институт, одобренный советской властью, поместился в бывшем училищном здании, ранее принадлежащем меценату с княжеским титулом. Это здание было построено в начале века, а уже в середине его поглотил монументальный институтский корпус, существующий по сей день.
В тамбур корпуса, отделанный прямоугольной плиткой болотного цвета, были встроены две двустворчатые деревянные двери, над которыми высился железный навес дугообразной формы. Стены здания, выполненные из железобетонных плит, зияли дырами, местами замазанными раствором. Если бы первого встречного спросили, что может находиться в этом здании, меньше всего он бы подумал про художественный институт…
Понурив голову, Николай зашёл в здание, одной рукой держа картину, а другой прижимая к себе висящий на плече планшет, содержащий художественные принадлежности. Минуя охранника, юноша ускорил шаг, чтобы избежать предъявления пропуска, в наличии которого он уверен не был.
— Пропуск! — раздался отвратительный крик, и Николай услышал, как охранник намеревается встать со стула.
Это был морщинистый седой старичок, спавший до того момента, пока не открывалась дверь. За баклажаноподобный нос, походивший на загнутый вниз клюв, студенты прозвали старичка Грифелем.
Николай, обернувшись, сунул руку в карман, начав долго шарить под пристальным взглядом старичка, скулы которого напряглись. Наконец, найдя пропуск, юноша предъявил его охраннику, разочарованно сказавшему: «Проходите», — и севшему обратно на стул, закрыв глаза.
Когда Николай подошёл к гардеробу, то увидел Сергея, сдающего вещи. Обрадовавшись ему, Николай обратился к другу:
— Как настроение?
— Прекрасно! — ответил он, расплывшись в улыбке.
— А ты что, задание не выполнил? — поинтересовался Николай, поставив на пол планшет и картину.
— Какое задание?
— По «Живописи». Что-то я не вижу у тебя холста…
Сергей, побледнев, посмотрел вокруг себя и, отчаянно сжав губы, раскрыл рот, закричав:
— Я забыл! О, боже мой, я забыл!
Сергей был худощавым и болезненным юношей, как и полагается существам мнительным и унылым. Его русые волосы, по-рафаэлевски спадавшие на плечи, были хлипкими и кудрявыми. Будучи доверчивым и ранимым, он был уязвим перед обидной бранью и оскорблениями, причём независимо от того, относилось это к нему или нет, он начинал проникаться, всячески обмусоливая сказанные слова, и, доведённый до белого каления, был готов свести счёты с жизнью.
Сергей сопереживал каждому обездоленному; так, однажды он не пришёл в институт, потому что, встретив нищего, сидевшего около церкви, составил ему компанию, став оплакивать его незавидную жизнь.



