- -
- 100%
- +
Он хмыкнул:
— Так уходи.
Я удивился.
— Так Альфред…
— А чё Альфред? Он тебя цепями приковал, что ли?
Он прямо засмущал меня
— Ну не знаю… — Ответил я.
— Хочешь, я скажу, что тебя… не знаю, тигр съел?
Я не знаю как, но он меня убедил. Мы так и условились. Тем же вечером я собрал свои вещи (у меня их не прибавилось, а даже убавилось — Альфред сразу забрал мой блокнот. Но теперь, когда я понял, что Жужжалка — это собачий бред, мне, в общем-то, было все равно. Альфреду он явно нужнее), и ушел, пока никто не видел. Не знаю, что там было дальше, но надеюсь, Андрей Сергеевич выполнил свое обещание.
Я даже немного скучал по Альфреду. Еще когда я только выбрался из леса и вернулся в село, я, помнится, прошел мимо того самого компьютерного клуба, где мы с ним то и дело визжали и распугивали местных школьников.
Да, я забыл сказать. Несмотря на то, что Альфред — эдакий лесной отшельник, пророк умирающей планеты, он до дрожи в коленях обожал поиграть в дурацкие браузерные стрелялки. У него был телефон, который он трепетно заряжал от солнечных панелей, разложенных на пне рядом со своим шалашом. Альфред боялся путешествовать в село самостоятельно и каждый раз просил кого-нибудь из самых преданных (или самых терпеливых) подопечных сопроводить себя.
Помню наши первые вылазки. Сперва он только осваивался: сидел на вокзале, в самом дальнем углу, прячась от всех под капюшоном (что, конечно, только привлекало к нему лишнее внимание), подключался к местному вайфаю и часа четыре занимался какой-то херней. Иногда он разрешал сесть с ним рядом, а не напротив, и мы молча листали его ленту. У меня тогда еще не было телефона, и эти сеансы были для меня диковинной роскошью.
Но потом он прознал про «Белку» — местный компьютерный клуб. Он ужасно боялся туда зайти, но желание понажимать на кнопки настоящего, большого компьютера оказалось сильнее. Мне пришлось почти что вести его под руку, как ребенка в первый день школы.
На самом деле, и я сам-то визжал, когда увидел компьютер. На самом деле нас с Альфредом первый раз оттуда чуть не выгнали. И все-таки Альфред визжал сильнее меня.
Короче, вернулся я в город. Все также без паспорта, без биометрии, но с опытом сожительства в коммуне шизиков, четким пониманием, что Жужжалка — это ахинея, и с тотальным непониманием, зачем я вел этот блокнот.
Город встретил меня тем же, чем и провожал: вонью, грязью и равнодушием. Но оказалось, что пока я прыгал по лужам с Альфредом, обстановка в мире значительно поменялась. Беженцы! На вокзале, в подземных переходах, в каждом свободном углу — повсюду толпились люди в этих пыльных балахонах, с испуганными, отрешенными глазами! С десятью детьми на каждого! Я тогда еще не врубился, откуда их столько нанесло. А потом уже узнал, что, оказывается, месяц назад Пан-Тихоокеанская Коалиция начала тотальную зачистку на своих южных территориях. Высаживают десанты, давят биомехами… Вот эти люди — те, кто успел сбежать. А мы, как обычно, принимаем всех с распростертыми объятиями!
Честно? Меня это бесило! Я и так не мог найти работу, а теперь беспаспортных конкурентов стало вдвое больше! Каждый угол, каждая ночлежка, каждая миска похлебки — за все теперь надо было бороться с этими оборванными ордами. Их было жалко, да. Но себя мне было еще жальче.
Я постарался найти в этом плюсы — и прибился к группе мигрантов на вокзале у элеватора. Постарался сойти за своего. Не знаю, приняли ли они меня в ряды, но по крайней мере не прогнали — я ел с ними и спал целых три ночи.
Долго я тупил в стену. Искал работу. Ее не было. Вернее, она была, но ее тут же сметали. Я уже подумывал вернуться к Альфреду и его банным оргиям.
И вот в один момент мой глаз зацепился за одного вокзального типа: это был бородатый мужчина, тоже неместный, но сидел он поодаль от моего лагеря. Он тряс какую-то коробочку размером с пачку сигарет, к которой была приделана маленькая пробирка. Прибор пищал недовольно и на экранчике то и дело выскакивало: «ERROR 07: CALIBRATION FAULT».
Мне почему-то захотелось его убить. Он судорожно менял пробирки, тыкал в кнопки сброса, сквозь зубы матерился на своем языке. Невыносимо было смотреть на это.
В конце концов, мои любопытство и отчаяние победили. Я подошел.
Хотел что-то сказать, но выдал блестящее «э-э-э» и стал бессмысленно жестикулировать. Он посмотрел на меня, как на отсталого, и определенно был в шаге от того, чтобы послать меня на три буквы.
— Э-э-э… Калибровка. — Выдал я наконец, ткнув пальцем в экран. — Он думает, что пустая пробирка — это грязный образец.
Мужик, Рифатом его звали, уставился на меня.
— А ты как знаешь?
— Не знаю. — Честно сказал я. — Но… дай я попробую.
Он с недоверием протянул мне прибор. Я взял его в руки, и тут во мне что-то щелкнуло. Ой, я уже даже не помню, что я там натыкал! Комбинацию кнопок нажал какую-то. «MODE + Power», вроде бы! Подержал секунд пять. Там выскочило меню службы. Я пролистал его, не читая, нашел что-то и подтвердил. Прибор затребовал чистую среду. Я вскрыл новую стерильную пробирку (Рифат с раздражением ткнул мне ее в руку), вставил, че-то там снова нажал. Аппарат тихо зажужжал, на экране побежал прогресс-бар.
Через минуту он пискнул уже другим тоном. На экране загорелось: «READY». Я вынул пробирку, просто поднес датчик к воздуху и нажал кнопку. Прибор проанализировал вокзальную атмосферу и выдал, что у нас тут патогенов почти нет.
Рифат потер свою бороду и посмотрел на меня так, будто я только что воскресил его мертвую бабушку.
— Ты кто? — Спросил он. — Откуда ты знаешь сервисное меню?
— Мэлоун меня зовут.
И вот он снова посмотрел на меня, как на дурака.
— Понятно! Ты инженер? Из сервисного центра?
Я снова выдал один из вариантов своей коронной туфты:
— Нет. Да. Не совсем.
Он медленно покачал головой:
— Ладно… И чего ты на вокзале валяешься? Ты нужен в одном месте. «Иголочка» наывается. Спросишь Фрейлину, скажешь, что от Рифата. Скажешь, что за пять минут сделал то, за что официальный сервис берет пять тысяч.
Очень меня насторожило слово «Иголочка». Хотя сперва я наивно подумал, что там что-то шьют.
— А где это? — Спросил я с опаской.
— В старом Доме Культуры. Спросишь «швейный цех». Там теперь только они и остались.
В Иголочке и началось все самое интересное, потому что там я познакомился с Фрейлиной и Паулем.
Фрейлина (это у нее такая кличка, мы звали ее Лина Алексеевна обычно, но ее наверняка зовут не так) — наш неукротимый смотритель — брала заказы, от которых официальные сервисы шли в панику. В Иголочку свозили разный хлам, и почти всегда это было что-то незаконное — без лицензии, без номеров, без печатей и маркировок. Приносили к нам в основном гибридное барахло. Это могли быть и кибер-скальпели подпольных хирургов, и сломанные анализаторы крови из черной клиники, и какие-то небольшие биомехи даже. В основном, правда, их части — конечности с порванными искусственными мускулами, блоки управления, вшитые в броню сенсоры. Даже те же Скаты, по сути, летающие биомехи, и их двигатели, частенько оказывались на нашем столе.
Быстро выяснилось, что мои знания лабораторного оборудования оказались до жути специфичны. Я был бесполезен, когда приносили спектрометр или хроматограф — это было не мое. Моя бывшая специализация крутилась вокруг синтеза и очистки. По сути, всё, что было связано с манипуляцией генетическим материалом, мои руки и голова знали хорошо.
Но я узнал про себя кое-что новое — я, оказывается, неплохо разбираюсь в летальных аппаратах. В скатах.
В «Иголочку» нередко пригоняли угнанных скатов на перепрошивку и починку. В итоге ремонт планеров и двигателей стал основным видом моей деятельности. На этой почве я и познакомился с Паулем — он занимался настройкой нейроинтерфейсов в военных моделях.
Этот проклятый шахид невзлюбил меня с первой секунды, хотя я искренне старался наладить с ним коммуникацию.
В общем, начать стоит, наверное, с его внешнего вида. На улице и на работе я никогда не видел Пауля без этих его тряпок. Он носил облегающую кофту, перчатки, мешковатые штаны и этот его размашистый платок-пончо. Платок этот свисал почти до колен и покрывал его с головы до пят, как колокол. Он никогда его не снимал. Глаза у него были азиатского разреза, один черный, другой — жёлтый и мутный, и он, наверное, почти не видел. Он был маленького роста.
Он вечно смотрел на меня, как на дебила. Я лез к нему с разговорами, а он отмалчивался или отвечал односложно. Я спросил его однажды, почему он не снимает свою бурку.
— Религия. — Отмахнулся он.
— Какая? — с искренним любопытством спросил я. Поведение Пауля не укладывалось в рамки ни одной известной мне религии.
— Пастафарианство. — Отчеканил он. — Единственная догма, которая есть в пастафарианстве — отказ от догм.
— Чего? — Переспросил я. — Что это за религия такая?
Он посмотрел на меня из-за плеча, театрально вздохнул, будто я оскорбил его религиозные чувства.
— Это древнее учение о ЛММ. Он создал мир спьяну, а пираты — его избранные пророки. Глобальное потепление — оттого, что количество пиратов на планете сократилось.
Я, дурак, кивнул с полной серьезностью. Но, черт! Я понятия не имел, что такое пастафарианство! Это слово звучало правдоподобно, и я правда верил, что есть такая религия. Он разводил меня так кучу времени, и главное — лицо его было совершенно серьезно! Хотя, черт его знает, может, он улыбался — он ведь никогда не снимал эту проклятую бурку!
Переломный момент настал, когда он, глядя на группу беженцев-мусульман, пробормотал: «Ходят тут, со своими догмами. А шары ЛММ, между прочим, больше».
Я такой скандал ему закатил, когда узнал, кто такой ЛММ. Я тыкал ему в лицо экраном телефона, требуя объяснений.
Но даже тогда он не отступил — он обиделся на меня, снова сказал, что я оскорбляю его чувства, и что он не издевается, а действительно исповедует пастафарианство. И добавил, что мое неверие как раз и есть проявление догматизма, против которого он борется.
Это был не единичный случай. Он ежедневно выдумывал для меня новую реальность. То уверял, что в детстве его укусил радиоактивный хомяк, и с тех пор он видит в рентгене. То утверждал, что радужки излучают магнитные поля, и поэтому нельзя смотреть на младенцев — мол, их магнитные поля слишком хрупкие. Я клянусь, он подавал это мастерски!
Я обижался на него каждый раз, клялся себе, что больше не подойду, но через час другой прощал. А он, мерзавец, только и радовался этим коротким промежуткам тишины! Будто наша дружба для него вообще ничего не значила.
Ещё я так и не понял, сколько ему лет. Сначала он сказал, что ему тридцать четыре, а через пару дней, когда я переспросил, он заявил, что ему пятьдесят.
Я сперва не понял, зачем это. Если хотел подловить — назвал бы не круглое число. Сказал бы «тридцать восемь». Я бы начал сомневаться в своей памяти и медленно сошел с ума. Но он нарочно сказал пятьдесят.
Но потом я вспомнил, что он сам недавно спрашивал, сколько мне лет. Я, по наитию, сказал «двадцать пять». А через пару дней переспросил — и я, с той же честностью, ответил, что мне «двадцать семь».
Но я-то, в отличие от него, действительно не знал! Я, конечно, не стал ему этого объяснять, но для себя отметил: этот уродец считает меня законченным кретином. И самое обидное, что, он, похоже, был не так уж и не прав.
Ой, я такое вспомнил! Недавно вообще был случай — просто театр одного меня. Это случилось буквально на днях. У меня в общем есть платок в цветочек. Как я недавно выяснил: это искусственно выращенная биологическая ткань, продукт довоенных нанотехнологий. И она обладает по истине волшебными свойствами: ее можно носить и в жару, и в холод, она легкая и главное — суперэластичная. Серьезно, по структуре она похожа на паутину. Ее можно растянуть в несколько раз — можно намотать на шею, как я обычно делаю, можно укрыться ей, как одеялом. Всемнужка, другими словами.
Технология её создания была утрачена во время Кризиса Ксеногенеза. Теперь это штучный, раритетный товар.
Конечно, до прошлого четверга я всего этого не знал. Не интересовался, не задумывался — просто носил с удовольствием. А всё потому, что гребанный Альфред ввёл меня в заблуждение. Увидев платок впервые, он пришёл в восторг и в общих чертах описал его свойства. Сказал, что он дорогой. Хоть в чём-то он не ошибся. А ещё он сказал:
— Такие платки носили знатные девушки в конце 2050-х. Принт у тебя… аристократичный…
Не знаю, что в нём аристократичного. Он жёлтый в розовый цветок. Ну и вот, он выдал главное:
— …Они называли их фижмами.
Фижмами! Ах, фижмами, Альфред!
Я, идиот, поверил ему, принял это как факт, и с тех пор гордо носил в себе это знание: мой платок называется фижмой. С тех пор я стал называть его по имени. Мог вскользь похвастаться фижмой, упомянуть, что она чуть развязалась и ее нужно поправить. Я не знаю, что думали люди, но теперь мне кажется, что каждый раз, когда я упоминал это поносное слово, я обрекал себя на социальную смерть.
И вот Пауль слышал, как я произношу это слово, ну, по меньше мере раз в пару дней. Тогда я не замечал, но теперь точно знаю — он каждый раз посмеивался. А я все думал, что же его так смешит! Уж надеялся, что он просто счастлив быть в моей компании!
И вот недавно моя фижма немного порвалась. Она мне очень нравилась, и я подумал, что можно найти такую же ткань и пришить заплатку. Этой мыслью я поделился с Паулем, на что он ответил:
— Я знаю одно место.
— Какое?
— Где фижмы подшивают. Ты иди туда, так и скажи, что тебе на фижму заплатка нужна. Желательно, желтая в цветочек. Ну если такой не найдется — попроси, не знаю… Красную в цветочек. Ну главное, чтобы в цветочек.
Он действительно дал мне адрес. Это был какой-то магазин для шитья, и там и вправду было много тканей. За прилавком там сидел парень, лысый, с татуировками светящимися. Он посмотрел на меня и, едва я сделал шаг, спросил:
— Вам что-то подсказать?
— Да. — Я снял с себя фижму и продемонстрировал ему ее. — Мне нужно заплатку прижить на фижму… Вот тут, смотрите…
Он замер на секунду, посмотрел на меня, потом на платок, потом снова на меня.
— …Чего?
— Ну, фижма. — Как имбецил, тыкаю пальцем в этот несчастный платок.
Парень медленно взял мою фижму, будто боялся чем-то заразиться, подошел к свету, потер его пальцами.
— Господи, да это же миофибра… — Произнёс он с придыханием. — Раритет эпохи Предвестников. Где вы это… нашли?
— Это моё. — Пробормотал я, сбитый с толку новым словом. Я уже понял, что опозорился, но масштаб катастрофы в полной мере пока не осознал.
— Так вы хотите… починить миофибру? — Он издал короткий смешок и улыбнулся. — Её не чинят. Её либо заменяют, либо… носят, как есть. Ремонту она не подлежит.
Меня охватил ужас. Лучше бы я схватил свою фижму и с позором сбежал. Но я решил добить себя окончательно и спросил:
— Это ведь… Она же называется фижмой?
— Она называется миофиброй. Откуда вы вообще взяли это слово?
— Я не знаю! — Чуть не закричал я, в отчаянии надеясь, что силой желания смогу переписать реальность. — Тогда что такое фижма!?
— Мне откуда знать? Интернет вам на что?
На этом моменте я сбежал. Накрутил фижму обратно на шею, ею же вытер подступившие от слезы. Не знаю, почему меня так это обидело — со мной случались ситуации и похуже, но эта задела за живое. Мне захотелось закатить Альфреду истерику, но это было невозможно, и потому я решил закатить ее Паулю.
Забыл упомянуть один «незначительный» момент: когда я устроился на работу, я стал снимать комнату у одной бабки. Там, кроме меня, ютилось ещё человек десять мигрантов, и я съехал оттуда, как только накопил денег. Новая хозяйка — вечно недовольная женщина — показала мне комнату: их в квартире было две, и она вскользь бросила, что у меня есть сосед. Мне было глубоко плевать — я привык жить бок о бок с кем угодно. Один сосед? Не проблема!
Конечно, моим соседом оказался Пауль! Я променял пять балахонов на один ворчливый и без акцента! Как-то так получилось, что заехал тогда, когда его не было дома. А когда он вернулся и увидел меня — он, кажется, выронил свои продукты, а я — выронил кружку с чаем.
С тех пор мы делили не только работу, но и убогую стабковскую кухню.
Дома он обычно снимал свою бурку. И что я могу сказать — не было в его лице чего-то шибко уродливого: он был обычный азиат, волосы у него были средней длины, жесткие, черные. Разве что кожа какая-то нетипичная — немного в пятнах и шелушилась сильно. То ли в пятнах, то ли в ожогах. Как я понял, болезнь у него какая-то кожная. Поэтому он тряпок с перчатками и не снимал. В перчатках он ходил и дома — но в других, потоньше. И в остальном он не светился — всегда носил водолазки, штаны длинные, закрывал все, что можно.
Как-то раз, по вине своей криворукости, я задел плечом дверь его комнаты. Она была не заперта, и я, извиняясь, мельком увидел интерьер. Там все было типично, убрано, а на матрасе, аккуратно разложенные, лежали… другие тряпки. Десятки. Не только чёрные. Были тёмно-серые, болотного цвета, бордовые. Все — одинакового кроя, все — столь же бесформенные. У него был целый гардероб этих саванов!
Возвращаясь к сути: после пережитого позора в магазине я вернулся домой, чтобы поговорить с ним. Застал его на кухне — он клевал какие-то хлебцы.
— Ты знал! — Выпалил я, дрожа от обиды. — Ты знал, что это не фижма! Ты всё время знал!
Он улыбнулся — я видел. А потом отвернулся, потому что улыбка его выдала.
— Ты понимаешь, какой это кошмар!? — Не унимался я. — Я опозорился, как никогда в жизни! Да если бы я знал, что такое фижма…
— Ладно уж… — Он хихикнул. — Ну половил я тебя. Не такая уж и трагедия.
Не знаю почему, но у меня в глазах правда едва не стояли слезы. Для меня это была ужасная трагедия, хотя мысленно я понимал, что ничего катастрофического и впрямь не случилось.
— Да ты вечно так! — Обиженно воскликнул я. — Не трагедия! Еще какая трагедия!
— Ты сам ведешься… И к тому же, фижма — это юбка такая…
— Я уже понял, блин!
— Ну и что? Я бы понял твое негодование, если бы фижмой назывались… скажем… какие-нибудь штуки интимные? Тогда неприятно было бы, да… И это не я тебе внушил, что твоя фижма фижмой называется. Ты сам был в этом уверен.
— Но ты же слышал! Ты же видел, что я так её называю! Ты мог бы поправить!
Я размахивал руками, и мой рукав задел кружку, стоявшую на краю стола. Она с противным звуком грохнулась на пол, чудом не разбилась и покатилась к его ногам. Он посмотрел на нее с каким-то презрением и снова взглянул на меня:
— К чему такие эмоции?
— Потому что это не смешно.
— Это тоже бетон на тебя так влияет?
Дом, в котором мы с Паулем жили, был построен в 2094. И поэтому, как и все дома в нашем районе, он весь был обшит санитарным бетоном!
Мне кажется, у меня какая-то аллергия на него. Иначе я не могу объяснить то, что он жжется. Если я потрогаю стены в подъезде — у меня краснеют руки. Проходит это быстро, но это полбеды. Он гудит. Его нельзя услышать, но это чувствуется — эти вибрации, они не умолкают. От этого зубы болят, и сосредоточиться почти невозможно. И мигрени мои, я почти уверен — дело рук бетона.
Санитарка разрушается, вымывается. Если не дай бог пойдет дождь — она еще и начинает вонять. Я отколупал все остатки корки санитарки в своей комнате. Пауль смотрел на меня, как на сумасшедшего, но мне правда стало лучше.
«Твой бетон».
Как будто это моя личная, выдуманная проблема. Как будто я просто ищу повод для истерики.
Я столько всего про этот бетон вычитал. Хотел найти какое-нибудь исследование и ткнуть им ему в морду, чтобы доказать, что на него бывает аллергия. И, в общем-то, сейчас Пауль действительно повел себя не лучшим образом, пошутив про бетон: слово аллергия здесь, согласен, неуместна, но то, что бетон влияет на меня — это, черт возьми, факт! И я говорил ему это.
Оказалось, санитарный бетон — это вообще не бетон в привычном смысле. Это композит, который во времена Кризиса в панике лили на стены, чтобы создать хоть какую-то защиту от ползучей биоугрозы. В его состав, кроме всего прочего, входили вещества, которые должны были связывать органику и нарушать клеточные мембраны у любой биологической формы, пытавшейся на нём закрепиться.
И вычитал я еще о низкочастотных резонаторах, встроенных в массу. Их задача — создавать вибрацию, невыносимую для существ с развитым биосонаром. С тех пор как Ауры стали стабильны, их отключили за ненадобностью, но… физически они никуда не делись.
И есть такая штука — повышенная сенсорная чувствительность. И она чаще всего наблюдается у индивидов с обширным набором генетических модификаций. Чем больше в тебе «не-человеческого» кода — тем острее твоя нервная система и клетки реагируют на санитарку.
Поэтому я гордо ответил, насупившись:
— Может быть. — Я поднял кружку и с вызовом поставил ее на стол.
Пауль вздохнул.
— Плохой бетон. — Произнес он преувеличенно трагическим тоном. — Все беды от него.
Он снова принялся за свой сухарь или что там он ел. У него был такой вид, будто каждое сказанное им слово давалось ему не легче девятичасовой смены в Африканской шахте.
Итак, я поклялся себе, что я больше никогда к Паулю не подойду.
Несколько дней я с ним и впрямь не разговаривал. А потом случилось то, что случилось.
Сегодня утром нам пригнали очередного Ската. Это был не обычный ушатанный планер. Это была длинная, стрекозиная машина, с матовой чёрной обшивкой. Она поглощала свет. Чувствовалось, что заказчик серьезный. Привезли его люди в строгой, без опознавательных знаков, форме. И разговаривали они очень тихо.
Мы с Паулем особенно не переживали. Лина Алексеевна сказала сделать все быстро и без лишних телодвижений — в прочем, все, как всегда. Задание было такое: перепрошить бортовой комплекс и заменить сломанный сенсорный массив.
Мы кивнули. Пауль уткнулся в терминал, я полез в хвостовой отсек — система маскировки Ската была сложной штукой, гибридом оптических проекторов и биологической ткани, которая меняла цвет. Я нашёл проблему — перегорел основной проводник, питавший биокомпонент. Требовалась замена. Но это было дело пяти минут.
Но мой глаз вдруг напоролся на соседний блок. Я увидел плату, всю в паутине микротрещин. Она явно работала на износ, и ее ресурсы были на исходе. Я же все знал! Знал, к чему это может привести! Деградация покрытия ведет к короткому замыканию! Мои руки сами потянулись к ней — а зачем здесь отсрочка? Чтобы потом клиент снова припер нам этого же Ската и отвалил столько же денег?
— Пауль, — сказал я, — глянь, тут соседняя плата треснула. Я быстренько…
Он не повернулся — я подумал, что он меня не услышал, но вдруг он ответил:
— Не трогай лучше. Не было же сказано чинить.
— Она вот-вот посыплется.
— В следующий раз починишь, когда тебе денег за это заплатят.
— Мне не жалко починить сейчас.
Он обернулся, хмурясь:
— Мэлс, отойди от блока, а? Зачем это самоуправство?
Я уже не слушал его. Меня настигла та самая деструктивная уверенность в собственной правоте, та самая рассеянность — когда я уже не думал, а делал, руководствуясь чем-то свыше. Я просто знал, что так нужно.
И недаром она деструктивная… Искры посыпались внутрь корпуса, и тут же повалил едкий, дым палёной биопластины. По рукам моим пробежалась волна горячего жара. Будто меня ударило током и облило кислотой одновременно. Я дёрнулся, с трудом вытащил ладони — кожа тут же покраснела, пошли волдыри.
Вся система Ската — навигация, связь, управление — разом погасла с тихим загробным писком. Пауль, весь перепуганный, выпрыгнул из кабины.




