- -
- 100%
- +
Андрей встал. Баба Настя отшатнулась, прижала руку к груди.
— Господи Иисусе… Ты чего с собой сделал?
— Ничего. Это он.
— Кто — он?
— Овинник.
Баба Настя замолчала. Смотрела на его руки, на лицо, на жёлтые глаза. Потом медленно перекрестилась.
— Надо тебя увести, — сказала она. — Пока не поздно.
— Не уйдёшь. Я пробовал.
— А я попробую. Есть одно средство. Травы. Заговор. Меня бабка учила.
Она ушла и вернулась через час с узелком. В узелке была сушёная трава — полынь, зверобой, ещё что-то, что пахло кисло и горько. Она велела Андрею раздеться до пояса. Он послушался. Кожа на груди была серая, в тёмных пятнах, как у покойника. Баба Настя зажгла траву в жестяной миске, начала водить дымом вокруг него, шептать. Слова были древние, неразборчивые — Андрей не понимал, но горло сжималось, глаза слезились.
— Сгинь, — шептала баба Настя. — Сгинь, нечистый. Отступись от раба божьего.
Дым щипал глаза, пахло гарью. Андрей стоял, смотрел на свои руки. Пальцы начали зудеть — не сильно, терпимо. Ему показалось, что дым помогает. Но потом зуд перешёл в жжение, жжение — в боль. Он посмотрел на ладони — кожа на них лопалась, из трещин текла сукровица. Баба Настя не замечала, продолжала шептать.
— Хватит, — сказал Андрей. — Не помогает. Только хуже.
Она остановилась, посмотрела на его руки. Глаза расширились.
— Это он отбивается, — сказала она. — Сильный. Очень сильный.
Она погасила траву, высыпала пепел за порог. Вернулась, села на лавку. Молчала долго.
— Тогда одно остаётся, — сказала наконец. — Овин сжечь.
— Не даст.
— А ты ночью, пока он спит. Говорят, спят они в полдень и в полночь. В полночь — крепко.
Андрей посмотрел на неё. Глаза бабы Насти были серьёзные, без шутки.
— Вдруг не спит?
— Тогда сгоришь вместе с ним. Но лучше сгореть, чем стать им.
Весь день Андрей готовился. Нашёл в сарае канистру с бензином — дядя Миша держал для триммера. Канистра была полная, на десять литров. Андрей поставил её у крыльца. Дождался ночи.
Луна не взошла. Звёзды светили тускло, как сквозь грязное стекло. Андрей взял канистру, спички. Пошёл к овину. Шаги были тяжёлые — ноги наливались свинцом. Он знал, что существо чувствует его, знает, зачем он идёт. Но остановиться не мог.
Подошёл к овину. Дверь была закрыта. Андрей обошёл строение — нашёл щель в стене, где доски расходились. Плеснул бензином. Запах ударил в нос, едкий, сладковатый. Плеснул ещё, облил дверь, стены. Канистра опустела, он отбросил её в сторону.
Достал спички. Руки дрожали. Он чиркнул — спичка сломалась. Вторую — загорелась, но погасла от ветра. Третью прикрыл ладонью, поднёс к стене.
Пламя вспыхнуло мгновенно. Синее, жадное. Оно побежало по бензину, лизнуло доски. Андрей отступил. Огонь рос, трещал, дым повалил густой, чёрный.
Он смотрел, как горит овин. Сердце колотилось, но в груди росло облегчение. Сейчас оно сгорит. Всё сгорит. Пепел, угли, пустое место.
Огонь взревел, поднялся выше крыши. Внутри что-то заскрежетало — не похоже на треск дерева. Живой, протяжный звук, как крик, но не человеческий. Андрей зажал уши, но звук проходил сквозь пальцы, сквозь череп.
Потом огонь погас.
Не постепенно — мгновенно. Как будто кто-то накрыл его одеялом. Не осталось ни пламени, ни дыма. Только чёрные стены, тёплые, но не горящие. Овин стоял целым. Дверь открылась сама.
Изнутри вышел серый свет. В проёме стояло существо. Не на четвереньках — во весь рост. Оно смотрело на Андрея. Глаза чёрные, без зрачков. И в них Андрей увидел не злобу, не гнев. Спокойствие. И терпение.
Существо шагнуло к нему. Андрей попятился, споткнулся о канистру, упал. Существо нависло сверху. Протянуло лапу, коснулось его щеки. Пальцы были холодные, но не обжигали. Гладили, как гладят больного.
— Не надо, — прошептал Андрей.
Существо наклонилось, прижалось лицом к его лицу. Андрей чувствовал запах золы, сырой земли, старого мяса. И ещё — свой собственный запах. Так пахнет пот, который засох на коже. Так пахнет страх.
Оно взяло его за руку, подняло с земли. Андрей встал на подгибающиеся ноги. Существо повело его к овину. Андрей упирался, но ноги не слушались — шли сами. Запах бензина смешался с дымом, с гнилью. Он переступил порог.
Дверь закрылась за ним.
Внутри было темно. Серый свет погас. Существо отпустило его руку. Андрей слышал, как оно прошлёпало за печку, улеглось там. Зашуршало.
Андрей стоял посреди овина. Не мог пошевелиться. Тело стало тяжёлым, чужим. Он чувствовал, как земляной пол тянет его вниз, как стены сжимаются. Печь дышала — ровно, тепло.
Он сел на пол. Спиной к печи. Сложил руки на коленях. Закрыл глаза.
И начал ждать.
Сначала он перестал чувствовать голод. Не то чтобы не хотел есть — желудок просто замолчал. Потом перестал чувствовать жажду. Горло пересохло, но пить не тянуло. Потом перестал чувствовать холод — овин стал тёплым, как тело матери.
Он сидел в темноте и слушал. Вокруг шуршало, скреблось. Мимо него пробегали мыши — он чувствовал их лапки на своих ногах, но не шевелился. Мыши не боялись его. Они бегали по нему, как по стене.
Он попробовал открыть рот и сказать что-нибудь. Язык не слушался, губы слиплись. Он смог только выдохнуть — сухой, тёплый воздух.
На второй день (или на третий — он потерял счёт) он услышал снаружи голоса. Баба Настя и Петрович. Они говорили тихо, но Андрей слышал каждое слово.
— Сгорел он, что ли? — это Петрович.
— Не сгорел. Я видела. Он в овине.
— Чего ж ты не вытащила?
— Нельзя. Он теперь его.
Петрович выругался. Потом топор застучал — рубил дверь. Андрей слышал, как дерево трещит. Дверь открылась. Серый свет хлынул внутрь — Андрей зажмурился. Свет резал глаза, даже сквозь веки.
— Ты здесь? — позвал Петрович.
Андрей хотел ответить, но из горла вырвался только низкий, дребезжащий звук. Нечеловеческий. Он испугался этого звука больше, чем всего остального.
— Господи, — сказал Петрович. — Глаза-то какие…
Петрович шагнул внутрь. Андрей услышал его шаги, запах пота и махорки. Петрович приблизился, протянул руку. Андрей почувствовал, как грубая ладонь коснулась его плеча.
— Выходи, — сказал Петрович. — Я помогу.
Андрей открыл глаза. Петрович стоял перед ним на корточках, смотрел в лицо. И в его глазах Андрей увидел ужас. Не страх смерти — животный ужас перед тем, что не должно существовать.
— Что с тобой? — спросил Петрович. Голос дрожал.
Андрей посмотрел на свои руки. Пальцы стали длинными, все одинаковой длины. Кожа серая, морщинистая. Ногти — жёлтые когти. Он поднял взгляд на Петровича и понял, что смотрит не его глазами. Глаза стали чёрными, без зрачков. Он видел Петровича иначе — как тёплое пятно, которое пульсирует. Кровь, мясо, жизнь.
Он протянул руку. Петрович отдёрнулся, упал на спину. Заскрёб ногами, отползая к двери.
— Не трогай! — закричал он. — Не подходи!
Андрей не двигался. Он не хотел пугать Петровича. Но он не мог говорить, не мог объяснить. Вместо слов из горла снова вырвался тот же звук — низкий, дребезжащий.
Петрович выскочил, дверь хлопнула. Андрей остался один.
Он сидел и ждал.
Он не знал, сколько прошло времени. Дни слились в одно — серый свет, темнота, снова серый свет. Иногда он спал, иногда бодрствовал. Разницы не было. В овине всегда было одно и то же — запах, звуки мышей, тепло печи.
Существо больше не показывалось. Андрей чувствовал его — за печкой, в углу. Оно спало. Или ждало.
Андрей ел? Нет. Не хотелось. Иногда он находил во рту вкус крови — своей или чужой, он не знал. Под ногтями всегда была земля. Чёрная, жирная.
Он перестал думать словами. Мысли приходили картинками, запахами, ощущениями. Холод. Тепло. Свет. Темнота. Голод — не желудка, а чего-то другого. Желание тепла, живого тепла.
Однажды дверь открылась снова. Вошёл человек. Андрей не видел лица — только силуэт на фоне серого неба. Человек был молодой, пахло от него городом — бензином, дезодорантом, пластиком. Чужой.
— Эй, — сказал человек. — Здесь кто-то есть? Мне сказали, тут деревня есть. Я заплутал.
Андрей не ответил. Он сидел в углу, съёжившись, и смотрел на человека. Глаза привыкли к темноте, он видел всё — родинку на шее, капельку пота на виске, пульсирующую жилку.
— Ты местный? — спросил человек, делая шаг вперёд. — Проводи до дороги, а? Я заплачу.
Андрей поднялся. Тело двигалось легко — оно привыкло к темноте, к овину. Он шагнул к человеку. Тот замер, вглядываясь.
— Что с твоими глазами? — спросил человек. Голос дрогнул.
Андрей протянул руку. Пальцы легли на плечо человека. Тот дёрнулся, но не смог оторваться. Андрей чувствовал, как под его ладонью бьётся сердце. Часто, испуганно. И он понял, что хочет не отпускать. Хочет слушать этот стук, чувствовать тепло, пить его.
— Пусти, — прошептал человек. — Пусти, пожалуйста.
Андрей не пустил. Он наклонился, прижался лицом к шее человека. Запах — сладкий, живой. Андрей вдохнул, и внутри него что-то щёлкнуло. Как выключатель.
Он открыл рот.
Дверь овина осталась открытой. Серый свет лился наружу, смешиваясь с дневным. На пороге лежала брошенная куртка — городская, яркая, с чужой кровью на воротнике. Сама куртка была чистая, но воротник почему-то стал влажным.
Человек не вышел.
Спустя час пришла баба Настя. Увидела куртку, остановилась. Заглянула внутрь. В сером свете у печки сидели двое. Один — старый, серый, с длинными пальцами. Второй — молодой, в рваной футболке, с жёлтыми глазами, которые смотрели в никуда.
Баба Настя закрыла дверь. Прибила доской — крест-накрест. Потом села на траву, заплакала. Не от жалости — от бессилия. Она знала, что доски не помогут. Овин сам откроется, когда захочет. И тогда выйдут уже двое.
Она поднялась, пошла в деревню. По дороге остановилась, посмотрела на небо. Солнце всё ещё светило, но бабе Насте показалось, что день стал темнее. Или просто глаза старые.
— Прости, Господи, — сказала она. — Ещё одного. И ещё.
Она вошла в избу, села у окна. Вынула платок, вытерла лицо. Платок был мокрый от пота, хотя на дворе было не жарко.
В овине скрипнула дверь. Потом стукнула задвижка. Баба Настя не обернулась.
Она знала, что больше не увидит Андрея. Ни живого, ни мёртвого. Он теперь часть овина. Часть стены, часть печи, часть серого света. И когда кто-нибудь снова придёт в Глухой Лог, когда новый человек переступит порог овина, он встретит там уже двоих. Старого хозяина и нового.
Которые уже не люди.
А когда придёт третий — станет трое. И так будет всегда, пока стоит овин, пока в полях рожь, пока люди верят, что могут жить по-старому, вдали от городов.
Они приходят. Овинник ждёт. И он всегда голоден.
Боли-Бошка
Глава 1
Клюква поспевала в конце августа, когда болото чуть подсыхало и можно было идти без резиновых сапог — в старых кирзачах, если знать тропу. Марфа Сидоровна знала. Ходила сюда лет сорок, с тех пор как мать впервые привела её, ещё девчонкой, показала: вот где мелкая, там не бери, кислятина одна, а вот за теми кочками, где осока гуще и берёза стоит кривая, будто её кто-то в детстве перекрутил, — там крупная, тёмная, с синеватым отливом.
Она вышла из деревни в шесть утра. Роса ещё не сошла, трава мокрая, холодная, хлестала по голенищам. Туман лежал низко, полосами, путался между ёлками на краю поля. Солнце только-только подбиралось к горизонту, не грело — только светлело небо с востока, наливалось бледно-жёлтым.
Марфа шла быстро. Не потому что торопилась — просто так ходила всегда, с детства, мелким частым шагом, чуть вперёд наклонясь, будто против ветра. Корзина на руке, пустая пока, похрустывала прутьями. В другой руке — палка, берёзовая, обмотанная внизу изолентой, чтобы не скользила. Без палки на болоте нечего делать, это она знала.
Деревня называлась Харино. Двадцать три дома, из которых жилых — от силы десять. Остальные стояли с заколоченными окнами или вовсе без крыш, провалившись внутрь себя. Марфа Сидоровна была одна из немногих, кто остался. Семьдесят два года, пенсия маленькая, огород, куры, две козы. И вот клюква — это уже не просто так, на варенье, это ещё и деньги. Скупщик из района приезжал в сентябре, брал по сто двадцать рублей за килограмм, а она могла набрать за сезон пять-шесть вёдер. Деньги небольшие, но лишними не бывают.
Болото начиналось за полем, за старой изгородью из жердей, где половина столбов уже сгнила и повалилась. Марфа перелезла через лежащую жердь, придержала корзину, прошла в пролом. Под ногами сразу стало мягче — земля пружинила, чавкала на низких местах. Запах изменился: трава и поле остались позади, впереди тянуло сыростью, торфом, чем-то кисловатым и тяжёлым, что Марфа с детства считала просто запахом болота.
Она шла по тропе, которую, может, и тропой-то уже нельзя было назвать — просто примятость в осоке, несколько примет, которые она держала в голове: кривая берёза, потом два мха рядом — рыжеватый и серый, потом низинка где нельзя наступать, обходить слева. Туман здесь стоял плотнее, оседал на лице, на волосах. Она повязала голову платком ещё дома, плотно, по-старушечьи, и сейчас была ему рада.
Клюква нашлась там, где и должна была. Густая, тёмно-красная, местами уже почти бордовая — значит, поспела, в самый раз. Марфа присела на корточки, начала собирать. Пальцы знали работу: провести ладонью под стебельками, подхватить ягоды снизу, не давить. Когда торопишься и давишь — треть в корзину не попадает, теряется. Она не торопилась.
Работала молча. Только шорох ягод о прутья корзины, иногда — плеск где-то в стороне, где вода стояла открытая. Один раз цапля поднялась метрах в двадцати — тяжёлая, серая, с недовольным курлыканьем ушла в туман. Марфа посмотрела ей вслед и вернулась к ягодам.
Прошёл час, может полтора. Корзина была на треть. Марфа разогнулась, потёрла поясницу — привычно ныло, это уже давно, не первый год. Прошла чуть дальше, туда где осока редела и открывался небольшой пятак плотного мха, а на нём клюква сидела прямо гнёздами. Хорошее место. Она его помнила.
Вот тут она его и увидела.
Сначала — не сразу поняла, что видит человека. Подумала: пень. Или куча тряпья, выброшенная кем-то. Тёмное, скрюченное, сидит на кочке метрах в пятнадцати. Но потом что-то в этой куче шевельнулось — не резко, медленно, как шевелится старая ткань на ветру, — и Марфа увидела голову.
Голова была большая. Неправильно большая. Она сидела на тонкой шее, которая, казалось, должна была переломиться под её весом, и немного клонилась вперёд — как будто человек дремал сидя, или как будто ему просто не хватало сил держать её прямо. Лицо — Марфа видела его сбоку — было серым, мятым, всё в складках. Нос крупный, картошкой. Глаза закрыты или просто щурятся — отсюда не разберёшь.
Одет в какое-то рваньё. Не рубаха, не пальто — что-то среднее, бесцветное, намокшее, облепившее его сверху как кожура. На ногах — ничего, голые ступни на мху, тёмные, будто всегда были такого цвета.
Марфа остановилась.
Дед, подумала она. Из каких-то деревень, забрёл. Бывает — старики уходят в лес, теряются. Или выпил, или голова плохая. Она знала одного такого в Харино, Ефим Кузнецов, пока жив был — каждый год по два-три раза его искали в лесу.
Она не испугалась. Только насторожилась немного — незнакомый всё-таки, на болоте, непонятно откуда. Она сделала шаг вперёд и негромко сказала:
— Эй. Живой?
Фигура шевельнулась. Голова медленно повернулась в её сторону. Марфа увидела лицо полностью.
Глаза были открыты — маленькие, светлые, почти белёсые, без выражения. Рот чуть приоткрыт. Он смотрел на неё, и в этом взгляде не было ни испуга, ни облегчения — ничего такого, что бывает у человека, когда его находят в лесу. Просто смотрел.
Потом сказал — голос у него был тихий, сухой, как шелест травы:
— Корзинку потерял.
Марфа не поняла сразу.
— Что?
— Корзинку, — повторил он. — Где-то здесь. Поставил и не найду. Помоги, а.
Она посмотрела вокруг. Никакой корзинки не видела. Только мох, осока, кочки.
— Где поставил-то?
— Вот тут, — он чуть шевельнул рукой, неопределённо, куда-то вниз, под кочку. — Наклонись, посмотри.
Марфа шагнула ближе. Потом ещё.
Что-то остановило её — не мысль, не слово, просто что-то, какое-то ощущение, похожее на то, как холодеет воздух перед грозой. Она замерла в трёх шагах от него и посмотрела внимательнее.
Фигура была неправильной. Не просто маленький старик — что-то в пропорциях было не так. Руки слишком длинные, свисают ниже колен. Плечи узкие, почти без плеч. И голова — она снова посмотрела на голову — она была действительно слишком большой. Не болезненно, не уродливо, просто — неправильно. Как будто на детское тело посадили голову взрослого крупного мужика.
— Ты откуда? — спросила Марфа. — Из каких деревень?
Он не ответил. Смотрел на неё своими белёсыми глазами и молчал. Потом снова сказал:
— Корзинку помоги найти. Там яблоки были.
Яблоки. На болоте.
Марфа почувствовала, как что-то в ней закрылось — плотно, как ставня. Она не знала этому слова, не думала об этом так — просто что-то внутри сказало: не нагибайся. Она сжала палку в руке.
— Не знаю про корзинку, — сказала она ровно. — Ты бы шёл отсюда. Болото это.
Он снова шевельнулся. Медленно, как вся его движения — поднял голову чуть выше, посмотрел на неё иначе. Что-то в взгляде изменилось — стало острее, что ли. Внимательнее.
— Старая ты, — сказал он. — Тяжело тебе. Спина болит небось.
Марфа ничего не ответила. Сделала шаг назад.
— Болит, — сказал он, как будто она подтвердила. — Вижу. Нагнись, найди корзинку, я тебя отблагодарю.
— Нечем тебе меня благодарить, — сказала Марфа. — Иди своей дорогой.
Она повернулась и пошла назад. Спина у неё ныла, как всегда — привычно, тупо, в пояснице. Она шла и не оглядывалась, потому что оглядываться — это уже другое, это значит бояться, а она решила, что не боится.
Шагов через двадцать она всё-таки обернулась.
Кочка, на которой он сидел, была пустая.
Марфа постояла, посмотрела. Туман лежал как лежал. Осока не шевелилась. Тишина — только далеко, в стороне деревни, орала ворона.
Она пожала плечами и пошла дальше собирать клюкву. Место было другое, чуть в стороне от того пятака, к которому шла — она выбрала это сознательно, не думая особо, просто ноги сами взяли чуть правее.
Собирала ещё час. Корзина потяжелела, килограмма три, наверное. Солнце поднялось, туман начал расходиться. Стало лучше, привычнее. Тот скрюченный старик почти выветрился из головы — ну сидел кто-то, ну странный, мало ли.
Она уже разогнулась, потёрла поясницу, решила, что пора домой — и краем глаза увидела его снова.
Он стоял. Не сидел теперь — стоял, метрах в десяти, между двух ёлок на краю болота. Стоял и смотрел на неё. Голова опять клонилась вперёд, руки висели вдоль тела.
Марфа не двигалась.
Он не двигался тоже.
Так они стояли, наверное, с полминуты. Потом он медленно поднял руку и показал пальцем куда-то себе под ноги. Под ёлки. Как будто там что-то лежало.
— Нет, — сказала Марфа вслух. Не ему, скорее себе. — Нет.
Она взяла корзину, взяла палку и пошла к выходу с болота. Быстро, насколько позволяла тропа. Не бегом — бежать на болоте глупо, провалишься, — но быстро, мелким частым шагом, каким всегда ходила.
Изгородь. Поле. Трава сухая, нормальная, под ногами твёрдо.
Марфа остановилась, перевела дыхание. Сердце колотилось — она и не заметила, когда успело разогнаться.
Оглянулась на болото. Туман. Ёлки на краю, тёмные, неподвижные.
Никого.
Она дошла до деревни, поставила корзину в сенях, налила воды из ковша, выпила. Руки немного дрожали — это она заметила, когда взялась за кружку. Удивилась. Не привыкла к такому.
Козы в загоне требовали корма, куры уже наорали своё и разошлись по двору. Марфа занялась хозяйством, и к полудню от утреннего болота осталось только тупое ощущение в затылке — как будто продуло немного, или давление поднялось. Она не придала этому значения.
Вечером, когда садилась ужинать, она поняла, что весь день думает о той кочке. О корзинке. О том, что, может, надо было просто посмотреть. Наклониться, поглядеть — вдруг правда лежала какая корзинка, вдруг старик был просто старик.
Она поймала эту мысль, рассмотрела её — и выбросила. Не было там никакой корзинки. И старик это был не старик.
Но мысль вернулась. Уже ночью, когда она лежала на кровати и слушала, как ветер перебирает ботву на огороде. Вдруг правда корзинка. Вдруг яблоки. Вдруг человек сидит там до сих пор, на болоте, не может встать, просит помощи, а она ушла.
Марфа повернулась на другой бок. Закрыла глаза.
Заснула только под утро.
Соседка её, Зинаида Петровна, жила через три дома. Пятьдесят восемь лет, моложе Марфы на четырнадцать лет, но выглядела старше — сгорбленная, медлительная, с постоянно красными руками от стирки и огорода. Мужа схоронила шесть лет назад, дочка жила в городе и приезжала раз в год. Зинаида держалась. Огород у неё был больше, чем у Марфы, — сотки четыре, сажала картошку, лук, морковь. На ягоды тоже ходила, но обычно в лес, за черникой, а не на болото.
На следующий день, во вторник, Зинаида пришла к Марфе с утра — одолжить соль, своя кончилась. Марфа отсыпала, поставила чайник. Они сидели на кухне, пили чай, говорили о всяком — погода, цены, что в магазине в Сосновке, куда раз в неделю приходил автолавка, опять не было нужной крупы.
Марфа не собиралась рассказывать про болото. Но как-то само вышло — она говорила о клюкве, о том что набрала мало, и вдруг сказала:
— Там на болоте кто-то сидел. Странный.
Зинаида посмотрела на неё поверх кружки.
— Кто?
— Не знаю. Старик вроде. Маленький, сгорбленный. Голова большая. — Марфа помолчала. — Корзинку просил помочь найти.
Зинаида опустила кружку на стол. Медленно.
— Ты наклонилась?
— Нет.
Зинаида помолчала. Потом спросила:
— А он куда делся?
— Пропал. Я отошла — нет его.
— Правильно сделала, что не наклонилась, — сказала Зинаида и взяла кружку снова. Голос у неё был ровный, но что-то в нём было — не испуг, что-то другое.
— Ты знаешь, кто это? — спросила Марфа.
Зинаида не ответила сразу. Смотрела в кружку.
— Мать рассказывала, — сказала она наконец. — Давно. Я думала — просто истории.
— Что рассказывала?
Зинаида поставила кружку, вытерла руки о фартук — хотя руки были сухие.
— Боли-бошка, — сказала она тихо. — Так мать называла. Болотный. Сидит, ждёт. Просит помочь что-то найти. А как наклонишься — прыгает на шею.
Марфа молчала.
— И что тогда? — спросила она.
— Голова болит. Сильно. Ходишь кругами, ищешь что-то, разогнуться не можешь. Он на затылке сидит и давит. — Зинаида помолчала. — Мать говорила — сам не слезает. Надо другого человека найти, чтоб помог что-то поднять. Тогда он на того перескакивает.
— Передаётся, значит, — сказала Марфа.
— Передаётся.
Помолчали. За окном петух орал у Зинаиды в огороде — она забыла закрыть калитку, выбрался.
— Ты его больше не видела? — спросила Зинаида.
— Нет. — Марфа подумала. — Видела второй раз, у ёлок. Но я уже уходила.
— Хорошо, — сказала Зинаида. — Не ходи туда пока.
— Мне клюква нужна.
— Клюква подождёт.
Марфа промолчала. Клюква не ждала — если передержать, ягода начнёт осыпаться, и до следующего прихода скупщика она потеряет в весе и в деньгах. Но это Зинаиде объяснять не стала.
Зинаида ушла. Марфа вымыла кружки, убрала со стола. Вышла на крыльцо — день был серый, облачный, ветер с севера, запах близкого дождя.
Она стояла на крыльце и смотрела в сторону болота, хотя болота отсюда не было видно — только поле, ёлки вдали, серое небо над ними.




