Вина весит девять

- -
- 100%
- +
Плоский, чёрный, размером с портсигар. Открыл и повернул ко мне.
Внутри, в углублении, лежал кристалл.
Крупный. Больше того, что я извлёк в квартире сорок семь. Огранённый — я никогда не видел огранённых, их не гранят, это бессмысленно, форму задаёт содержимое.
Он был совершенно прозрачный.
Внутри не двигалось ничего.
— Что это?
— Пустой, — сказал Феликс.
— Так не бывает.
— Бывает. Это первое, что я купил. Двадцать шесть лет назад, у частного лица, за очень большие деньги. Мне сказали: тяжёлая утрата, вес одиннадцать. Я привёз домой, поставил сканер и увидел ноль.
Он не закрыл футляр. Оставил открытым на столе, между нами, и я всё время разговора видел эту прозрачную штуку боковым зрением.
— Подделка?
— Настоящий. Просто пустой. Один случай на несколько тысяч: извлечение проходит правильно, кристалл формируется, а внутри ничего. Человек приносит то, что двадцать лет называл своим горем, и там пусто.
— И где тогда горе?
— Нигде, — сказал Феликс. — Его не было. Он его придумал и всю жизнь носил как настоящее. И знаете, что самое интересное? Ему стало легче. Так же, как всем. Даже больше, чем всем.
Он закрыл футляр и убрал в наружный карман плаща, висевшего на спинке стула.
— С тех пор я собираю, — сказал он. — Не боль. Боль мне не нужна, своей хватает. Я собираю ответы на один вопрос: чем именно оказывается человек, когда из него всё вынули.
* * *
Он посмотрел на Дору.
— Скажите, вам её жалко?
Я не ответил.
— Жалко, — сказал он. — И вы считаете, что это в вас хорошее.
— Это не обсуждается.
— Обсуждается. — Он поправил чашку на блюдце. — Жалость возможна только сверху вниз. Вы не жалеете того, кого считаете сильнее себя, — вы ему завидуете или его боитесь. Жалеют всегда того, кто ниже. Поэтому жалость приятна: она бесплатно сообщает вам, что вы устояли, а он нет.
— Неправда.
— Проверьте. Вспомните, когда вы в последний раз кого-нибудь пожалели, и посмотрите, стало ли вам от этого хуже.
Я вспомнил.
Женщина на полу в квартире сорок семь. Я стоял над ней и думал об объяснительной.
— Что вы делали в ту минуту? — спросил Феликс.
— Смотрел.
— Неправда. Смотреть — это ничего. Вы что-то делали руками.
Я вспомнил и это. Я закрывал кейс. Она лежала, а я защёлкивал замки, оба, по очереди, потому что кейс с открытыми замками нельзя нести.
— Вот видите, — сказал Феликс, хотя вслух я ничего не сказал. — Не расстраивайтесь. Это не делает вас плохим. Это делает вас человеком, который наконец посмотрел.
* * *
Он встал.
— Ваша вещь лежит у вас дома, в аквариуме, под корягой, в стеклянном флаконе из-под глазных капель. Я предлагаю за неё сумму, которую вы не заработаете за одиннадцать лет. Плюс закрытие вашего дела о вчерашней утрате. Оно открыто, вам просто не сказали.
— Оно закрыто.
— Переоформлено, — сказал Феликс. — Двенадцатое закрыли по естественным. В понедельник открыли тринадцатое, и там уже другая формулировка. Позвоните Борису и спросите. Врать он не станет, ему не для чего.
Он снял плащ со спинки.
— Ещё одно. — Он не глядя проверил ладонью карман с футляром. — Она показала вам вторую фотографию? Девочка у стены, косички, клетчатое платье.
— Показала.
— Я её снимал, — сказал Феликс. — Утром, перед выходом. Она этого не помнит, поэтому всегда говорит «осталось случайно». Не поправляйте её. Ей так удобнее, и мне так удобнее, и вам будет удобнее.
Он застегнул одну пуговицу и остановился.
— И последнее. Не сканируйте свою вещь сами. Вы восемь лет не сканировали, и это было правильно.
— Почему?
— Потому что некоторые вещи работают, только пока вы не знаете, что там, — сказал Феликс. — Как только узнаете, у вас появится мнение. А с мнением жить гораздо тяжелее.
* * *
— Он у тебя строгий? — спросила Дора.
Она спрашивала меня и смотрела на него.
— Он мне не начальник.
— А кем ты работаешь, Эмиль? Ты возишь что-то?
— Вожу.
— Вот и я говорю, — сказала она удовлетворённо. — Хорошая работа. На воздухе.
Феликс слушал это с интересом, как слушают чужой разговор в очереди.
— Восемь лет, — сказал он мне тихо. — И даже это.
* * *
Он попрощался с Дорой.
Наклонился, поблагодарил за чай, сказал отдельно что-то про кошку, и Дора засмеялась. Я стоял и слушал, как смеётся моя соседка.
Потом он взял плащ и стал надевать.
Плащ был длинный, тёмный и тяжёлый от воды — на улице шёл дождь с обеда. Феликс надел его одной рукой, второй придерживая полу, и в этот момент дверь пошла закрываться: у Доры сильная пружина, поставили от сквозняка.
Я придержал дверь.
Я всегда придерживаю ей дверь. Восемь лет, четыре раза в день, не думая.
Он прошёл мимо меня в проём.
Полы качнулись, и наружный карман оказался у самой моей ладони, той, что держала дверь.
Рука сделала это сама, раньше меня.
Она скользнула в карман, взяла плоское и тёплое, что лежало сверху, и вернулась на дверь, пока я смотрел ему в район переносицы и слушал, что он говорит.
Он не заметил.
Он в это время говорил.
* * *
Он вышел на площадку. Я вышел следом и закрыл за собой дверь.
— Один вопрос.
— Да.
— Айна говорит, вы носите двенадцать.
— Одиннадцать, — сказал он. — Один вышел в апреле. Такое бывает, я к этому готов.
Спокойно, как говорят о выпавшей пломбе.
— Она вам сказала, что я держу их ради бессмертия?
— Сказала.
— Она честно так думает. Ей было десять, когда я начал, и она объясняет это себе как может.
Он посмотрел вниз, в пролёт.
— Я не хочу жить вечно, — сказал он. — Я хочу перестать быть тем, кто вышел из дома один. Если разобраться, этого хотят все люди на свете. Просто у большинства нет инструмента.
— Сколько времени? — спросил я.
Он не потянулся к запястью. Не полез в карман за телефоном.
— Без двадцати пять, — сказал он.
Я посмотрел на свои.
Двадцать два ноль девять.
— У вас неточные, — сказал я.
— У меня их нет, — сказал Феликс. — Двадцать шесть лет.
* * *
Он спустился на пролёт и остановился.
— Насчёт вашей уборщицы.
Я не ответил.
— Её сняли из списка вчера в двадцать три сорок, — сказал Феликс, не оборачиваясь. — Это сделала Айна, у неё есть допуск. Хорошая работа, всё чисто.
— И?
— И заявку на неё подавал я. В шестнадцать двадцать.
Он пошёл вниз.
— Думайте до пятницы, — сказал он снизу. — И передайте сестре, что я не сержусь.
* * *
Я вернулся к себе и не стал включать свет.
Сел на пол у аквариума, спиной к тумбе. За стеной у Доры заработал телевизор — она включила его сразу, как он ушёл, и громче обычного.
В её прихожей на стене висят часы. Я видел их только что, стоя в дверях, и заметил не тогда, а сейчас.
Круглые, дешёвые, белый циферблат.
Они стояли.
Без двадцати пять.
Я сидел и пытался вспомнить, шли они восемь лет или нет. Я прохожу мимо этой двери четыре раза в день.
Не помню.
* * *
Он не взял заложницу.
Он выпил чаю, узнал про сына, который звонит по воскресеньям, и ушёл. Теперь я буду смотреть на эту дверь каждый вечер. Он объяснил мне это вслух, при мне, — и это работает.
И цену он назвал не как угрозу. Он назвал её как цену.
Двадцать шесть лет он выясняет, чем становится человек, из которого всё вынули. Про меня он выяснил всё: где живу, что под корягой, какое дело в Бюро, как зовут соседку и что она не знает моего имени.
Не выяснил одного.
Что человек, у которого ничего не осталось, придерживает дверь не думая. Не из вежливости. Просто рука сама.
* * *
Я разжал кулак.
На ладони лежал прямоугольник белого пластика, тёплый от моей кожи. Без надписей, без логотипа, одна синяя полоса по краю.
Он купил себе четыре дня до пятницы и ушёл спокойно, потому что считает, что купил меня.
Он купил время.
А я — полторы секунды у чужой двери, и, кажется, этого хватит.
Глава 8. Ключ
Карта пролежала у меня два дня.
Я не прятал её. Она лежала в кармане куртки, вместе с мелочью и проездным, и каждый раз, когда я лез за монетой, пальцы натыкались на пластик.
Дважды я доходил до двери и разворачивался.
Первый раз — потому что не знал, что ищу. Второй — потому что понял, что знаю.
* * *
Хранилищ в городе два.
Про государственное знают все: длинное здание на северной окраине, лента, приёмщик, четыре сектора. Туда сдают, оттуда не забирают.
Про второе не знает почти никто, и это не тайна, а скука. Частное собрание, лицензия на культурное хранение, отчётность раз в год. Такие лицензии выдают коллекционерам марок и людям, которые держат дома чучела птиц.
Разница между хранилищами одна.
В государственном кристаллы лежат в гнёздах и ничего не делают.
Во втором с ними работают.
* * *
За два дня я сделал две вещи.
Позвонил в Бюро и попросил справку по своему делу. Девушка в трубке искала четыре минуты, потом сказала, что дело двенадцать закрыто по естественным причинам двадцать первого числа. Я спросил, есть ли по мне что-то ещё. Она сказала: «Есть открытое, номер тринадцать, но по нему пока нет данных». Я спросил, кто открыл. Она сказала, что эта графа закрыта для запросов от субъекта.
Вторая вещь была проще. Я взял с полки методичку и нашёл страницу сорок один — ту самую, про обратное вживление, которую я цитировал Борису.
Страницы сорок один в методичке нет.
Есть сороковая и сорок вторая. Ничего не вырвано, нумерация сплошная, просто сорок первой не существует.
На следующий день я взял методичку в раздевалке, чужую, с чужими пометками на полях.
Там между сороковой и сорок второй тоже ничего.
Я восемь лет цитирую по памяти страницу, которой нет ни в одном экземпляре.
* * *
В четверг я закрыл смену в четыре, доехал до промзоны на автобусе и вышел за две остановки. Дождя не было впервые за неделю. Небо стояло низкое и сухое.
Здание оказалось меньше, чем я думал. Двухэтажное, светлый кирпич, новые окна, подстриженный газон. На двери табличка: «Частное собрание. Посещение по записи».
Ни решёток, ни забора, ни камеры, которую я бы заметил.
Так выглядит место, которое никто не собирается грабить, потому что никто не знает, что там.
Я простоял у двери минуту.
За минуту мимо прошли двое: женщина с пакетом и парень на самокате. Ни один не посмотрел в мою сторону. В промзоне в шесть вечера человек у двери — это человек, который пришёл на работу или с работы, других вариантов нет.
Если карта не сработает, я поеду домой, и ничего не будет. Если сработает — я войду туда, где меня ждут: человек, у которого вынули из кармана пропуск, знает об этом на следующее утро. Прошло четыре дня. Он знает четыре дня.
Я приложил карту к считывателю.
Зелёный.
* * *
Внутри пахло новым линолеумом и чем-то слабым, сладковатым, как от нагретого пластика.
Коридор шёл прямо, освещённый через одну панель, дежурным светом. Слева двери с номерами, справа сплошная стена.
Я шёл и считал шаги, потому что надо было чем-то занять голову.
На тридцать втором заложило уши.
Так же, как в государственном, у окна четвёртого сектора: ровный низкий гул без источника, который слышишь не ушами, а костью за ухом.
Я отошёл на три шага назад.
Гул не кончился.
Здесь он был везде.
Дверь под номером два стояла приоткрытой. Я заглянул, не входя.
Кабинет. Кушетка, лампа на кронштейне, столик с бумажной салфеткой, на салфетке разложен инструмент — четыре предмета, ровно, по линейке, ручками в одну сторону. Экстрактор был старой модели, тяжёлый, из тех, которыми уже не пользуются, но которые до сих пор точнее новых.
Всё чистое. Салфетка свежая.
Здесь принимали. Не сегодня, но и не восемь лет назад.
* * *
Первая дверь без номера была с табличкой «Архив».
Я думал, будет сложнее. Замок обычный, механический, и не заперт: в здании, куда попадают по карте, внутренние двери часто не запирают вообще.
Комната метров пятнадцать. Стеллажи от пола до потолка, папки, коробки. Ни компьютера, ни экрана.
Бумага.
Это остановило меня секунд на десять. Индустрия работает в цифре двадцать лет, базы связаны, любой заказ поднимается за минуту. Бумагу держат в одном случае: когда нужно, чтобы этого не было в базе.
На нижней полке у входа стояли коробки без подписей.
Шесть.
Я открыл крайнюю.
Внутри лежали детские вещи. Не игрушки — вещи: свитер, две пары носков, шапка с завязками, тапки двадцать восьмого размера. Всё выстирано, сложено, переложено бумагой, как складывают на долгое хранение.
К свитеру была приколота бирка с номером.
Номер три.
Я закрыл коробку и больше их не открывал. Но пересчитал ещё раз, потому что руки уже считали сами.
Шесть.
* * *
Я включил фонарь на телефоне и пошёл вдоль стеллажа.
Папки стояли по годам. Нужный ряд нашёлся быстро: двадцать шесть лет назад, самая нижняя полка, картон выцвел до серого.
Первая же папка с краю была подписана от руки.
Эксперимент № 1.
Я поискал остальные.
Ряд был длинный, но папок в нём стояло мало, и это было видно по картону задней стенки: там, где годами стоит папка, картон остаётся тёмным, а вокруг выгорает. На полке рядом с первой темнело пять прямоугольников.
Пять пустых мест, ровных, одинаковой ширины.
Папок в них не было. Пыли в них тоже не было.
* * *
Внутри было тридцать два листа.
Я знаю, что тридцать два, потому что сосчитал потом. Тогда я просто открыл первый.
Типографский бланк с графами, заполненный синими чернилами, мелким аккуратным почерком.
Субъект: жен., 10 лет 4 мес.
Материал: память об утрате (мать).
Объём: полный.
Результат: извлечение состоялось. Субъект в сознании. Речь сохранена.
Примечание: субъект не узнаёт фотографию. Через 40 мин узнаёт снова. Через 3 ч не узнаёт устойчиво.
Я перевернул лист.
Второй бланк тот же, другая дата, восемь месяцев спустя.
Объём: полный.
Примечание: сопротивления нет. Субъект пришёл самостоятельно.
Дальше листы шли по годам, и почерк менялся четыре раза — люди приходили и уходили, а бланки оставались.
В самой нижней графе каждого бланка стояло «Присутствовал» и подпись.
Подпись не менялась ни разу. Одна и та же, все тридцать два листа, девятнадцать лет.
Одиннадцатый лист.
Субъект: жен., 15 лет.
Материал: память о брате.
Результат: извлечение не состоялось.
Примечание: материал не отделяется. Повторная попытка нецелесообразна.
И ниже, тем же почерком, без графы, просто на полях:
Держится крепче остального. Оставить.
Я стоял в чужом архиве с фонарём в руке и читал слово «оставить».
Тридцать два раза она приходила и просила вынуть.
Тридцать два раза ей выписывали бланк, брали что-нибудь другое и отпускали домой.
* * *
Я сфотографировал листы. Все.
Руки работали ровно: я снимал по одному, следил за резкостью и не думал. Потом закрыл папку и поставил на место, точно в тот же зазор.
И тогда увидел вторую.
Она лежала не в ряду, а сверху, поперёк, как кладут то, с чем работали последним. Тонкая, новая, картон белый.
Без надписи.
Я открыл.
Внутри лежала распечатка, сложенная вдвое. Не бланк — обычная офисная бумага, шрифт с экрана.
ПРОТОКОЛ ДОПРОСА № 47
Дата: 12 марта. Место: Бюро чистоты, кабинет 4.
Субъект: носитель Лео, лицензия 412.
По существу заданных вопросов пояснил: кристалл первой категории, изъятый по заказу 411-7, был им сокрыт и вывезен с места проведения процедуры. Факт утраты носителя внесён в отчёт с целью сокрытия хищения.
Пояснения даны добровольно, без принуждения. С протоколом ознакомлен, замечаний не имеет.
Подпись субъекта: имеется.
Составил: Борис, начальник отдела.
Двенадцатое марта.
Сегодня двадцать третье апреля.
Протокол моего допроса, которого не было, составлен за шесть недель до того, как я вошёл в квартиру сорок семь.
Внизу стояла подпись. Моя.
Я смотрел на неё довольно долго. Хорошая подпись. Все три петли на месте, наклон мой, нажим мой. Я расписываюсь так восемь лет по сорок раз в день на бланках согласия, и любой, у кого есть сорок моих подписей, соберёт сорок первую.
* * *
Третья папка лежала под протоколом.
Тоже белая, тоже новая.
На обложке номер: 412.
Мой лицензионный.
Внутри четыре листа.
Первый — копия моего заявления на лицензию, восьмилетней давности, с фотографией. Я на ней моложе и смотрю в объектив, потому что тогда ещё смотрел.
Второй — медицинское заключение. «Годен. Эмоциональный фон в норме. Показатель эмпатии — 6 по десятибалльной. Рекомендован к работе с ограничениями по категории 3».
Шесть из десяти. Это много. Это выше среднего.
Третий лист — бланк, такой же типографский, как в папке Айны.
Субъект: муж., 28 лет.
Материал: память об утрате (сестра).
Объём: частичный.
Я держал фонарь и читал.
Отклонение от протокола: разрыв границы на 41-й секунде. Извлечено ориентировочно 50–55 %. Остаток стабилен.
И ниже, в графе «примечание»:
Отклонение выполнено согласно заявке. Спецификация 2-Н.
В графе «Присутствовал» стояла та же подпись, что на тридцати двух листах Айны.
* * *
Четвёртый лист был не бланк.
Одна страница, машинописная, без шапки.
Спецификация 2-Н (носитель).
Полное извлечение непригодно: субъект утрачивает связь с материалом и в течение 3–6 мес. прекращает работу по причине отсутствия мотивации.
Нулевое извлечение непригодно: субъект принимает чужой материал как свой и разрушается на 2–4-м контакте.
Оптимальный диапазон — 45–60 %. Субъект сохраняет способность к переносу, не удерживая. Средний срок эксплуатации — 9 лет.
Побочный эффект: остаток нестабилен во времени. Компенсация не требуется.
Ниже, от руки, другими чернилами, было дописано слово и число.
Контроль: 11.
Одиннадцать чего — процентов, месяцев, единиц веса — там не сказано. Просто «контроль» и цифра, приписанная позже, поверх типографской строки.
Я сфотографировал и перевернул лист.
Прочитал всё это трижды.
Потом сел на пол между стеллажами, потому что стоять стало неудобно.
* * *
Я вспомнил вводный курс. Третий день, после обеда, слайд с двумя цифрами: через пять лет живут одни восемьдесят два процента, через восемь — девяносто один.
Тогда мне казалось, что это про выгорание.
Это была не статистика. Это была характеристика изделия.
И ещё я вспомнил, как получал лицензию. Сорок человек в очереди, все моложе меня, все нервничают. Я не нервничал. Сидел и думал, что мне всё равно, возьмут или нет.
Я решил тогда, что это спокойствие.
Я сидел в той очереди уже с половиной.
Восемь лет я думал, что со мной случилась авария. Что была неделя, которую я не помню, что кто-то ошибся и рука дрогнула, и вот поэтому я такой.
Ошибки не было.
Ошибка — это когда хотели одно, а вышло другое. Здесь хотели ровно то, что вышло. Пятьдесят процентов — не брак, а норма. Средний срок эксплуатации девять лет; я на восьмом.
На полу было холодно. Я сидел и смотрел на строчку «компенсация не требуется» и думал про человека, который эту фразу напечатал, а потом пошёл обедать.
* * *
В конце коридора была дверь с табличкой.
Личная коллекция.
Карта её не открыла. Красный, короткий писк, и всё.
Я постоял и уже развернулся, когда за дверью что-то изменилось.
Не звук. Свет.
Под дверью была щель в палец, и в ней стало светлее. Не резко — как будто в комнате медленно поднимали яркость.
Я присел и посмотрел.
Комната была маленькая. Я видел только пол, ножку стола и нижний край витрины.
Свет шёл сверху, с высоты стола, и он был не белый. Тёплый, слабый, желтоватый, и он пульсировал — медленно, ровно, примерно раз в секунду.
Я знаю этот ритм. Я слушаю его каждый раз, когда прикладываю сканер к грудной клетке клиента.
Я поднялся и приложил ладонь к двери.
Свет стал ярче.
Я отступил на шаг.
Свет пошёл вниз.
Шаг вперёд — ярче. Назад — тише.
Я проделал это четыре раза, стоя один в пустом коридоре чужого хранилища, и на четвёртый мне стало ясно, что я стучусь.
И что мне открывают.
* * *
Я сел на пол у этой двери.
Не знаю, сколько просидел. Свет из щели держался ровно, пока я был рядом, и от него на линолеуме лежала жёлтая полоса шириной в палец.
Я положил ладонь на эту полосу.
Тёплая.
Не как нагретый пол. Теплее. Как чужая рука, которую подержали в своей.
Гул, который шёл по всему зданию, здесь стал тише. Не пропал — отступил, как отступают голоса в комнате, когда начинает говорить тот, кого ждали.
В государственном хранилище у окна четвёртого сектора гул начинается с трёх шагов и не меняется, сколько ни стой. Там за стеклом лежат тысячи, и им всё равно, кто пришёл.
Здесь их мало. Я видел край одной витрины и ножку стола.
И то, что лежало за дверью, отзывалось не на человека вообще.
Оно отзывалось на меня.
Я убрал руку и вытер ладонь о штанину, хотя вытирать было нечего.
Потом сказал вслух, в пустой коридор:
— Я не могу открыть.
Свет не изменился.
Он и не должен был. Я знаю, как это выглядит со стороны: тридцатишестилетний мужчина сидит на полу в чужом здании и разговаривает с дверью.
Я всё равно посидел ещё минуту.
* * *
Я ушёл в девятнадцать сорок.
Поставил папки на место, выключил фонарь, вышел, приложил карту с внутренней стороны. Дверь закрылась мягко, с щелчком, как закрываются хорошие двери.
На улице было светло. Апрель, длинный вечер, на газоне сидели два голубя.
Я дошёл до остановки и сел на скамейку.
В телефоне у меня лежали тридцать два бланка Айны, протокол моего допроса, датированный мартом, и спецификация на человека, которого из меня сделали.
Айна хотела, чтобы я нашёл первое.
Борис не знает, что я нашёл второе.
А третье не должно было существовать нигде, кроме этой комнаты, — и оно лежало сверху, на видном месте, в новой белой папке, будто его положили туда недавно и специально.
* * *
Автобус пришёл через двенадцать минут. Я не сел.
Я взял телефон и нашёл номер Айны.
Тридцать два её бланка лежали в этом же аппарате, четырьмя папками ниже, и в одиннадцатом было написано «оставить». Она про этот лист не знает. Она девятнадцать лет ходила и просила, и ей девятнадцать лет выписывали бланк и брали что-нибудь другое, и никто ни разу не сказал ей, что то, ради чего она приходит, вынуть невозможно.
Я держал палец над вызовом, наверное, полминуты.
Потом убрал телефон.
Не из жалости. Просто человеку, который узнал про себя такое сегодня, нельзя доверять решение, что делать с чужим таким же.
Восемь лет я приезжал по адресу, доставал инструмент и увозил чужое, и всё это время думал, что просто выбрал спокойную работу.
Я не выбирал работу. Меня под неё изготовили: сняли ровно половину, оставили остаток, записали, что компенсация не требуется.
И тысяча девятьсот девять извлечений, которыми я тихо гордился, — не мой результат. Это ресурс, выработанный в пределах допуска.
* * *
Мне нехорошо не оттого, что меня сделали.
А оттого, что я работал восемь лет. Хорошо работал. Лучше всех в городе.
Изделие не виновато в том, что его изготовили.
Но оно ходило на смену само, по будильнику, восемь лет подряд, и ни разу не опоздало. Оно вежливо разговаривало с клиентами, аккуратно защёлкивало кейс и получало благодарности в личное дело.
Спецификацию писали не на это.
Это я добавил от себя.
Глава 9. Озеро
Носитель обязан спать не менее семи часов.
Это единственный пункт регламента, который касается личного времени, и вписали его не из заботы. Недосып повышает проницаемость — так это называется в методичке, страница двадцать восемь. Уставший носитель хуже держит границу, и чужое, которое он весь день возит в контейнере, начинает искать, куда деться.
Раз в год мы сдаём отчёт о сне. Восемь лет я вписываю туда «семь-восемь» и ни разу не соврал.



